"Мерседес" цвета "мокко" проносится на красный через пешеходный переход, сбивает подростка и скрывается. Ребенок в коме. Мать берет расследование в свои руки... ("Мокко").
Пересадка сердца может не только спасти, но и навсегда изменить жизнь даже угрюмого программиста-женоненавистника. Особенно если ему достанется женское сердце... ("Сердечная подруга").
Отрывок из книги:
В зеркале ванной собственное лицо показалось мне свежее, чем обычно, веки – не такими опухшими, взгляд – более ясным. Можно было подумать, будто одного того, что я знаю имя и адрес этой женщины, достаточно, чтобы часть меня – редко дающая о себе знать, незнакомая – наконец ощутила облегчение. Я оделась как обычно. Никому не стала звонить – ни Эндрю, ни Эмме. Почему? Я и сама не знала. Я наслаждалась своим тайным знанием.
Эва Марвиль. Эва Марвиль.
Пока я пила чай, это имя крутилось в голове, как припев надоедливой песни. Я совсем не знала Биаррица. Я там никогда не была. Кажется, там имелся красивый отель – «Hôtel du Palais», у самого пляжа. Маяк. Волны. Скала Святой Девы.
Эва Марвиль. Блондинка за рулем. Женщина, которая не остановилась. Я решила, что никому не стану о ней рассказывать. Иначе получится как с Секреями – что-то снова не сработает. На этот раз я предпочла промолчать.
Я завезла Джорджию в развлекательный центр, оттуда поехала в больницу. Наклонившись над сыном, я прошептала ему на ухо:
– Ангел мой любимый, я знаю, кто это был. Я знаю, кто это.
На мгновение мне показалось, что он сжал мои пальцы. Слышал ли Малькольм мой голос, ощущал ли прикосновение моей щеки к своей щеке? Слышал ли он меня в своем странном забытье? Что собой представляла его кома? Снились ли ему сны? Или он пребывал в постоянной темноте, куда не проникал свет? Интересно, какой язык он слышал в своих снах, на каком языке думал? Однажды сын признался мне, что двуязычие причиняет ему серьезные неудобства. Получалось, что у него нет родного языка. Он выучил два одновременно: английский благодаря отцу, французский – со мной. Еще он сказал, что сожалеет о том, что у него нет чувства родины, потому что волнение в душе в равной степени вызывает и «Марсельеза», и «God Save the Queen», и он не знает, за кого ему болеть во время матча футбольных сборных Англии и Франции. «Я словно бы сижу меж двух стульев! – часто восклицал Малькольм. – Наполовину лягушка, наполовину ростбиф! Отвратительнейший микс! Доказательство того, что две нации, которые обожают ненавидеть друг друга, способны влюбиться и родить общих детей. Забавно, правда?»
Однажды он спросил у отца, почему англичане и французы так презирают друг друга. Эндрю с ироничной усмешкой ответил: «Англичане ненавидят Лягушек за то, что они убили их принцессу». Малькольм воскликнул: «Bollocks!» Отец даже не сделал ему замечание за то, что он употребил довольно грубое слово. Но в тот вечер я поняла, что моему сыну не слишком нравится постоянно жить в смешении культур. И что, возможно, в подростковом возрасте ему будет еще тяжелее переносить то, что он так отличается от большинства своих сверстников.
Когда я вышла из больницы, на глаза мне попался рекламный плакат. На нем была изображена загорелая брюнетка, лежащая на смятых простынях. Она была обнажена. И надпись огромными буквами: «CHARNELLE». A ниже такая фраза: «Сладострастная магия, которая овладевает вами». Это была реклама того самого парфюма, с переводом пресс-релиза к которому я столько мучилась. Парфюм, от которого несло камфарой и который наводил на мысли об ингаляциях, который проходил в рекламных текстах под кодовым номером. Это граничило с сюрреализмом: изображение обнаженной томной женщины – квинтэссенция ничтожества, и мой сын в коме, там, в мрачной палате, в больнице, у меня за спиной.
