В этот невероятный сюжет трудно поверить, но всё это – не художественный вымысел, а чистая правда. Подлинная история превращения простой монахини в атаманшу Степана Разина, в «русскую Жанну д’Арк».
Она отказалась от иноческого пострига ради любви к «вольному молодцу» – не простому разбойнику, а «русскому робин гуду», восставшему против неправедной власти. Она бежала из монастыря, сменив монашеские четки на казачью саблю, и стала атаманом большого повстанческого отряда, подчинив «бабьей воле» буйную разбойничью вольницу. Она пронесла свою любовь через чистилище народной войны и, не дрогнув, взошла на костер ради страсти, свободы и правды…
Отрывок из книги:
Глава 1
Старица Алёна
1
Вихревая круговерть, поднимая облако пыли, понеслась навстречу медленно идущим путницам. Вот она настигла их, озоруя, завернула у одной из них подол платья, оголяя крепкие икры ног, и утихла, стелясь под ними, как бы прося прощения за свою невинную шалость. Полуденное солнце бросало свои жаркие лучи на землю, и спрятаться от них было невозможно. Черное монашеское одеяние путниц впитывало в себя безжалостную жару, обнаженные ступни ног горели от раскаленной тверди дороги. Поднятая порывами ветра горячая песчаная пыль обжигала ноздри, сушила гортань. Очень хотелось пить.
– Эх, дождичка бы Бог послал, – после длительного молчания произнесла одна из путниц, высокая, статная, с гордо посаженной головой. И хотя ей было уже за тридцать, время милостиво обошлось с ней: лицо чисто, бело, с легким румянцем на смуглых от солнечного загара щеках; губы, слегка потрескавшиеся, в меру полны, резко очерчены; узкие дуги бровей, будто крылья ласточки вразлет, очертили угадывавшийся под низко
повязанным платком высокий лоб; широко распахнутые, цвета небесной синевы пытливо взиравшие на мир глаза были грустны.
Ее спутница, старая, сгорбленная, со сморщенным высохшим лицом, остановилась, опираясь на посох, перевела дух и нехотя прошамкала беззубым ртом:
– Жар костей не ломит, стерпится… Ты бы, сестра Алёна, не больно шибко шагала, умаялась я. Годков-то мне немало, не то что тебе. Давай посидим немного, ноги зашлись.
– Так мы только что сидели!
– Ништо. Чай, нам не к спеху. Бог даст, завтра в монастырь придем, и то ладно.
– Чего же ты, сестра, так-то: сама на ладан дышишь, а в путь-дороженьку со мной увязалась? И чином ты не ровня нам, черным-то, ключница, матери Степаниде подпора и советчица во всех ее делах… – с неприязнью проговорила молодая монахиня. – Ужель вмест тебя никого моложе не нашлось?
Старуха, пряча под нависшими веками зло сверкнувшие огоньки, вкрадчивым голосом прошамкала:
– Это не я, а ты, сестра Алёна, со мной в путь наряжена. Я тебя в попутчицы себе выбрала, потому ты здесь…
– За что же мне такая милость? – удивленно вскинула брови Алёна. – Что в миру, что в постриге праведницей не слыла!
– Все мы грешны, прости нас, Господи, – тяжело вздохнула ключница и перекрестилась. – Ты, сестра Алёна, смири гордыню-то, не ровен час и в каменном мешке оказаться можно.
– Ты что, грозишь мне?
– Не о том речь. Вольно говоришь, а на тебя послушницы смотрят, нехорошо, – покачала головой ключница. – Матушка Степанида дознается…
– Не дознается, коли ты не скажешь.
– Может статься, и я доведу. Бог велит помогать друг другу. Вот мы сообща и наставим тебя на путь истинный, дабы ты не забывала, кто ты есть! Сколь годков-то уж в монастыре?
– Пятнадцатый пошел, а что?
– А то, – перекривила Алёну ключница, – тебе по годам-то уж старшей над сестрами быть, а ты все на черной работе спину гнешь. А все из-за своей гордыни.
– Будет тебе меня корить, чай, не на исповеди. Глянь, никак едет хтось.
Ключница обернулась и, заслонившись ладонью от солнца, поглядела в сторону, указанную Алёной. Оставляя за собой клубы пыли, на тракт выезжала лошадь, запряженная в телегу, на которой с важным видом восседал мужик и размахивал кнутом.
– Не лихоимец ли какой? Вон их сколь по дорогам промышляет, – засуетилась вдруг ключница. – Ты, сестра Алёна, письмо часом не утеряла?
– Здесь оно, – отмахнулась Алёна.
– Береги! Нам без него хода в Арзамас нет!
– А что там, в письме-то? – спросила Алёна, настороженно поглядывая на ключницу.
