вторник, 13 мая 2014 г.

Захар Прилепин. Обитель

Захар Прилепин. Обитель
Захар Прилепин – прозаик, публицист, музыкант, обладатель премий «Национальный бестселлер», «СуперНацБест» и «Ясная Поляна»… Известность ему принесли романы «Патологии» (о войне в Чечне) и «Санькя»(о молодых нацболах), «пацанские» рассказы – «Грех» и «Ботинки, полные горячей водкой». В новом романе «Обитель» писатель обращается к другому времени и другому опыту.

Соловки, конец двадцатых годов. Широкое полотно босховского размаха, с десятками персонажей, с отчетливыми следами прошлого и отблесками гроз будущего – и целая жизнь, уместившаяся в одну осень. Молодой человек двадцати семи лет от роду, оказавшийся в лагере. Величественная природа – и клубок человеческих судеб, где невозможно отличить палачей от жертв. Трагическая история одной любви – и история всей страны с ее болью, кровью, ненавистью, отраженная в Соловецком острове, как в зеркале.

Отрывок из книги:

– Сегодня у Мезерницкого посиделки, пойдёмте? – предложил Граков Артёму на улице. – Он о вас хорошо говорил.

Они смотрели на море. Над водой летала – то снижаясь, то взмывая, – словно раскачиваясь на невидимых качелях, чайка.

Артём расценил уважительное обращение к нему Гракова как ещё одно доказательство своего нового положения.

– Да? – приветливо переспросил Артём. – А во сколько?


Он вдруг раздумал бояться блатных – кто его тронет после того, как Эйхманис называл его по имени? Артём может растоптать их всех.

“А то, что Борис Лукьянович узнал, за что сидит лагерник Горяинов, – так мало ли кто и за что здесь сидит”, – отмахнулся от себя Артём.

По крайней мере, расстались они нормально. “Неплохо вы придумали с поиском новых кадров”, – сказал Борис Лукьянович, не очень, впрочем, уверенный, судя по его внешнему виду, в том, что сам произносил.

Да и ладно, решил Артём. Главное, что Эйхманису понравилось.

“А то, что тебя опять к Галине приведут? – ещё раз спросил сам себя. – Означает ли это, что ты полный кретин со всеми своими предложениями?”

“А зачем ей меня делать стукачом, если я и так работаю по отдельному указанию начлагеря?” – с некоторым вызовом ответил себе Артём.

В общем, успокоился: расклад вроде неплохой – даже хороший расклад.

Он шёл к своему корпусу – уверенный, сильный. Чайка настырно кружила прямо над головой – подпрыгнул и едва не попал ладонью ей по хвосту.

Оставался один вопрос: звать ли Осипа.

“Нужен мне этот невротик или нет? – спрашивал себя Артём. – Разве дело, если каждый будет со своими друзьями приходить?..”

Он благоразумно решил не вспоминать, как Василий Петрович в прошлый раз его самого позвал к Мезерницкому.

“К тому же он так дурно и глупо говорил про Эйхманиса – ничего в нём не понял, – размышлял Артём, имея в виду Осипа, и всё пытаясь придумать вескую причину, чтоб идти одному. Хотя при чём тут Эйхманис – ты же не к Эйхманису идёшь на посиделки”, – тихо издевался сам над собою.

Осипа он позвал, конечно.

Тот вернулся с работы привычно раздражённый: Артём заранее знал, что Осип сейчас начнёт ругаться на отсутствие нужного инструмента, или на глупейшие лагерные ограничения, или на хамство администрации, поэтому прервал это всё сразу:

– Осип, а нас пригласили в гости! – объявил торжественно, похрустывая морковкой: пообедать сегодня он так и не успел.

Осип, щурясь, некоторое время смотрел на Артёма. Потом ответил:

– Думаете, это уместно?.. Я, наверное, не хочу никуда.