Болезненный контраст картинок. Рекламные плакаты нового парфюма были буквально на каждом углу. От них просто не было спасения. В витрине парфюмерного магазина эта брюнетка заняла все пространство, из конца в конец. Все теми же плакатами пестрели автобусные остановки. Я не хотела на них смотреть. Я просто не могла на них смотреть. Мне вдруг стало не по себе. Я ощутила, что меня охватывают отчаяние и страх. Руки и ноги вдруг начали подрагивать. Взгляд упрямо старался избежать столкновения с рекламным баннером, когда я покидала больницу.
Пришло время. Пора сделать что-то конкретное. Я хотела взять дело в свои руки, верно? Так вот, теперь у меня появилась такая возможность. И я сделаю это сама, без чьей бы то ни было помощи. Потому что я так решила!
Эва Марвиль. Биарриц.
У меня появилось ощущение, что время остановилось. Оно все тянулось и тянулось. Оно утратило темп и ритм. Размякло, растянулось. Это было так странно, что у меня разболелась голова. На вокзале «Монпарнас» я купила билеты: три билета на высокоскоростной поезд до Биаррица. Для Арабеллы, Джорджии и меня. Ни свекровь, ни дочь понятия не имели о моих планах. Я им ничего не сказала. Это было так просто – заказать, заплатить, забрать билеты. Отправление в четверг утром. В четверг мы едем в Биарриц. Что потом? Увидим. Вопрос с отелем уладим на месте.
Вернувшись домой, я так никому ничего и не сказала. Меня ждала работа: предстояло разобраться со счетами и почтой. Я не стала включать компьютер, не распечатала письма. Я просто тихо сидела за своим письменным столом. Я никому ничего не рассказала, и когда Эндрю признался мне в измене. Никому, ни слова. Не захотела делить ни с кем этот стыд, эту боль. Молчание защищало меня. Я не смогла довериться даже сестре, подругам. Но я настояла на том, чтобы узнать о той женщине все: какая она и почему мой муж занимался с ней сексом. Знание это причинило еще больше боли. Эндрю не знал, что отвечать. Он смущался, говорил невпопад. Я узнала массу отвратительных подробностей. По его словам, отношения с той женщиной ничего для него не значили, это было идиотство, чепуха. Поэтому он и рассказывал мне все. Но мне было очень плохо. Она была полной противоположностью мне: рыжеволосая, невысокая. Я представляла себе ее тело. Руки Эндрю скользят по ее коже. Эндрю в ней. Их связь продолжалась год. Потом Эндрю разорвал отношения. Она любила его. Он, по собственному признанию, любил меня. Сидя за столом, положив ладони на столешницу, я сказала себе, что лучше бы снова пережила ту, давнюю боль, тот ужас, когда Эндрю ощутил необходимость рассказать все об их интимных встречах, о месте, где эти встречи происходили, об одежде, которую она носила. Та боль была мне знакома, я уже пережила ее однажды. И знала, как свернуть ее в комок и швырнуть под кровать.
