четверг, 22 мая 2014 г.

Лорен Оливер. Хана. Аннабель. Рэйвен. Алекс

Лорен Оливер. Хана. Аннабель. Рэйвен. Алекс
Долгожданная новинка для всех поклонников трилогии «Делириум»! Необычное возвращение в мир будущего, где любовь признана опасным заболеванием. Вы узнаете о том, как жили герои трилогии до встречи с Линой.Специальный бонус издания – история Алекса появится только в печатном издании!

Отрывок из книги:

Когда я была девочкой, однажды целое лето шел снег. По утрам тусклое солнце поднималось в дымно-сером небе и висело во мгле. По вечерам оно садилось, оранжевое и побежденное, как тлеющие угли угасающего пламени.

А хлопья падали на землю – не холодные на ощупь, но по-своему жгучие. Ветер нес запах дыма.

Отец с матерью часто усаживали нас смотреть новости. Показывали всегда одно и то же. Маленькие городки быстро эвакуированы, мегаполисы окружены стенами. Благодарные граждане машут из окон сверкающих автобусов, когда их увозят навстречу новому будущему, полному безукоризненного счастья. К существованию без боли.

– Видите? – объясняла мать, по очереди улыбаясь мне и моей сестре Кэрол. – Мы живем в величайшей стране в мире. Как повезло!

Но пепел продолжал кружиться, а запах смерти заползал в щель под дверью, впитывался в ковры и занавески.

Возможно ли говорить правду в обществе обмана?

А если ты врешь лжецу, грех нейтрализуется или наоборот?


Такие вопросы задаю я себе сейчас, в бесцветные часы, когда день и ночь стали неразличимы. Нет. Неправда. Днем ходят стражники, разносят еду и забирают ведро. А по ночам стонут и кричат заключенные. Счастливцы. Они верят, что голосом можно чего-нибудь добиться. Остальные уже многое поняли и научились молчать.

Интересно, что теперь делает Лина? Мне всегда хочется это знать. И как Рэйчел? Обе они – мои девочки, красивые и большеглазые. Но о Рэйчел я меньше беспокоюсь. Рэйчел покрепче Лины. Она дерзкая, упрямая, неистовая, менее чувствительная. Даже в детстве она пугала меня. Рэйчел переняла характер от отца.

Но Лина… маленькая прелестная Лина с растрепанными волосами и румяными щечками. Она уносила пауков с тротуара, чтобы их не раздавили. Тихая, задумчивая Лина, с милой шепелявостью, разбивающей сердце. А ее передние зубы до сих пор частично заходят один за другой? Смущается ли она, когда выговаривает «сушка» и «карандаш»? Стали ли ее легонькие тонкие волосы прямыми и длинными или начали завиваться?

Верит ли она в ложь, которую ей твердят?

Я ведь сделалась вруньей. Я лгу, когда улыбаюсь и возвращаю пустой поднос. И когда прошу принести Руководство «Ббс», притворяясь, что раскаялась.

Я лгу самим своим пребыванием здесь, в темноте, на моей койке.

Скоро все будет окончено. Я сбегу.

* * *

Когда я впервые увидела отца Рэйчел и Лины, я поняла, что я влюблюсь в него и выйду за него замуж. И я знала, что он никогда не полюбит меня в ответ, но мне это будет безразлично.

Представьте меня: семнадцатилетняя, тощая, испуганная. В безразмерной джинсовой куртке, купленной в магазине подержанных вещей. 
Обмотанная шарфом ручной вязки, который не защищает от декабрьского ветра, завывающего над Чарльз-ривер. Вихри сдувают снег с тротуаров. Люди выглядят точь-в-точь как призраки. Они бредут в сумраке, наклонившись навстречу его ярости.

Тем вечером Миша пригласил меня на встречу с чьей-то двоюродной сестрой. Ее звали Роулз, и она держала Мозговую лавку на Девятой улице.

Так мы называли заведения с сомнительной репутацией, расплодившиеся после того, как исцеление сделалось законом. Некоторые из них являлись наполовину легальными. У них были приемные, как у настоящих врачей, и столы, на которых укладывали пациентов. В других местах обходились мужиком с ножом, готовым взять твои денежки и наградить тебя шрамом. Конечно, оставалось лишь надеяться, что рубец получится вполне реалистичный.

Лавочка Роулз относилась ко второму типу. Подвальная комнатка с низким потолком, выкрашенная в черное, с продавленным кожаным диваном, телевизором, деревянным стулом с жесткой спинкой и обогревателем. В воздухе витал запах крови. Еще тут имелось нескольких ведер, а угол, где, собственно, и происходила работа, был задернут занавеской.