– Пойдёмте, – уверенно сказал Артём. – Нас там отлично накормят… Но мы и с собой принесём кое-чего, – с этими словами он выдвинул свой сухпай из-под лежанки.

Осип заглянул в сухпай, как будто там могло обнаружиться что-то новое и необычное.

…В келье Мезерницкого уже сидели фельетонист Граков и Василий Петрович: Граков – на лежанке, Василий Петрович – у окна на стуле; сам хозяин выступал перед ними.

Артём едва сдержался, чтоб не захохотать, как ребёнок, – он был необычайно рад увидеть своего старого товарища. И Василий Петрович тоже вспыхнул глазами: как если бы дунули на угли.

“Ах, Артём, милый Артём”, – говорил весь вид Василия Петровича.

– Была империя, вся лоснилась, – рассуждал Мезерницкий, размахивая руками; ногти у него по-прежнему были нестриженые и с чёрной окаёмкой. – А вот Соловки. И всем тут кажется, что это большевики – большевики всё напортачили, – Граков, слушая Мезерницкого, смотрел в стол, чуть подрагивая бровями, словно у него был тик. – А это империю вывернули наизнанку, всю её шубу! А там вши, гниды всякие, клопы – всё там было! Просто шубу носят подкладкой наверх теперь! Это и есть Соловки!

Осип с минуту озирался по сторонам, пока внимание его не остановилось: на столе была разложена разнообразная снедь.

Василий Петрович встал, молча зазывая Артёма на своё место, с таким видом, словно сам сидел тут не первый час и уже притомился отдыхать, в то время как уставшему с дороги Артёму обязательно нужно присесть.

Всё это, конечно, растрогало Артёма ещё больше. Он положил завёрнутую в бумагу рыбу на стол и крепко обнялся с Василием Петровичем.

– Вы, что ли, не видитесь в роте? – серьёзно, с едва различимой иронией спросил Мезерницкий.

– Меня перевели… – ответил Артём. – Это мой друг Осип, учёный.

– “…И днём и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом…” – сказал Мезерницкий, протягивая руку Осипу. Тот пожал её с некоторым неудовольствием.

– Я вам вещи принёс, Артём. А то вы всё не заходите, – негромко сказал Василий Петрович. – Впрочем, и правильно делаете.

Артём почувствовал, что от Василия Петровича – пахнет. Запах был неприятный, но странно знакомый.

“Да это ж запах барака! Моей двенадцатой роты! – догадался Артём. – Когда ж я успел отвыкнуть?”

И даже как-то легче стало, и отлегло: “…Да обычный запах!..” – даже не подумал, а скорей приказал себе Артём. Приказал и подчинился.

– …прозревали, какой он – народ, – продолжал о своём Мезерницкий, раскладывая принесённые гостями яства в разные стороны: это порезать, это почистить, это на салат, это на потом. – Может, он такой? Может, он сякой? И тут их наконец привезли посмотреть, какой он – народ. Они и прозрели! Только прозрели – во тьму! Прозрели – во тьму! Видят мрак! И пытаются теперь его описать соответствующим образом: народ – он, знаете ли, тёмный и безмолвный. “Да, тёмный и ещё страшный!” “Действительно, тёмный, страшный и как-то душно пахнет!” “И ещё колючий! Пахучий и колючий!” А это шуба, вывернутая наизнанку! Носили эту шубу на себе и не знали, что за дух там стоит в рукавах и под мышками!

– Это что? – спросил Осип, показывая пальцем.

– Это, – прервался Мезерницкий, кстати, совершенно не обидевшись, что его прервали, – тюленье мясо, – и тут же спросил у Артёма: – А вас куда перевели?

– Во вторую, – сказал Артём, улыбаясь.

– И чем теперь занимаетес? – спросил Мезерницкий, без мягкого знака в конце слова.

– Придумываю лозунги, – ответил Артём, продолжая улыбаться.

Мезерницкий, своеобразно сложив губы, покивал: да, мол, неплохо.

– Проще, чем на баланах? – спросил.