Та боль была не сравнима с ужасом, который жил во мне теперь. Ужасом, овладевшим мной в день, когда Малькольма сбила машина. Я хотела одного – чтобы мне вернули сына. Вернули невредимого – не мертвого и не в состоянии маленького овоща, подключенного к врачебному аппарату. Верните мне моего Малькольма с его низким голосом, голубыми глазами и кроссовками сорок четвертого размера! Верните мне его вместе с его прошлым, его настоящим и будущим, которое его ждет, когда он станет подростком, который не желает убирать в своей комнате, выключать компьютер, мыться в душе, делать домашние задания. Верните мне его со всеми его недостатками, с его нахальством, его грибком на ноге, со шрамом на предплечье и пластинкой для исправления прикуса, которую мы как раз собирались заказать у дантиста. Верните мне Малькольма со всеми воспоминаниями, которые следуют за ним, как рыбки-лоцманы за акулой: двухлетний Малькольм с напряженным лицом сидит на горшке и голосом премьер-министра вещает: «Нужно ждать!»; Малькольм, снова вернувшийся из школы после двух часов дополнительных занятий в качестве наказания за то, что осмелился отпустить комментарий по поводу произношения преподавателя английского; пятилетний Малькольм, который сказал мне вскоре после смерти прадедушки: «Посмотри на небо, мама. Видишь самолет? Этот самолет – душа дедушки, помаши ему рукой!»; десятилетний Малькольм во Флориде плавает с дельфинами, схватив одного за плавник и ошалев от счастья… Верните же мне моего сына, черт возьми, чтобы я увидела, как он растет, легко перерастает мои метр семьдесят три сантиметра и достигает высот своего отца. Верните мне моего малыша, плод моего лона, невероятное и уникальное смешение франко-английского духа, смесь Эндрю и меня: удлиненное лицо Эндрю, его голубые глаза, мои брови, мой подбородок. Верните мне моего маленького франгличанина!
* * *
Однажды летом в Сен-Жюльене, пять или шесть лет назад, приехав в пятницу вечером, мы обнаружили в комнате Малькольма большое гнездо шершней. Оно располагалось у окна и было похоже на светло-желтый шар. По комнате летало несколько десятков шершней. Эндрю настоял на том, чтобы вызвать пожарных. По его мнению, с шершнями шутить не стоило. Два укуса один за другим – и человеку конец.
Приехали пожарные в костюмах, напоминавших одеяния пчеловодов, которые произвели огромное впечатление на Джорджию, тогда еще совсем маленькую. Мы вчетвером сидели в нашей с Эндрю спальне, пока они уничтожали гнездо. Это заняло около получаса. Потом мы долго рассматривали выпотрошенное гнездо в мусорном ведре. Удивительная конструкция, идеально симметричная, состоящая из расположенных по спирали тысяч ромбовидных ячеек с личинками. Семилетний Малькольм долго молчал. Из всех комнат дома шершни выбрали именно его спальню, и вот их прекрасное гнездо разрушено, часть насекомых убили, остальных прогнали. Он вдруг расплакался от гнева и печали и ничего не хотел слушать о том, какую опасность представляют собой эти насекомые.
Почему мне вдруг вспомнился именно этот день? Воспоминания, связанные с сыном, неожиданно всплывали в памяти, заставляя замирать мое сердце. Переживал ли Эндрю нечто подобное? Он об этом не рассказывал. Он закрылся в своей тайной пещерке, куда мне путь был заказан. Впрочем, у него было на это полное право. Каждый реагирует по-своему. Каждый защищается, как может. Некоторые предпочитают забыться ожиданием. Другие идут вперед на свой страх и риск. Я знала, что Эндрю выбрал ожидание. Я – действие. Грустно было только то, что я нуждалась в нем. И не способна была об этом ему сказать.
Тринадцать лет. Думает ли тринадцатилетний подросток, что его жизнь может оборваться? Нет, конечно, этого просто не может быть! Тринадцать лет – это только наметки, эскиз будущего взрослого человека. Тринадцать лет – рассвет, начало жизни. Никто не должен умирать в тринадцать лет. Об этом не может быть и речи.
Повинуясь внезапному порыву, я принялась перебирать старые бумаги. О своей ранней юности я помнила мало. Мучительный, утомительный период. Костлявые ноги, комплексы, более симпатичная сестра… Не без труда, в забытой пыльной папке я нашла фотографии своего класса, письма, документы. Вот я в возрасте Малькольма. Я никогда ему ничего этого не показывала. Теперь эта девочка на фотографии кажется мне намного симпатичнее, чем в то время, когда фото было сделано. Длинные каштановые волосы, лукавые искорки в глазах. Джинсы фирмы «MacKeen». Свитерок с аббревиатурой калифорнийского университета UCLA. Черные шведские сабо. Значок с фотографией шведского теннисиста Бьёрна Борга. Туалетная вода «Green apple». К своему удивлению, я вспомнила день, когда была сделана эта фотография нашего класса. Слева от меня – Мадлен, у нее слишком сильно накрашены глаза. Роксана и ее декольте. Антонелла и ее узкие джинсы «Levi's». Кристин и ее ультракороткая стрижка. Мы все уже тогда были маленькими женщинами. У нас за спинами, прямые как свечки, выстроились мальчики – с выступающими адамовыми яблоками и лицами, усыпанными подростковыми прыщами.