Та, отерев уголком платка слюнявый рот, нехотя ответила:
– Того мне не ведомо. Письмо токмо матери Степаниды касаемо. Сам архимандрит Печерского монастыря к нашей обители благоволит.
– А может, настоятельнице? – усмехнулась Алёна. – То-то она в Нижний зачастила, да и он монастырь наш своим присутствием не раз жаловал.
Ключницу аж передернуло от таких слов. Впившись маленькими бусинками глаз в искрящиеся насмешкой Алёнины глаза, она прошипела:
– Осмелела ты больно, сестра Алёна. На нашу кормилицу и заступницу перед Богом и людьми хулу возводишь. Каб жалеть о том не пришлось!
– Это я так, не со зла. Ты, сестра Ефимия, не серчай на меня, – примирительно сказала Алёна и сошла с дороги, увлекая за собой ключницу, тем самым давая простор догнавшей их телеге.
Поровнявшись с монахинями, сидевший в телеге мужик, натянув вожжи, зычно крикнул:
– Тпрру-у-у! Чтоб тебя!
Спрыгнув на землю, он внимательно оглядел монахинь и, нехотя стащив с головы шапку, поклонился.
– Далеко ли путь держите? – осведомился он.
– Недалече, в Николаевский монастырь, – ответила Алёна.
– Арзамасские?
– Арзамасские. Домой идем.
– Это хорошо, что домой. К родному порогу легка дорога, домой ноги сами идут. Я тоже в ту сторону направляюсь, садитесь, подвезу.
Алёна вопросительно глянула на ключницу, но та, тяжело дыша и что-то бурча себе под нос, уже влезала на телегу.
Когда расселись и лошадь, понукаемая возницей, тронулась с места, ключница, потянув Алёну за рукав, прошептала:
– А ну как завезет куда? Мужик-то весь рыжий, шелудивый, рожа разбойная, не иначе душегуб…
– Тише! Не услышал бы, – кивнула Алёна на сидевшего к ним спиной мужика. – Нам что за печаль? Пускай и рыжий, абы вез справно.
– Оно-то так, а все боязно, – согласилась ключница.
– Чего же тогда в телегу влезла, коли трясешься? Шла бы себе без заботушки.
– А почто ноги трудить, коли колеса везут.
Рыжебородый, давая лошади волю, кинул вожжи, повернувшись к монахиням, спросил:
– Ехать нам немало, рассказали бы, что в миру деется?
– А чем тебя, мил-человек, подивить? – зашамкала ключница, причмокивая при этом губами в старании не упустить ускользающую изо рта слюну. – В монастыре нам не до земных дел, все о Боге печемся, а в мир выйдем, так не до разговоров.
– Оно-то так! – кивнул, соглашаясь, мужик. – А про царски смотрины неужто не слыхали?
Ключница, испуганно замахав руками, запричитала:
– Упаси тебя Господь, мил-человек, от речей этаких! Грех про царя говорить, и про чада царски, и про матушку царицу, царствие ей небесное.
– Что же здесь греховного? – недоумевая, пожал плечами рыжебородый.
– Грех! За те разговоры язык вырывают, а в горло железо огненное льют, сама видела.
– Ан ништо, – махнул рукой мужик. – Я с царских гроз велик взрос. А ты, старица, не гляди, будто пятерых живьем проглотила, а шестым поперхнулась. Не во всякой туче гром; а и гром, да не грянет; а и грянет, да не про нас; а про нас – авось опалит, не убьет. Вот так, – нравоучительно произнес мужик и, довольный собой, отвернулся.
– А что за смотрины? – тронула за рукав мужика Алёна. – Царя смотреть ходили али как?
Тот рассмеялся и, повернувшись к монахиням, пояснил:
– Смотрины – это когда царь себе невесту высматривает. Навезут ему девок разного звания и обличья полон терем, и все пригожие, красавицы писаны, одна краше другой, а он себе из них одну выберет – и под венец. Остальных же дорогими подарками жалует, ну, там узорочьем, камениями разными, и домой отпускает.
– Вот и не одаривает, не бреши попусту, – встряла в разговор ключница. – Чего на них, кобылиц-то, камения переводить, и так хороши.
– Может, и не одаривает, – согласился мужик, – а одно скажу, что какова из них приглянется, ту и берет.
– Ну и что, приглянулся кто? – спросила Алёна.
– А то как же! Девка… глаз не отвесть: что стать, что лицо, послушница из Вознесенского девичья монастыря. Говорят, сирота.
– Вот счастье-то сиротке, – вздохнула Алёна. – А свадебка когда?