– Несколько проще, – столь же серьёзно ответил Артём.

– Мезерницкий, вы вот говорите: прозрели на Соловках. По-моему, была возможность увидеть и понять народ в Гражданскую? Разве нет? – сказал с улыбкой Василий Петрович.

– Нет, не говорите, – ответил Мезерницкий, тут же отвлёкшись от Артёма, и Артёму всё это казалось замечательно милым: разговор всех со всеми одновременно. – Во-первых, война, там другие обстоятельства. Там куда меньше быта. Во-вторых, даже на войне, где хватало всевозможного сброда, такого разнообразия типажей, как на Соловках, было не найти, тем более что иных типажей и не существовало тогда вовсе. Да, отчасти знали мужика и рабочего. Казака и осетина. Священника. Сироту. Прочее. Но на войне, как ни странно, люди всегда представляются чуть лучше, чем они есть: их так часто убивают, это очень действует – по крайней мере, на моей памяти нас убивали чаще, чем мы, и я так и не разучился огорчаться по этому поводу. Может быть, оттого, что тех, кого мы убивали, – мы не знали вовсе, а порой и не видели вблизи их смерть; зато тех, кого убивали из нас, – мы знали близко и видели исход всякой души.

Зашёл, совершенно не ожидаемый Артёмом, Моисей Соломонович и всем очаровательно сделал руками и глазами: сидите-сидите-сидите, я буду очень незаметный.

Мезерницкий кивнул ему, как знакомому, и начал ловко нарезать тюленье мясо.

Граков даже привстал, чтоб видеть это.

Артём обратил внимание на его щёки – всегда словно расслабленные, как у спящего.

Моисей Соломонович, стоя у дверей, облизал губы, будто готовясь запеть и борясь с этим желанием.

– А тут, я говорю, тюрьма… – продолжал Мезерницкий, – …и люди вдруг оборачиваются другими сторонами. Мы крайне редко убиваем друг друга тут, зато трёмся, и трёмся, и трёмся всеми боками, не в силах разминуться, – и вдруг прозреваем суть. Это как если бы мы были посажены в полный трамвай, и он сошёл с ума и вёз бы нас целый год или три. Поневоле приходится привыкать друг к другу… Здесь мы познакомились со своими вчерашними врагами в упор и начали даже делить с ними хлеб. Здесь мы остались почти голые – у большинства из нас нет ни званий, ни орденов, ни регалий, только сроки. Здесь мы узнали советского нэпмана и советского беспризорника – эти человеческие виды лично мне были неизвестны доселе. Здесь я увидел лагерную охрану и конвойные роты – а это есть идеальный образчик трудового народа, на время, с тоскою в сердце, оставившего плуг и токарный инструмент.

Граков на этих словах быстро перевёл взгляд с тюленьего мяса на Мезерницкого и обратно.

“…Слишком быстрые глаза при таких медленных щеках…” – отстранённо подумал Артём.

Осип, напротив, теперь уже с интересом прислушивался к Мезерницкому, позабыв о тюленьем мясе.

– Вам не кажется, что это не столько народ, сколько плесень на нём? – красивым своим и глубоким голосом сказал Моисей Соломонович. – А разве мы можем судить о вкусе сыра по плесени на нём?

– Есть такие сыры – с плесенью, – сказал Мезерницкий.

– Боюсь, что советская власть готовит другой вид сыра, в котором плесень будет исключена, – сказал Моисей Соломонович. – …Только молоко! Новый народ – только молоко и сливки. Никакой плесени.

Василий Петрович внимательно смотрел на Моисея Соломоновича. Что-то в его взгляде было… нехорошее.

Моисей Соломонович, испросив разрешения, начал помогать Мезерницкому готовить и накрывать на стол, и свершал это не без остроумной ловкости.

Граков поинтересовался у Осипа, как идут дела в изучении морских водорослей: стало понятно, что они уже встречались и на эту тему имели некоторые беседы.