Глядя на эту фотографию с пожелтевшими краями, я поняла, что в тринадцать уже не считала себя ребенком. Я читала «Лолиту» Набокова, у меня был возлюбленный – как там его звали… ах, да, Людовик, – и я многое понимала об окружающем мире, о любви, о том, как хрупка жизнь. Открытие это потрясло меня. Выходит, Малькольм уже столько всего знает! Достаточно было посмотреть на собственный портрет в его возрасте, чтобы лучше понять его, моего сына. Возможно, он не обладает еще внутренней зрелостью, в этом девочки обычно опережают мальчишек, но уже находится на пути к взрослению, к юности – со всеми ее трудностями и переменами…
Эва Марвиль, блондинка за рулем автомобиля цвета «мокко» старой модели разрушила все это, потому что в ту среду в обеденное время куда-то торопилась. Сбила подростка на переходе, уехала и теперь, беззаботная, продолжала жить своей жизнью в Биаррице, в то время как Малькольм увязал во тьме и я вместе с ним.
Зазвонил телефон. Я позволила включиться автоответчику. Мои родители. Они ездили к Малькольму в больницу и рассчитывали застать меня там. Голос у мамы, как обычно в таких ситуациях, был неприятный, плаксивый и дрожащий. «Крошка моя дорогая, мы так переживаем за тебя, бедная моя девочка, и за твоего сыночка. Твой отец и я, мы много думаем о тебе. И как ты только держишься, котеночек мой, лапушка моя…»
Я испытала приступ тошноты. Второй раз за день: первый был, когда я увидела рекламный плакат. Я вышла из комнаты, я просто не могла больше это слушать. Этот голос, эти слова. Ты спрашиваешь, как я только держусь, мама? Я просто не могу по-другому. Мама, мне остается только держаться или сдохнуть. Ты это понимаешь, или я открыла для тебя Америку?
Во мне росло презрение к матери. Неужели это норма – дожить до сорока и вдруг понять, что презираешь родителей и в этом нет твоей вины? Не в подростковом возрасте мы их презираем, нет, это случается намного позже, когда мы понимаем с каким-то ликующим ужасом, что ни за что не хотим быть на них похожими. Об этом не может быть и речи.
Мама, ну почему ты так не похожа на мою свекровь? Почему у тебя нет ее чувства такта, ее умения поддержать, ее внутренней силы? Почему тебе обязательно надо все проговаривать, выворачиваться наизнанку перед окружающими? Почему ты всегда отступаешь перед трудностями, стонешь и жалуешься? Почему вы с папой опускаете руки, хнычете, смиряетесь? В отличие от вас, я держусь, мама, держусь, твоя бедная девочка держится. Я держусь, потому что в четверг я уеду, чтобы увидеться с той женщиной. Встретиться с ней лицом к лицу. Ткнуть ее носом в ее же собственное дерьмо. Уеду, увижу ее. Я хочу понять. Если я этого не сделаю, я сдохну, мама!
Вот так, моя бедненькая, вечно хнычущая мамочка… Передай привет своему муженьку, раньше времени превратившемуся в старую развалину, моему отцу.
* * *
Я не отвечала на письма, приходившие по электронной почте. Мои клиенты пребывали в полнейшем недоумении: что случилось с Жюстин Райт, безупречно выдававшей результат в указанный срок и никогда не опаздывавшей? Я не отвечала на их телефонные звонки, не обращала внимания на письма. Я ждала четверга.