Я помню, что меня едва не вырвало, настолько я нервничала. Передо мной в очереди была пара парней. На диване все места заняли, и я стояла часа полтора. Мне почудилось, что стены смыкаются. Я ужасно боялась, что они рухнут, похоронив нас под собой.

Я убежала из дома почти месяц назад, еле сводила концы с концами и копила деньги на подделку.

Но тогда было легче путешествовать. Десятилетие после исцеления оказалось превосходным временем. Регуляция не отличалась строгостью. Однако раньше я никогда не покидала окрестности. В общем, весь путь на автобусе до Бостона я провела, уткнувшись носом в стекло. Я наблюдала за унылым мельтешением чахлых деревьев, промозглых пространств и сторожевых башен. Разумеется, не обошлось без уборной: меня сильно тошнило, и я старалась не дышать, так там воняло мочой.

Последний коммерческий полет. Я видела его по телевизору, в лавочке Роулз, пока ждала своей очереди. Телевизионщики показали ревущий самолет и момент взлета – невозможный, прекрасный и одновременно естественный. Я почти плакала. Но я никогда не летала, так что и этому конец. Взлетно-посадочные полосы разбирали: аэропорты находились под запретом. Слишком мало топлива, и крайне велик риск заражения.

Я помню, как сердце норовило выскочить из груди, и я не могла отвести взгляда от экрана. А самолет уменьшался в размерах и наконец превратился в маленькую черную птицу на фоне облаков.

А потом в лавку заявились они: солдаты, молодые новобранцы, прямиком из учебного лагеря. Новенькие мундиры, ботинки, блестящие, будто намасленные. Они бросились к заднему выходу и кричали. Занавеску сорвали. Я заметила хлипкий складной стол, накрытый простыней, и распростертую на нем девушку с окровавленной шеей. Наверное, Роулз застали на середине процедуры.

Я хотела помочь ей, но у меня не было ни секунды.

Задняя дверь оказалась распахнула. Я выскочила на улицу и очутилась в заледенелом, скользком переулке, заваленном мусором. Я упала, ободрала руку об лед, кинулась дальше. Я знала, что если меня поймают, то отволокут обратно к родителям, швырнут в лабораторию, возможно, причислят к нулевой категории.

Как раз в том году в стране создали систему категорий. Ввели составление пар. Советы регуляторов возникали повсюду. Дети болтали, что станут эвалуаторами, когда вырастут.

И никто не захочет выбрать девушку с приводом в полицию.

А на углу Линден и Адамс я увидела его. Точнее, я налетела на него, а он отступил, вскинул руки и закричал: «Стой!» Я попыталась увернуться, поскользнулась и рухнула прямо ему в руки. Я заметила снежинки у него на ресницах, почувствовала запах мокрой шерсти от его куртки и резковатый аромат лосьона после бритья. Я даже разглядела пропущенную при бритье щетину на подбородке. Шрам на его шее, оставшийся после процедуры, темнел крохотной звездочкой с лучиками.

Я никогда прежде не находилась настолько близко от парня.

Солдаты позади орали: «Держи ее!», «Не отпускай!» Никогда не забуду, как он посмотрел на меня – с любопытством, словно я являлась каким-то диковинным зверем в зоопарке.

А затем он меня отпустил.

* * *

Все, что у меня есть, – булавка в виде кинжала. Это и утешает, и причиняет мне боль. Ведь жалкое украшение постоянно напоминает мне о том, что у меня отняли.

Да, я сохранила карандаш. Я пишу свою историю на стенах, и она становится осязаемой.

Я думаю о руках Конрада, темных волосах Рэйчел, ротике Лины, похожем на розовый бутон. Когда она была совсем крошкой, я тихонько пробиралась к ней в комнату и держала ее на руках, пока она спала. Рэйчел никогда мне такого не позволяла, с самого рождения. Она вопила, пиналась и могла перебудить всю улицу.

Но Лина лежала в моих ладонях, теплая и спокойная, погруженная в мир снов.

Мы разделяли нашу общую тайну – радость, ночные часы, слитное биение двух сердец в темноте.

Вот что помогает мне остаться свободной.

Моя камера полна дыр. Они ноздреватые, потому что камень проеден влагой и плесенью. В некоторых мыши уже устроили себе норы. Кроме них, имеются провалы и в моей памяти, куда проваливаются люди и вещи.

А еще недавно я обнаружила прореху в своем матрасе.