– …Вы же так не доживёте до конца своего срока, – тихо, но разборчиво, сквозь общий шум, выговаривал Василий Петрович Артёму. – Вас точно хотят убить. Вы как-то заигрались во всё это. Я даже не знаю, чем вам помочь.

– Василий Петрович! – Артём даже боднул лбом товарища в его многомудрый лоб, чего до сих пор себе не позволял. – Не портите мне моё июльское, зелёное настроение! Да и не случится ничего со мной…

Василий Петрович внимательно посмотрел прямо в глаза Артёму и только вздохнул.

Артём порылся в принесённом мешке: если что и боялся он потерять, так это присланную матерью домашнюю подушечку – отчего-то она была ему дорога: он даже и не клал её под голову, а куда-то прятал под сердце и так спал на ней; да и то не всегда. Подушечка, в пёстренькой наволочке, была на месте. Правда, тоже пахла бараком.

Между тем Моисей Соломонович, незаметно для себя, тихонько запел:

– …Мане что-то скучно стало: “Я хочу, хочу простор… чтоб шикарная коляска… с шиком въехала во двор…”

Мезерницкий, озирая стол, яростно потирал руки.

– Ах, всё Мане нудно стало: платье лёгкое, как пух, итальянские картинки надоели Мане вдруг, – красиво, в нос выводил Моисей Соломонович.

Эту песню исполнял он так, словно шмары и шалавы всея Руси попросили Моисея Соломоновича: расскажи о нас, дяденька, пожалей.

Дяденька некоторое время жалел, и потом, незаметно, начинал петь совсем другое, неожиданное.

Когда попадалась Моисею Соломоновичу русская песня, казалось, что за его плечами стоят безмолвные мужики – ратью чуть не до горизонта. Голос становился так огромен и высок, что в его пространстве можно было разглядеть тонкий солнечный луч и стрижа, этот луч пересекающего.

Если случался романс – в Моисее Соломоновиче проступали аристократические черты, и, если присмотреться, можно было бы увидеть щеголеватые усики над его губой, в иное время отсутствующие.

Лишь одно объединяло исполнение всех этих песен – верней, от каждой по куплетику, а то и меньше – где-то, почти неслышимая, неизменно звучала ироническая, отстранённая нотка: что бы ни пел Моисей Соломонович, он всегда пребывал как бы не внутри песни, а снаружи её.

– Перевели нашего тенора, – сказал Василий Петрович Артёму. – Теперь он по кооперативной части.

Моисей Соломонович, между прочим, принёс с собою дюжину пирожков с капустой и ещё столько же с яйцом.

Стол был не то чтоб очень богатый, зато разнообразный, уставленный и уложенный сверх меры.

– Всё это поедать одновременно не есть признак воспитанного человека, а вот если с чаем – тогда другое дело, – объявил Мезерницкий. – Тогда сочетание рыбы, пирогов с капустой, тюленьего мяса, брусники и моркови становится вполне уместным. Посему, Граков, идите за самоваром – он клокочет на печи в коридоре.

– А что у вас аналой? – спросил Осип Мезерницкого.

– Это не совсем аналой, – ответил Мезерницкий. – Это тумбочка! Приспособили!

Все засмеялись.

Показалось, что самовар окончательно занял оставшееся в келье место, но, когда – “в рифму к аналою”, как подумал Артём, – появился по-прежнему прихрамывающий владычка Иоанн, все с воодушевлением потеснились ещё больше.

– А я вот… конфет, – сказал владычка, выглядывая место, куда можно насыпать сладкого.

– Конфеты пока держите при себе, – сказал Мезерницкий. – Сейчас мы попросим гостей отведать тюленьего мяса и на освобождённое место… выложим…

Перед едой только владычка Иоанн и Василий Петрович перекрестились, больше никто, заметил Артём.

Несмотря на свой зачаровывающий копчёный и солёный запах, тюленина оказалась безвкусной, как мочалка. Хотя, если закусывать её пирогами с капустой, запивать горячим чаем, получалось совсем даже ничего.