Вечером в среду Эндрю спросил:
– Что происходит? Ты какая-то странная. Ты не заболела?
Я посмотрела на него и невесело улыбнулась.
– Нет, я не заболела, Эндрю.
Он выглядел растерянным. Он не понимал. Оказывается, он считал, что это я замкнулась в себе.
– Но я могу сказать то же самое о тебе, Эндрю! Ты тоже замкнулся в себе. Мы живем параллельными жизнями, которые пересекаются только у кровати нашего сына. Неужели ты этого не замечаешь?
Нет, он ничего такого не заметил. По его мнению, отчуждение произошло по моей инициативе. Это я погрузилась в себя. Это я перестала с ним разговаривать. Он сказал, что мне следовало бы подумать о нем, о Джорджии. Следовало бы сделать над собой усилие. Еще мне нужно привести себя в порядок. По мнению Эндрю, я слишком запустила себя – не слежу за прической, ношу бог знает что. Мне нужно бы чаще смотреться в зеркало. Нужно что-то с этим делать!
Я рассвирепела. И как он только смеет? Как он может говорить мне такие вещи? Мне захотелось его ударить, совсем как свою мать несколько дней назад. Но в следующую секунду мне уже было на все наплевать. К чему драться с собственным мужем? Я отвернулась. Повернулась к нему спиной.
Стена – вот во что мы с ним превратились. Спина к спине. Он – в своих переживаниях, я – в своих. И ни он, ни я не можем поделиться своей болью друг с другом. Не можем помочь друг другу. А ведь в трудные моменты нашей жизни Эндрю всегда был со мной рядом. И я, я тоже всегда его слушала, давала советы. Мы были одной командой. О нас говорили: Жюстин – болтушка, проказница, шутница, а Эндрю – скала, Эндрю – молчун. Замечательная команда. Команда, которой все нипочем. Когда наши друзья вдруг стали по очереди разводиться, оспаривая друг у друга право опеки над детьми и сражаясь за алименты, мы держались. Скала и смех. Сила и радость жизни. Райты. Жюстин и Эндрю – крепкий союз. Жюстин и Эндрю – это на всю жизнь. Ну да, какое-то время Эндрю встречался с одной рыжей, но это так, маленькая «постельная история». Они сумели «перевернуть страницу», Жюстин подала пример, как должна вести себя достойная супруга, Эндрю – пример искренности, и гроза миновала. Жюстин и Эндрю – прекрасная пара. Спина к спине. Стена. Я – в гостиной. Он – на нашей постели. Мы – прекрасная пара…
В темноте гостиной я смотрела на потолок. Завтра мне придется поговорить с Арабеллой. Но что сказать? Как объяснить? «Мы с вами едем в Биарриц, чтобы я смогла встретиться с женщиной, которая сбила Малькольма. Я хочу увидеть ее до того, как к ней придет полиция. Хочу понять. Джорджия едет с нами». Абсурд? Сумасшествие? Нет. Она поедет. Арабелла поедет, я это знала. Завтра.
Завтра. «Завтра на рассвете, в час, когда над полями забрезжит свет, я отправлюсь в путь». Малькольм учил это стихотворение в прошлом году. Виктор Гюго. Стихотворение на смерть его дочери Леопольдины, утонувшей вместе со своим супругом. Малькольм рассказывал его мне в кухне, держа свою морскую свинку на коленях. «Я пойду лесом, пойду через горы»… Голос Малькольма звучит в моей голове. И мурлыканье морской свинки. Я стою с учебником в одной руке и с деревянной ложкой, которой время от времени помешиваю макароны, в другой. «И когда я приду к цели, я положу на могилу букет из зеленого остролиста и цветущего вереска».
Завтра, на рассвете… Поездка. Эва Марвиль, которая ни о чем не догадывается. В этот час она будет спать в своей постели. Она не будет знать, что завтра я сяду в поезд и каждый пройденный километр будет приближать меня к ней. Она будет спокойно спать. Что ж, спите, мадам. Спите крепко и ни о чем не тревожьтесь…
* * *
Арабелла только и спросила:
– Хотите, я возьму с собой в поезд что-нибудь из еды? Что-нибудь для Джорджии?