– Должно, скоро. Царю-то негоже вдовцом быть. Царица завсегда надобна, да и детишкам присмотр не помешает. А то как же!
– Тю, раскалякались! – возмутилась ключница. – Ты, мил-человек, слышал звон, да не знаешь где он, – осуждающе покачала она головой. – Ту девку-то, Вознесенского монастыря послушницу, уже давно в святую обитель услали, а дядьку, который ее на смотрины царски привез, на пытку взяли, а с пытки он и умер.
– Да за что же их так, сердешных? – всплеснула руками Алёна.
– Одному Богу то ведомо да еще царю нашему, Алексею Михайловичу. Царствие ему многи лета, – перекрестившись, закончила ключница.
– Не слыхал такого, – боднул головой мужик. – Может, оно и верно, да наше дело сторона.
Надолго замолчали.
Было тихо, только телега монотонно поскрипывала, да лошадь тяжело, с запалом дышала. Ефимия, привалившись спиной к Алёне, захрапела, время от времени причмокивая губами. Алёну тоже разморило и клонило в сон.
– Эко вас, – обернувшись к монахиням, проронил мужик. – Мне скоро поворачивать с тракта, может, и вы со мной… Деревенька тут моя недалече, отдохнете. Солнышко-то уж на покой заторопилось. Оглянуться не успеете, как ночь приспеет, а дорога-то еще верст двенадцать лесом идти будет. Ну, так что? – склонил голову набок мужик.
– Я бы поехала, токмо вот как сестра Ефимия, – кивнула Алёна на ключницу.
– Ей, поди, дорога не мед, да и в лесу не больно-то заночуешь: волки.
Растолкав ключницу, Алёна поведала ей о приглашении мужика заночевать в деревеньке.
2
Деревенька в три десятка дворов сиротливо жалась к лесу, глядя черными проемами окон на извивающуюся желтой лентой дорогу. Крыши покосившихся изб выпирали голыми ребрами жердин, изредка кое-где покрытых соломой. Было безлюдно, и казалось, что деревенька вымерла.
– Тихо тут у вас, пусто, – обводя взглядом деревеньку, заметила Алёна. – Люди где же?
– Люди-то? – откликнулся мужик. – Люди ушли. Все, почитай, ушли.
– Почто же так? Мор какой?
– Да нет. Деревенька-то у нас веры старой. И как прослышали мужики, что антихрист явится вскорости, а там и конец света придет, ушли. Месяца, почитай, как два ушли.
– Да неужто?
– А то нет! Апосля Купалицы и покинули, – уточнил он. – Коли не веришь, сойди да и погляди сама.
Алёна спрыгнула с телеги. Осенив себя крестным знамением и пересилив вдруг охвативший ее страх, она непослушными ногами ступила на один из дворов. Кругом царило запустение. Изба, зияющая черной дырой входа, поскрипывала настежь распахнутой дверью, жалуясь на свою судьбу. Закуток для скота, прилепившийся сбоку, светился дырами.
Осторожно переступая через обломки телеги и морщась от ожогов крапивы, заполонившей весь двор, Алёна шагнула в избу и, вскрикнув, выскочила обратно: на широкой лавке, в полосе падающего через окно заходящего солнца, она приметила двух больших крыс. Ощерясь, они угрожающе сверкнули желтыми клыками навстречу непрошеной гостье.
– Ну что, невера, поверила? – усмешкой встретил мужик монахиню. – Садись, дале поедем. Вон моя изба на пригорке, – показал он рукой.
– А почему ты не ушел со всеми? – усаживаясь в телеге, спросила Алёна.
– Чужим умом жить – добра не нажить. Это я к тому, что мне и здесь хорошо. Хлеба посеял, жать надоть. Баба рожать должна – опять же дело. Так что мне не до времени по лесам да по болотам шастать.
Вдруг из-за избы выскочила большая черная собака и бросилась за телегой. Ефимия, проснувшись и увидев пса, зашикала на него и воинственно замахала посохом.
– Пшел, пшел! Изыди, поганое отродье!
– А-а, Чапка! – обрадованно воскликнул возница и спрыгнул с телеги. – Хотя и бессловесная тварь, а жить тоже хочет. Бояться вот только всего стала, не лает…
– Почто так? – удивилась Алёна.
– Волки…
– Что – волки? – недоумевая, переспросила она.