Последняя дыра находится в стене у меня под кроватью. Она увеличивается с каждым днем.

В четвертую пятницу каждого месяца Томас приносит мне смену постельного белья. Хозяйственный день – мой любимый. Я могу отслеживать ход времени. Первые несколько ночей, пока простыня не пропахла потом и пылью (труха сыплется на меня постоянно, как снег), я чувствую себя человеком. Я могу зажмуриться и вообразить, что я очутилась в своем теплом старом доме. Он пропитан солнцем и запахом моющих средств, а древний кассетный магнитофон тихо чирикает запрещенную песню.

И, конечно же, именно в хозяйственный день я получаю сообщения.

Сегодня я вскакиваю до рассвета. В моей камере нет окон. Уже много лет я веду бесцветное существование без старения и конца. В первый год пребывания в тюрьме я только и делала, что грезила о том, что находится на воле. Я вспоминала о теплых лучах на волосах Лины, деревянных ступенях, море и о тучах, набухших дождем.

Потом даже мои мысли сделались серыми и расплывчатыми.

Иногда я хотела умереть.

Однажды я прорвалась за стену. Я потратила на это три года. Скорчившись, я ковыряла мягкий камень металлической пластинкой размером с детский палец. Когда крошево рассыпалось и полетело вниз, в реку, я подумала не о побеге, а о воздухе, ветре и солнце. Я две ночи спала на полу – исключительно ради того, чтобы вдыхать запах снега.

Сегодня я сняла с койки свою единственную простыню и грубое одеяло. Зимой оно шерстяное, летом – хлопчатобумажное. Больше на ней ничего нет – так заведено в шестом отделении. Никаких подушек. Я слышала, как охранник объяснял, что один заключенный попытался удавиться с их помощью, и с тех пор подушки запретили. Это кажется неправдоподобным, но, с другой стороны, два года назад кто-то умудрился завладеть рваными шнурками охранника. Он привязал их к металлическому каркасу кровати и повесился.

Моя камера – последняя в ряду, и я, разумеется, знаю наизусть весь ритуал. Сначала я слышу скрип открывающихся дверей, иногда чей-то вскрик или стон, поскрипывание тапочек Томаса, а потом – глухой стук и щелчок затвора. Это моя единственная возможность развлечься: я сижу со скомканной грязной простыней на коленях и жду, а сердце трепещет, как бабочка. В такие моменты я часто думаю: «Вдруг сейчас получится…»

Поразительно, насколько сильна надежда. Она выживает в любых условиях, даже когда ей вроде бы нечем подпитываться.

Засов отодвигается. Секунду спустя дверь со скрежетом отворяется, и на пороге появляется Томас со сложенным чистым бельем. Я не видела своего отражения уже одиннадцать лет – с тех самых пор, когда меня доставили сюда. Однако я хорошо помню, как сидела в медицинском крыле. Охранница брила мою голову и приговаривала, что делает это для моей же пользы, так, мол, вши не заведутся.

Купание, на которое меня водят раз в месяц, происходит в помещении без окон и зеркал – в каменном мешке со ржавыми лейками душа и без горячей воды. Теперь мою голову бреет стражница – прямо в камере. Пока она трудится, меня привязывают к тяжелому металлическому кольцу на двери. Но, глядя на Томаса, замечая, как его кожа обвисает, а волосы редеют, я могу предположить, что годы сделали со мной.

Итак, Томас молча вручает мне чистую смену белья. Он никогда не говорит – во всяком случае, вслух. Я понимаю его: Томас не хочет рисковать. Но на мгновение наши глаза встречаются, и мы безмолвно общаемся.

И все заканчивается. Томас разворачивается и захлопывает дверь.

Я встаю и подхожу к койке. Руки мои дрожат, когда я разворачиваю простыню. Внутри у нее тщательно спрятана наволочка. Несомненно, она украдена у другого надзирателя.

Время – вот настоящее испытание на терпение. Так оно и тянется. Ориентиром является простыня. Белье, которое пропадает и которое никто не ищет. Кстати, его можно разорвать на полосы, скрутить, сплести воедино.

Я лезу в наволочку. На самом дне обнаруживается крохотный клочок бумаги, тоже аккуратно сложенный, с единственным указанием от Томаса: «Пока нет».

Я ощущаю разочарование физически. Во рту появляется горечь, желудок словно переполняет жидкость. Еще один месяц ожидания. Я знаю, что мне следовало бы испытать облегчение. Моя самодельная веревка пока слишком коротка, с ней мне придется падать с десятифутовой высоты в реку Презампскот. Я могу соскользнуть, подвернуть ногу или сломать что-нибудь, закричать.