Я только что сообщила ей о нашем отъезде в Биарриц. На несколько дней. Чтобы развеяться. Она не стала задавать ненужных вопросов. Даже глазом не моргнула. Просто улыбнулась мне. Прекрасно. Но нет, вопрос все же был задан: «Эндрю знает?» Я пробормотала, что нет, я его еще не предупредила. Многозначительная пауза.
Мне так хотелось рассказать ей, как стало трудно общаться с ее сыном, сказать, что мы живем сейчас словно на двух разных планетах, что почти не разговариваем друг с другом, разве только чтобы обменяться колкостями, что перестали обниматься, что не занимались любовью с того самого вечера, когда я не смогла ответить на его ласки, когда долго плакала в ванной. Да, мне хотелось выложить все это, открыться ей, все рассказать. Рассказать, что моя работа летит к черту, что я теряю клиентов и впереди уже маячат проблемы с деньгами. О директрисе издательства, которая, пусть мягко и вежливо (сколько времени она сумеет оставаться мягкой и вежливой, хотела бы я знать!), но все же спрашивает меня, почему я перестала пересылать ей переведенные главы романа. Рассказать о друзьях, с которыми мне больше не хотелось разговаривать и которых я не хотела видеть, потому что созерцание их тихого счастья (так похожего на то, которое я и сама знала) наводило меня на мысли о суициде. Рассказать о сестре, с которой мы были всегда очень близки, но и она, моя Эмма, не знала ничего об Эве Марвиль и о том, что я собиралась сделать. Рассказать о моей грусти, моем упадке духа и об отвращении, которое я вдруг стала испытывать к жизни…
Но мне не пришлось это делать. Арабелла положила руку мне на плечо и сжала его. Она знала. Она понимала. И не осуждала меня. Я сидела и смотрела, как она со своей обычной ловкостью и спокойствием готовит сэндвичи с огурцами. Потом я собрала в сумку вещи для Джорджии и для себя, которых должно было хватить на пару дней. Эндрю я оставила записку на нашей кровати: «Мы с твоей матерью и Джорджией уезжаем на несколько дней к морю. Звони по мобильному. Не сердись». Я не смогла дописать: «Я люблю тебя, darling». He смогла даже нацарапать внизу листка: «Прошу, позаботься о нашем Малькольме». С хлопком закрылась входная дверь, несколько минут – и мы прошли по улице Д. и оказались на вокзале. Прокомпостировали билеты. Свисток, и поезд тронулся. Джорджия вне себя от радости: подумать только, неожиданное путешествие с мамой и Гранбеллой! А впереди – пляж и море! Давно я не видела на лице дочери улыбки. Даже у меня на душе потеплело.
Поезд был переполнен. Интересно, куда ехали все эти люди? В отпуск? Навестить детей, родственников? Наверняка. Все были оживлены и веселы, как обычно в предвкушении отдыха. Я с мрачным видом наблюдала за соседями. Догадывается ли кто-то из них, что я задумала? Разумеется, нет! Для них я – обычная мать семейства, такая же, как другие. Они не знали, что у меня сын в коме, а я собираюсь встретиться с той, которая загнала его в это состояние. Но это не было написано у меня на лбу. Этого нельзя было прочесть у меня по лицу. Обычная сорокалетняя женщина едет с дочкой и свекровью или матерью в Биарриц. Никто не знал. Никто не догадывался.
Я давно не ездила в поезде. Это напомнило мне летние каникулы, когда я, тогда еще подросток, с мамой, Оливье и Эммой ездила к бабушке, жившей в окрестностях Анжера. Тогда еще не было высокоскоростных поездов. Дорога занимала полдня. Мама в уголке купе читала Модиано, я – Дафну дю Морье. Папа приезжал к нам по выходным. Эмма и Оливье вечно тузили друг друга, а меня из-за этого ругали. Потому что я – старшая. Даже если я оказывалась ни при чем. Но ведь старшие всегда должны подавать младшим пример… Меня это страшно сердило. Но в Бофоре, у бабушки Титин, мама вела себя тише воды ниже травы.