– Видишь ли, как бабы и мужики да малые ребятишки из деревеньки-то ушли, то все бросили: и скотину, и птицу, и скарб разный. Остались мы одни: Марья, женка моя, да детишки, а кругом деется что-то непонятное, страшное… Кони ржут голодные, коровы мычат, собаки, кои с хозяевами не ушли, лают. Первую ночь я так глаз и не сомкнул: жутко было. Больно долго коровы маялись. Молоко-то у них горит, вот они, сердешные, и ревут. Ну, начал я этих коров ловить да отдаивать прямо на траву, а их вон сколь… Бросил я это дело. Поймал себе пару кобыл, коровенку еще одну привел, а остальные так разбрелись. Вижу: ходит скотина по хлебушку, сердце кровью обливается, а сделать ничего не могу. Погонюсь за одной скотинкой, а их с другого краю десяток зайдет. Еле свой хлебушко отстоял. А там лихие люди, бортники да ясачная мордва, помогли: свели бродячих-то. А кои остались, тех волки добили. Собак, и тех порвали. Вот и тихо стало у нас, а допрежь шумно было, – вздохнул мужик. – Вот и приехали. Эй, Марья! Встречай гостей! – крикнул мужик, останавливая лошадь.
– Постой, постой, мил-человек, – схватила за руку мужика ключница, – ты сам-то какой веры будешь?
– А что тебе с того? – насторожился рыжебородый.
– Знать хочу, в чей дом вхожу.
– Старой мы веры, двоеперстники.
– Как!!!
Ключница отскочила от мужика, будто ошпаренная.
– И ты посмел нас, слуг христовых, в свой поганый дом звать? Да чтоб тебе сдохнуть, еретик треклятый, безбожник! Тьфу на тебя, – сплюнула вгорячах Фимка и, подхватив руками подол, широко зашагала от дома.
Алёна попыталась удержать ее, но та, не слушая уговоров, продолжала идти, ругаясь и плюя по сторонам. Только за околицей, миновав крайнюю избу, ключница остановилась и перекрестилась, облегченно при этом вздохнув. Оглянувшись на деревеньку староверов, она погрозила кому-то кулаком и, повернувшись к Алёне, прошипела:
– Это ты во всем виновата! Прельстилась речами еретика и меня в грех ввела. Перина, вишь ли, ей занадобилась. Боярыня!.. Вот придем в монастырь, ужо настоишься на коленях в малой церкве. Я о том порадею.
3
Сумерки сгущались, причудливо изменяя очертания кустов и деревьев. Стройные сосны и развесистые ели, вперемешку с зарослями орешника, ветвями сплелись над дорогой. Вечерний ветерок легко прошелся по верхушкам деревьев, и лес наполнился звуками: вот тоскливо заскрипела старая засохшая ель, расщепленная надвое молнией; «Ширр, ширр», – неслось со стороны двух высохших высоких голых осин, трущихся стволами друг о друга, могучий кряжистый дуб тяжело кряхтел от каждого порыва ветра; низко склоненными ветвями шуршала береза – и все это было так угнетающе дико, что Алёне захотелось вернуться в деревеньку, но ключница Фимка, тяжело сопя и сердито бормоча что-то, настойчиво ковыляла по дороге, загребая ногами песок.
– Где голову приклоним? – после длительного молчания подала голос Алёна. – Ночь уж скоро на дворе.
– Где Господь укажет нам, там и приткнемся, – все еще продолжая сердиться, отозвалась ключница.
– И где же он укажет?
– Вот въедливая! Все-то тебе знать надобно! Деревенька мне тут ведома одна. Недалече, версты две осталось.
– Засветло не уберемся, – заметила Алёна.
– Ан нича. По дороженьке все прямо, дойдем, Бог даст.
Стало еще темней.
Впереди неожиданно послышался конский топот. Алёна и старица Ефимия, замерев, прислушались. Вскоре показались всадники. В сгущающемся мраке, освещенные мечущимся светом факелов, они казались скопищем нечистой силы.
– Гулящие! – охнула ключница и со страху плюхнулась костлявым задом наземь. Повертев головой, она встала на карачки и юркнула в кусты орешника.
Алёна укрылась за стволом сосны.
Всадники приближались. Впереди ехал широкоплечий, большеголовый молодец лет двадцати пяти. Был он кудряв, русоволос, в дорогом распахнутом на могучей груди кафтане. Гулящий играл окованной железом дубиной, вращая ее над головой, отчего крепкого коренастого жеребца под ним водило из стороны в сторону, а идущие позади лошади вскидывались и ржали, закусывая удила.
– Побереги силушку, Мотя! – крикнул один из верховых.
– Не страшись, не убудет, – довольный собой, отозвался тот, продолжая вращать дубиной.
– Сколь ни маши, а отца Савву тебе не осилить, – крикнул другой всадник и захохотал. Его все дружно поддержали.
Мотя тоже засмеялся и, повернувшись в седле, посмотрел на отца Савву – тучного монаха, черной копной возвышающегося на лошади.
– Братья, гляди: баба! – неожиданно крикнул один из верховых. – Держи ее! – и он резко натянул поводья. Верховые остановились.