Все жевали, и у всех на глазах стояли слёзы напряжения и умиления.

– У вас ведь скоро кончается срок, Мезерницкий, – сказал Василий Петрович, который буквально уронил слезу, расправившись с тюленьим мясом.

– И не говорите, Василий Петрович, – как бы невпопад и оттого смешно ответил Мезерницкий.

– И куда поедете, опять в Крым? – спросил Граков.

Мезерницкий с едким юмором посмотрел на Гракова, одновременно не отказывая себе в пироге с капустой. Так с набитым ртом и ответил:

– Как же, в Крым, у меня же там гражданская жена… Оттуда в Турцию, из Турции в Париж, оттуда в Москву и снова на Соловки… Так и буду по кругу, – и запил всё это чаем.

Моисей Соломонович беззвучно смеялся на слова Мезерницкого, Артёму тоже было смешно. Зато Василий Петрович совсем не улыбался.

– А всё-таки куда соберёшься, милый? – спросил владычка Иоанн.

– А в Москву, куда же, – спокойно ответил Мезерницкий.

– Какую Москву, бегите в деревню, а то опять за манишку и в конверт, – сказал владычка Иоанн и даже показал рукой, как Мезерницкого схватят за манишку. Тут уже все засмеялись, даже Осип, которому смех был вообще несвойственен: речь прозвучала из уст владычки крайне неожиданная и оттого ещё более трогательная.

– Вылечили вашу хворь, владычка? – спросил спустя минутку Артём у батюшки Иоанна.

Все уже были распаренные и понемногу наедались. Самый крепкий аппетит оказался у Моисея Соломоновича и Осипа, который был сегодня неразговорчив – видимо, предпочитал одного внимательного собеседника сразу нескольким шумным.

– Нет, милый, – ответил владычка, – Зиновия выписали. А мне только разрешают погулять на свежем воздухе – размять колено. Вот я к вам и завернул по приглашению Василия Петровича, – и кивнул Василию Петровичу.

Открылась дверь, и Артёму пришлось ещё раз удивиться – на этот раз Бурцеву.

“С другой стороны, он же тут был – отчего бы ему не зайти, – сказал себе Артём, спокойно глядя на Бурцева. – Тут никто не в курсе твоих с ним проблем”.

Бурцев разом измерил взором всех гостей – тем особым образом, который даёт возможность ни с кем отдельно не соприкоснуться глазами.

– У вас тут… аншлаг, – сказал он.

Бурцеву места действительно не было, но, кажется, Мезерницкого это нисколько не расстроило.

Владычка Иоанн порывался подняться, а Моисей Соломонович – вообще выйти из-за стола, захватив, правда, с собою две конфеты, но Мезерницкий встал напротив Бурцева так, чтоб остановить любое движение за своей спиной.

– Давно тебя не было, брат, – сказал Мезерницкий, и Артём сразу почувствовал в его обращении нечто почти уже дерзкое, словно тот захмелел от чая. – Всё в делах?

Бурцев прямо посмотрел на Мезерницого и ничего не ответил.

– Говорят, у тебя теперь новая должность. И, как я догадываюсь, ты пришёл с визитом, дабы я разделил твою радость, – сказал Мезерницкий.

– Мне предложили перейти в Информационно-следова-тельский отдел, – спокойно ответил Бурцев.

Он вёл себя очень достойно.

– Как ты растёшь, – сказал Мезерницкий. – Скоро Эйхманиса сменишь, если с такой скоростью…

Бурцев ещё раз посмотрел на своего теперь уже бывшего товарища и ответил:

– Я не клоун, Мезерницкий.

Только когда Бурцев вышел, Артём догадался, о чём был этот диалог.

Клоуном сотрудник администрации Бурцев назвал музыканта духового оркестра Мезерницкого.

Захар Прилепин. ОбительЗахар Прилепин. Обитель