Чтобы не думать о новых тридцати днях в камере, я опускаюсь на четвереньки и лезу под кровать. Нащупываю дырку в матрасе величиной с кулак. Обычно я вытаскиваю оттуда искусственный наполнитель, который использую вместо туалетной бумаги. Ночной горшок вообще-то не простаивает: я блюю в него, когда меня постигает лихорадка. Но сейчас я запускаю руку в свернутые мной кольца и тяну их на себя. Понемногу, дюйм за дюймом я достаю украденное белье. Оно – разорванное и сплетенное, вполне крепкое, чтобы выдержать мой вес. В веревке почти сорок футов.

Остаток вечера я трачу на то, чтобы при помощи затупившейся булавки-кинжала протыкать ткань и проделывать в ней дырки. Торопиться незачем.

Здесь больше нечем заняться.

Когда я получаю дневную норму пищи, моя работа завершена. Веревку я запихала в тайное отверстие. Это своего рода обратное рождение. Ем я медленно, не чувствуя вкуса, – наверное, так даже лучше. Я ложусь на койку, до того, как свет без предупреждения отключают. Повсюду начинаются хныканье, бормотание и иногда вскрики, когда кем-то овладевает кошмар – или узник просыпается после хорошего сна и понимает, что он по-прежнему здесь. Странно, но я привыкла воспринимать ночные звуки как нечто успокаивающее.

В конце концов сознание подбрасывает мне воспоминания о Лине, а потом – картины моря. И я засыпаю.

* * *

Прежде не существовало сопротивления. Никто не сознавал, что мы должны бороться. Нам обещали покой и счастье, избавление от нестабильности и беспорядка. Путь и место для всех и каждого. Люди толпами шли на исцеление, как некогда в церковь. Улицы были обклеены плакатами, указывающими дорогу в светлое будущее. Основная приманка – работа и брак, подходящие вам, как перчатки.

А дышать понемногу становилось все труднее.

Но тогда существовал андеграунд. Работали Мозговые лавки, и любого могли снабдить фальшивыми документами за разумную цену. Кто угодно мог добыть билет на междугородний автобус, а кое-кто сдавал в аренду свой подвал в качестве убежища. В Бостоне я останавливалась в таком закуте у пожилой пары по фамилии Уоллесы. Они не были исцелены. Когда процедура стала обязательной, они не проходили по возрасту. Уоллесам позволили умереть спокойно, в любви. Или, точнее, им должны были разрешить нечто подобное. По слухам, несколько лет спустя их арестовали за предоставление приюта беглецам и последние годы своей жизни Уоллесы провели в тюрьме.

Тех, кто не принимал условия, выкидывали вон.

Зря я стащила его бумажник. Но в том и проблема с любовью – она воздействует на тебя, сопротивляется твоим попыткам контролировать происходящее. Вот почему она так пугает законотворцев. Это чувство не подчиняется никаким законам, кроме собственных.

Ее боялись всегда.

В подвал я проскальзывала из переулка между домом Уоллесов и коттеджем их соседей. Двери были замаскированы кучей хлама. Я старательно огибала ее всякий раз, когда выбиралась из укрытия. Лестница вела в большую комнату без отделки: матрасы на полу, дикая мешанина одежды и унитаз с раковиной. Приватность обеспечивала складная ширма. Потолок пересекали металлические и пластиковые трубы и провода, казалось, будто наверху располагается гигантский кишечник. Помещение было неприглядным и холодным, в нем воняло грязными носками – но я любила его. За недолгое время, проведенное там, я обрела двух хороших друзей. Миша свел меня с Роулз и пытался добыть для меня фальшивые документы, а Стеф научил меня шарить по карманам и показал наилучшие места для этого промысла.

Так я и узнала имя человека, за которого выйду замуж: я украла у него бумажник. Легкое прикосновение, моя рука, скользнувшая по его груди, мимолетный контакт – все крайне просто.

Мне следовало выбросить кошелек, оставить себе только наличные. Но любовь сделала меня глупой, любопытной и беспечной. Поэтому, добежав до подвала, я разложила все содержимое на своем матрасе. Я жадно пожирала его взглядом, смотрела на него, как ювелир на бриллианты. Удостоверение личности: безупречное, с напечатанным именем: «Конрад Хэлоуэй». Кредитная карточка – золотая, выпущенная Национальным банком. Карточка лояльности из Бостон-Бин с тремя штампами. Копия медицинского сертификата: парня исцелили ровно шесть месяцев назад. Сорок три доллара – целое состояние для меня.