– Тебе, Андрюха, везде бабы мерещатся! – засмеялся Мотя.
– Вот те истинный крест, бабу видел, – показал Андрей в темноту. – Вон там, у того дерева.
– То бесовское видение было. В наказание тебе, Андрей, за грехи твои, – глубокомысленно изрек монах. – Не дело быть нам, истым христианам, в бесовском месте. Поехали, братия.
И братия потрусила по лесной дороге далее. Алёна же долго еще бежала в кромешной тьме, натыкаясь на деревья и кусты, цепляясь за выступающие корни, подгоняемая стоявшим в ушах криком: «Держи ее!»
4
Раздвинув густые сросшиеся кусты орешника, Алёна наконец выбралась на какую-то поляну. На самой середине ее горел костер. Вокруг него сгрудились мужики, бабы, детишки малые. Все они в рубахах, саванах стояли на коленях, и взгляды их зачарованных глаз были устремлены на старца. Белый как лунь, с реденькой бородой, в которой запутались рыжие блики костра, он походил, как показалось Алёне, на Святителя и Чудотворца Николая, сошедшего с иконостаса Николаевского монастыря. Костлявые руки его, как перебитые птичьи крылья, взметались вверх и бессильно падали вдоль худого тела. Голос то звенел, как струна, то опускался до шепота.
– …и учинили патриархи Вселенские суд над Никоном, – кричал старец кликушествуя. – Самовольством он, не убоясь великого государя повеления, снял с себя в Успенском соборе сан светлый, надел мантию и клобук чернеца и сошел в Новый Иерусалим. А ныне ему имя Аника, и лежит на нем проклятие отцов церкви, запрещение быть в сане иерейском, и гнев на нем великого государя нашего Алексея Михайловича. А поводырь наш – отец Аввакум, протопоп Юрьевца Поволжского, – продолжал он, переводя дыхание, – тож проклял его бесовские начинания и имя ему дал враг Божий.
Алёна замерла, потрясенная увиденным и услышанным. Она знала об отлучении бывшего патриарха Никона от высокого духовного сана и приняла это как должное. Такова воля Божия, думала она. Видела Алёна, как в ее монастыре снимали со стен иконы старые, потрескавшиеся от времени, с ликами близкими и понятными и как их меняли на иконы злащеные. Старые книги церковные тож увезли. И прошел тогда слух о раскольниках – людях, не убоявшихся гнева патриаршего, вере старой оставшихся верными.
– …а силы наши множатся, братия, – кричал старец, потрясая высохшими кистями рук, – и новые вои идут за веру Христову, не убояся Антихриста.
Кто-то тихонько тронул Алёну за рукав:
– Негоже праздно смотреть на дело святое. Грех то.
Алёна оглянулась. Перед ней стояла женщина. Низко повязанный платок скрывал лицо. Одета она была во все черное, как монахиня. Алёна поначалу и приняла ее за монахиню.
– Заплутала я, – как бы оправдываясь, сказала Алёна. – Вышла вот на огонек, да и…
– Огонь наш праведный, светлый, – перебила ее женщина. – Оттого люди к нему и тянутся, хотят Божье слово из светлого источника испить. Веры какой будешь? – вдруг спросила она.
– Православной.
– Знамо дело не бусурманской. Крест как кладешь, двумя или тремя перстами? – требовательно спросила женщина.
– Один Бог над нами, а как молятся ему, только его касаемо, – спокойно ответила Алёна.
– Стару веру блюдешь или к новой привержена? – не унималась та. – Говори, не утаивай!
– Ради всего святого, не тревожь ты меня, умаялась я за день, отдохнуть бы.
Женщина бесцеремонно развернула Алёну к свету костра лицом, внимательно посмотрела и, взяв за руку, сказала:
– Пошли!
Куда, зачем? Алёна даже не спросила. Уже не оставалось сил. Она покорно отдалась воле женщины, властно взявшей ее за руку и теперь уверенно ведущей в кромешной тьме, неведомо как угадывая тропинку.
Шли недолго. Женщина вдруг резко остановилась, и Алёна ткнулась в ее спину.
– Нагнись и проходи, – через минуту послышалось, как показалось Алёне, откуда-то из-под земли.
– Куда же идти? Я ничего не вижу.
– Мудрено к нам попасть, – засмеялась женщина. – Осторожно, здесь порожек.
Алёна шагнула в какую-то черную дыру. Ей казалось, что она обязательно ударится в стену, и эта стена незримо стояла перед ней, сковывая движения, заставляя обшаривать свободной рукой земляные своды норы. Свисающие в пустоту корни дерева были влажны и казались Алёне невидимыми змеями. При каждом прикосновении к ним она вздрагивала и шарахалась в сторону.