Бабушка была такой властной, что по-другому и быть не могло. Властной – и при этом замечательной. Оригинальной. Упрямой. Немного сумасбродной. Мне ее не хватало. Я хотела бы, чтобы она была здесь, сейчас, сидела бы напротив меня вместе с Арабеллой. Когда я объявила ей о нашей с Эндрю помолвке, она сказала то, что не осмелились озвучить мои отец и мать: «Ну и дела! Ты выходишь за англичанина! Надо же такое выдумать! Выходит, французы для тебя недостаточно хороши?» Но я прекрасно видела, что ее глаза смеются. Позже она шепнула мне на ухо: «А он вполне ничего, твой Prince Charming. Конечно, в нем слишком много английского, но в остальном – очень даже ничего…» Она очень любила Малькольма, своего первого правнука. Да, мне ее страшно недоставало. Она бы не пережила комы Малькольма. Не пережила бы этого ожидания, этой неизвестности. Даже лучше, что ее уже нет с нами…
Что я собиралась делать по приезде в Биарриц? На карте города я уже успела найти проспект Басков. Я хотела увидеть своими глазами дом Эвы Марвиль. Решусь ли я позвонить в дверь? Возможно. Это казалось мне сумасшествием, чем-то немыслимым. И что я ей скажу? Я еще не знала. Мои планы были туманны. Не ясны. Важно то, что я сидела в поезде и ехала в Биарриц. Важно, что я решилась на этот шаг. Арабелла посматривала на меня внимательно, с любопытством. Она смотрела так, словно знала. Как если бы знала все.
Мы немного поиграли в «Old Maid» – так англичане называют «Ведьму». Джорджия научилась сохранять каменное выражение лица, пытаясь сплавить нам пиковую даму. Малькольма всегда выдавали губы и ноздри – они у него дрожали, как у нервного жеребенка. Мы сразу догадывались, когда среди его карт обнаруживалась та самая «ведьма». За игрой в маджонг он, наоборот, хорошо владел собой, беря пример с отца, который мог сбить маленькие деревянные кирпичики ударом пальца и спокойным и в то же самое время величественным голосом провозгласить: «Pong mah-jong!»
Ничего не поделаешь, я все время возвращалась мыслями к Малькольму. Постоянно помнила о нем. Однако мой Малькольм был совсем не похож на. подростка с восковым лицом, лежавшего на больничной койке. Я думала о нем, как если бы все было в порядке, – он занимал в моих мыслях свое обычное место, располагался поудобнее. Он жил во мне так, как когда-то рос в моем лоне. Эндрю позвонил, когда мы остановились на вокзале в Даксе.
– What the hell are you doing, Justine?
Я что, не могла предупредить? Я спятила или как? С каких это пор я устраиваю заговоры у него за спиной? Почему я уехала от Малькольма? Как я осмелилась такое сделать? Его рассерженный голос стрекотал у меня в ухе. Арабелла и Джорджия с беспокойством смотрели на меня.
– Папа рассердился, потому что хотел поехать с нами? – шепотом спросила Джорджия.
Арабелла взяла у меня телефон. Потом встала, вышла в коридор и говорила с сыном уже оттуда. Я до сих пор не знаю, что она ему сказала. Она вернулась с легким румянцем на щеках, покусывая нижнюю губу, – это обычно случалось с ней в минуты волнения. Улыбнулась мне и вернула телефон.
– Эндрю очень похож на своего отца. Иногда… – Похоже, она подыскивала слова. Потом развела руками и пожала плечами. – Они не всегда понимают нас, матерей. Мужчины… Они не могут понять, что значит быть матерью. Просто не могут, и все!