И еще – серебряная булавка в виде кинжала. Владелец засунул ее в одно из пустых отделений, и она слегка оттопыривала кожу бумажника.

* * *

Спустя три дня после того, как Томас принес мне очередную записку, он заявляется снова. Томас открывает дверь, входит в камеру, надевает на меня наручники и рывком поднимает на ноги.

– За мной! – командует он.

– Куда? – интересуюсь я.

– Никаких вопросов! – говорит он демонстративно-громким голосом.

Томас грубо толкает меня к двери и выводит в узкий коридор. Камеры слежения мигают, как красные глазки.

Он хватает меня за запястья и дергает вперед. Плечи словно обжигает. На миг меня пронзает страх. Я слишком слабая! Как я буду справляться одна в Диких землях?

– Что я натворила? – спрашиваю я его.

– Дышала! – рявкает Томас и толкает меня. – Молчать!

В одном конце коридора расположен выход в другие отделения, в противоположном – Бак. Это – просто камера, крошечная, неиспользуемая и пустая, если не считать ржавого металлического кольца на потолке. Если кто-нибудь чересчур шумит или создает проблемы, его запихивают в Бак и привязывают к кольцу. Затем избивают, поливают из шланга или оставляют на несколько дней в абсолютной темноте. Но шланг хуже всего: ледяная вода хлещет, как безумная, и в результате тело покрывается синяками.

Томас делает все в точности, как полагается. Он быстро приковывает меня наручниками. На секунду, когда он тянется вверх у меня над головой, я чувствую его дыхание, пахнущее кофе.

У меня внезапно скручивает желудок от боли. Томас принадлежит к иному миру. Там есть автобусные остановки, работающие допоздна магазинчики, долгие летние дни, проливные дожди и зимние костры.

Я ненавижу его.

Заперев дверь, Томас поворачивается ко мне.

– У нас мало времени, поэтому слушай внимательно, – отчеканивает он.

Моя ненависть тут же улетучивается, сменившись нахлынувшими чувствами. Щуплый Томас, парнишка, который частенько слонялся вокруг нашего дома. Тогда он старательно притворялся, будто читает. Как он превратился в пухлого мужчину с прилизанными волосами и с морщинистым лицом?

Таково воздействие времени. Мы стоим упрямо, как скалы, а оно обтекает нас. Мы глупы и верим, что неизменны, а оно обтесывает нас, обстругивает и уничтожает.

– Это случится скоро. Ты готова?

У меня пересыхает во рту. Веревке не хватает семи футов длины. Но я киваю. Я могу спрыгнуть, и при минимальном везении я не расшибусь.

– Ты пойдешь на север от реки, потом, когда упрешься в старое шоссе, повернешь на восток. Разведчики будут искать тебя. Они о тебе позаботятся. Ясно?

– На север от реки, – повторяю я. – Потом на восток.

Томас кивает. Вид у него почти огорченный. Несомненно, он думает, что я не справлюсь.

– Удачи, Аннабель.

– Спасибо, – отвечаю я. – Я никогда не сумею отблагодарить тебя…

Томас качает головой:

– Не надо.

Мгновение мы глядим друг на друга. Я пытаюсь увидеть прежнего Томаса – парня, которого любила Рэйчел. Но сейчас я даже с трудом могу вспомнить Рэйчел. Как ни странно, мне легче представить ее девочкой, склонной покомандовать. Она постоянно требовала объяснений. Почему нельзя поздно вставать, какой смысл есть зеленую фасоль и что, если она не хочет, чтобы ей подбирали пару? А когда появилась Лина, Рэйчел сразу взялась за нее. Лина семенила за ней, как щенок, с широко раскрытыми глазами, сунув толстенький пальчик в рот.

Мои девочки. Я знаю, что никогда больше не увижу вас. Я не могу, ради вашей же безопасности.

Но самая упрямая часть моей души до сих пор надеется.

Томас поднимает лежащий в углу шланг.

– Я вынужден сделать это, – тихо произносит он.

У меня все сжимается внутри. В последний раз меня обливали много лет назад. Тогда у меня треснуло ребро, и я целый месяц пролежала с высокой температурой. Меня не оставляли в покое яркие сны, полные пламени и лиц, кричащих на меня сквозь дым. Но сейчас я согласна.

– Я мигом, – обещает Томас.

Глаза его молят: «Прости».

И он включает воду.

Лорен Оливер. Хана. Аннабель. Рэйвен. АлексЛорен Оливер. Хана. Аннабель. Рэйвен. Алекс