– Чего взбрыкиваешь? – дернула Алёну за руку женщина. – Весь ход завалишь, шалая.
Но вот женщина распахнула тряпичный полог, и они оказались в просторной пещере, слабо освещенной мерцавшей в глубине лампадкой.
Алёна огляделась: слева стоял длинный ряд лавок; справа – стол, ножками врытый в землю; напротив – плотно висящие, закопченные иконы.
– Ты сядь, а я на стол пока соберу, поди, голодна, – засуетилась женщина и, засветив большую свечу, скользнула под еще один полог, висевший слева.
«Вот так нора!» – удивилась Алёна.
Она села на лавку. Голова была тяжелой, клонило ко сну.
– Да ты никак спишь? – раздался голос над Алёной. – Откушай сперва.
Алёна с трудом подняла голову. На нее смотрели искристо-карие глаза женщины, мягкая улыбка излучала доброту. Женщину она узнавала и не узнавала. Голос был тот же, но сама она преобразилась неузнаваемо. Это была девушка восемнадцати – двадцати лет. Черные как смоль волосы ее дикими волнами разметались по плечам. Верхнего платья на ней не было, а легкая светлая рубаха при каждом движении трепетала, мягко облегая статную фигуру.
– Чего так смотришь? Не узнаешь? – и она рассмеялась. – Я это, я!
Незнакомка поставила на стол молоко, положила кусок хлеба.
– Чем богаты, тем и рады. Не обессудь за угощение.
Алёна перекрестилась на образа и принялась за скромную трапезу.
– Откель будешь? – спросила девушка.
– Арзамасская я.
– Зовут-то тебя как?
– Алёною.
– А меня Ириною нарекли. Ты ешь, ешь, а я пока тебя разгляжу.
– Чего меня разглядывать, не икона, чай.
– Да нет, ты базенькая. Такую-то красоту да за монастырские стены! Не жалко?
– А сама-то ты чего здесь сидишь? Это, чай, не лучше монастыря будет.
– Я с отцом. Не могу его оставить, болеет все, – и, помолчав, добавила: – Да ты его видела…
Алёна удивленно вскинула брови, догадываясь.
– Не старец ли проповедующий твой отец?
– Какой он старец? – возразила Ирина. – Ему за сорок токмо и перевалило.
Помолчав, она рассказала:
– Жила я с батюшкой моим и матушкой в селе Аламасове. Может, слыхала про то село?
Алёна утвердительно кивнула головой.
– Ну так вот, – продолжала Иринка. – С той поры, поди, лет шесть минуло, а то и поболе. Управляющий наш, Ешка Басыров, до людей что зверь, совсем мужиков извел, да и бабам от него никакой жизни не стало. А хозяйство-то у мужиков наших слабое, все в долгах, как в шелках. Но он тем-то и держал село в кулаке. Чуть что не по нему, кричит: «Вези недоимок за пять лет!» А где столько мужику взять. Вот и терпели, и потакали ему во всем. А тут на беду – засуха, недород великий приключился… заголодовали мужики, затосковали. Токмо управляющий наш, Басыров, и слушать не хочет про недород, твердит себе одно: «Вези хлебушко на приказной двор!» Мужики и так, и этак его уговаривали, и умасливали, и посулы несли у кого что было, а он все на своем стоит: «Хлебушко подавай!» Аламасовские мужики тихие, смирные, а тут не стерпели: слово за слово, грозиться начали, а там и до кулаков дело дошло. Глядь… а Басыров-то дух и испустил. Хлипким оказался. Ну, мужики вгорячах двор басыровский размели, избу запалили, женку да детишек басыровских в воду бросили, а как пыл-то поостыл в горячих головах, призадумались. Отец мой и предложил сокрыться в лесах. Так и сделали. Отыскали большую поляну, распахали, хлеб засеяли. Да не пришлось убирать хлеб тот. Выследили служки дворовые нарышкинские схорон тот, привели стрельцов, а те наскочили ночью на землянки, кои выкопать тогда успели, да в коих и зиму зимовали, повязали мужиков, бросили на телеги и повезли в Нижний Новгород, а оттуда и в саму Москву на суд и расправу.
Иринка замолчала, сглотнула подкатившийся к горлу комок и, тяжело вздохнув, продолжила:
– Вернулся отец через год. Вернулся ночью, тайно. Все тело изорвано, поломано, дышал тяжело, кровью харкал. И ушли мы тогда в леса, от людей, от дорог подалее. Так и жили одни. Только этой зимой староверы поблизости скит свой поставили. И отец мой, равнодушный ранее до веры Христовой, воспылал вдруг страстью: стал приверженцем ярым раскольников, а теперь вот и скит под свою руку принял.