У меня было ощущение, что она хочет сказать больше, что на ее удлиненном лице отразилась потаенная боль, но она умолкла. Поезд снова тронулся. Джорджия прижалась к бабушке и задремала. Мы были почти на месте.
В Байоне Арабелла спросила тихо, чтобы не разбудить малышку, заказала ли я отель. Я смутилась. Я ни о чем таком даже не подумала. Мне казалось, что все образуется само собой, словно по мановению волшебной палочки. И мне было стыдно в этом признаться. Она улыбнулась своей чудной, такой английской улыбкой – чуть ироничной и задорной.
– Дело в том, Джустин, что в Биаррице живет моя хорошая подруга, Кандида Сакстон. Мы вместе пережили войну в Лондоне. Если вы дадите мне свой телефон, я смогу ей позвонить.
Кандида Сакстон была в восторге, просто over the moon, когда услышала в трубке голос старой подруги. Даже речи не может быть ни о каком отеле! Мы будем жить у нее, в ее городской квартире. How absolutely marvelous!
В такси мой мобильный зазвонил снова. Скрытый номер. Это оказался Лоран, флик. Тот, который уже должен был быть в Осгоре, с Софи. Голос у него был смущенный. Он сказал, что ему только что звонил мой муж. И задал массу вопросов. Лорану пришлось признаться, что он нашел владельца машины, сбившей Малькольма. Некая Эва Марвиль, проживавшая в Биаррице. Лоран сказал:
– Это правда, что вы уже в Биаррице? Я узнал от вашего мужа. Что вы собираетесь делать, Жюстин?
В первый раз он обратился ко мне просто по имени. Не «мадам», и даже не «мадам Райт». «Жюстин».
Я немного помолчала в нерешительности, потом сказала:
– Я со свекровью и дочкой. Мы отдохнем несколько дней в гостях у подруги моей свекрови. Мы просто решили сменить обстановку.
Лоран молчал. Не думаю, что мне удалось его обмануть.
– Только без глупостей, Жюстин. Позвольте нам сделать нашу работу. Не натворите глупостей.
Я ничего на это не сказала. Мне хотелось рассмеяться ему в лицо: «Думаете, я намереваюсь явиться к ней домой с ружьем и угрожать ей? За кого вы меня принимаете?» Я пробормотала слова прощания.
Снова звонок. На этот раз Эндрю. Спокойный, почти холодный. Он говорил со мной на французском, четким, размеренным голосом, как преподаватель в школе:
– Зачем ты поехала в Биарриц, Жюстин? Потому что эта дама живет там? Ты узнала имя и решила с ней встретиться. Я прав? Но зачем ты это делаешь? Почему ничего мне не сказала, не объяснила? Почему? Потому что, по-твоему, я не смог бы тебя понять? Потому что ты думаешь, что мне не больно? Что для меня все не так мучительно, как для тебя?
У него сорвался голос. Я ждала от Эндрю чего угодно, только не проявления эмоций. Оно пришлось как нельзя кстати, но мне было тягостно слышать от него эти слова. Что я могла ему сказать? Как объяснить?
Он заговорил снова:
– Я хочу, чтобы ты вернулась, Жюстин, и как можно скорее. Ты мне нужна. I need you. И Малькольму тоже. Ты нужна нам обоим. Пожалуйста, возвращайся скорее! Возвращайтесь с Джорджией, она тоже нужна мне, вы обе мне нужны!
Я отвернулась к дверце машины. Арабелла как раз показывала Джорджии море. Мой муж замолчал. Замкнулся в своей печали, в своем непонимании. Я проговорила тихо: «I love you», но не была уверена, что он меня услышал. Разговор прервался. Такси как раз остановилось перед современным зданием на берегу моря.
Выйдя из машины, я впервые спросила себя: а правильно ли я поступила, приехав сюда? Не слишком ли я тороплю события? И не пожалею ли об этом впоследствии?
Татьяна де Ронэ. Мокко. Сердечная подруга |