– А матушка, что с ней? – тихо спросила Алёна.
– По весне преставилась. Огневица скрутила, кашляла, кашляла, а там и кровь горлом пошла… Уйду я скоро отсель, – все так же тихо проронила Ирина. – Сейчас уже можно. Вон сколь людей здесь собралося, присмотрят за отцом.
– Что же ты делать-то будешь? – спросила Иринку Алёна.
– Замуж пойду, – сверкнув глазами, выпалила та. – Ты не смейся. У меня и жених есть. Давненько за мной ходит, зовет за себя. Вот к нему и уйду. Да что я о себе да о себе все, – вдруг спохватившись, воскликнула девушка. – Тебе и слушать-то, поди, меня в тягость.
– Да нет. Отчего же…
– Молчи, молчи. Глаза, вижу, совсем слиплись. Почивать будем. Ты как, на приволье ляжешь или здесь охочее?
– Мне все едино, не на перинах, чай, росла.
5
Алёна проснулась от тоскливого завывания. Оно обволакивало мозг, душило однообразием и безысходностью:
Древен гроб сосновый,
Ради мене строен.
В нем буду лежати,
Трубна гласа ждати.
В предутреннем сереющем свете Алёна с большим трудом еле различила силуэт, это была женщина. Она сидела в долбленом гробу, одетая в белую рубаху, простоволосая. Медленно покачиваясь в такт своей песне-плачу, она выла:
Ангелы вострубят,
Из гробов возбудят.
Я, хотя и грешна,
Пойду к Богу на суд.
К судье две дороги,
Широкие и долги,
Одна-то дорога
Во Царство Небесное,
Другая дорога
Во тьму кромешну.
Это было невыносимо слушать. Стараясь не разбудить свернувшуюся калачиком Ирину, Алёна тихонько встала, взяла свой дорожный узелок и пошла, быстро углубляясь в лесную чащу. С каждым шагом голос затихал, и вскоре новые звуки заполнили лес: где-то совсем близко, оглашая приход нового дня, заливался нежными трелями соловей; большая черная птица вспорхнула из-под самых ног Алёны, тяжело зашумела крыльями и скрылась в ветвях могучей раскидистой сосны. Где-то неподалеку журчала вода. Алёна пошла на этот звук и вскоре вышла к реке. Над черной парящей гладью белым облаком висел туман. Развесистые ивы и дрожащие под легким ветерком белые березы склонили зеленые головы к воде, отражаясь в ней.
Сбросив мокрое от утренней росы и ставшее тяжелым платье, Алёна вошла в воду.
Глава 2
Лесные братья
1
Разбойный лагерь многоголосо шумел, вторя гомону леса. Гулящим здесь было покойно: ни тебе бояр, ни стрельцов, ни истцов царских. Глубоко в дебри лесные забрались они, жили вольно, весело. На разбой выходили нечасто, но отводили душу кровушкой детей боярских, приказных да челядинцев, набирали добра всякого: и мехов, и орудия, да и про зелье ружейное не забывали. А набравшись всего да нагулявшись вволю по усадьбам да по кладовым монастырским, уходили опять в леса.
Сегодня в становище было суетно – ждали атамана со товарищи да с богатой добычей. К пятнице обещал атаман возвернуться.
– Не едут? – высоко задрав голову, время от времени кричал кто-нибудь из гулящих, обращаясь к парнишке, сидящему на ветке сосны.
Лагерь затихал, прислушиваясь.
– Не видать! – отвечал тот, и все опять возвращались к своим делам.
Посреди поляны чадил костер. Возле него суетился красный от жары и выпитого хмельного мужик. Он с трудом поворачивал тушу лося, поливая ее растопленным жиром. Жир обильно стекал с боков и, падая на раскаленные угли, шипел, источая прогорклый запах.
Рядом на пне сидел еще один мужик с взлохмаченной бородой. Глотая голодную слюну, он глубокомысленно взирал на красную лоснящуюся тушу.
– Сказал же тебе: не дам мяса, пока атаман не отведает, – повернувшись к нему, выкрикнул красномордый.
– Я чо, прошу? – басит тот. – Не дашь и не надоть.
Он встает, стоит раздумывая и опять садится.
Привалившись к могучему дубу, тихо разговаривая, сидят двое.
– Иван, а хороши ноня хлеба земля уродила.
– Да-а, – вздохнул худой рыжебородый мужик, – колос справный, налитой, как грудя у молодухи.
– Сейчас бы с серпом пройтись, благодать!
– Хорошо, да, – откликнулся собеседник. – Бывало, на зорьке встанешь – и в поле. Птицы заливаются, роса обжигает, бодрит, грудь расправишь, жить хочется, как хорошо, и помолчав, добавил: – А осень придет, хлебушко свезешь на двор приказного, а сам с голодухи зимой пухнешь.
– Да-а, что верно, то верно. Шкуру с живого дерут: государево дай, и приказному дай, и монастырю тож отдай, а сам лебедой пробивайся с ребятишками. Как-то они там, бедолаги?!
– Растравил ты меня, брат Сергий. Вот приспеет время, ужо доберемся мы до животов боярских, за все посчитаемось, – сквозь зубы процедил Иван.
– Скорее бы уж, а то лежим здесь пузо растимши, а женки наши на барщине, как треклятые, руки рвут.
– Э-эх, житушка, – тяжело вздохнул Иван, и мужики надолго замолчали.
– Никак едет хтось, – донеслось с сосны.
Гулящие повскакивали со своих мест.
Было их десятка два: бородатых и безусых, черных и рыжих, в дорогие кафтаны одетых и в холщовые рубахи – все они, единенные клятвой и пролитой кровью, – братья, и братство их до самой смертушки стойко.
– Слышко, сколь едет-то?
– Все ли возвертаются? Не томи душу, язви тебя в корень!
– Один хтось, – ответил звонкий мальчишеский голос.
– Хтось, хтось, – передразнил красномордый мужик. – Чего сполох-то поднял, дурья твоя бошка?
– Мотя-а-а! – свесившись с ветки, замахал рукой парнишка.
– Чего тебе?
– Кажись, Яринка твоя скачет.
– Ну, парень, держись, будет тебе на орехи за ту молодуху, что намедни в Сельцах приголубил.
– Эта не спустит, ядрен-девка. – Мужики, посмеиваясь, начали расходиться. Конский топот становился слышнее.
– Хорошо идет девка, ровно, – прислушиваясь, сказал один из гулящих. – Парнем бы ей уродиться, цены бы не сложили.
– А она и девкой хоч куда! – заметил другой.
На горячем в белых яблоках коне на поляну выскочила всадница. Подняв тонконогого жеребца на дыбы, она окинула быстрым взглядом поляну и, увидев Матвея, растерянно стоявшего под деревом, направилась к нему. На полном скаку, бросив поводья, девушка скользнула в объятья Моти. Тот закружил ее, прижимая.
– Тише ты, медведь, раздавишь! – воскликнула Иринка. – Наземь-то опусти, ну уронишь.
– Не-е! Я тя, голуба моя, всю жизнь бы на руках носил, только захоти.
– Ну пусти, пусти, – высвобождаясь из могучих объятий и поправляя растрепавшиеся на скаку волосы, потребовала Иринка. – Как вы здесь поживаете? Долгонько, мил мой, в скиту не был. Тебе, я чаю, не до времени, все в Сельцах промышляешь.
– Ириньица, я ничо, – протянул Мотя, думая, что ответить.
– Ты бы, девка, не выкобенивалась, а шла за Матвея замуж, орел парень, – пришел на выручку Моти Федор, седобородый, степенного вида мужик.
– Так он гулящий. Ни один поп с таким не окрутит в церкви, – ответила, смеясь, Иринка.
– То дело поправимо. Найдем тебе попа. Можно и Савву, для чего же мы его у себя держим. Он хоч и питух знатный и до баб охоч, а все слуга божий. Так, братья? – обратился он к окружившим их мужикам. – Женим Матвея?
– Женим, женим, – раздалось со всех сторон. – Почто не женить, коли охота молодцу женку заиметь.
– Савва, чертов сын, окрутишь молодых-то? – ищя попа в толпе, воскликнул Федор. – Где же он?
– А-а-а! – закричал красномордый мужик, показывая пальцем в сторону костра.
На пне восседал Савва, еще недавно храпевший под тенью развесистой ели, а теперь, слизывая стекающий по рукам жир, пожирал внушительных размеров кусок зажаренного мяса.
Огромен и внушителен был поп: всклоченные рыжие волосы, торчащие из-под маленькой шапочки-кутафейки; такая же рыжая борода, лопатой покоящаяся на груди; добродушное, вечно хмельное лицо; красный, свеклой торчащий на круглом лоснящемся лице нос и огромный серебряный крест на толстой цепи, болтающийся и позвякивающий, словно вериги блаженного.
– Я убью эту провонявшую бочку! – завопил красномордый и бросился к костру.
Савва, видя разгневанного Савелия, потрясавшего огромным тесаком и несущегося к нему, не выпуская изо рта куска мяса, подобрав при этом полы рясы, бросился наутек.
Гулящие засвистели, заулюлюкали, поощряя погоню.
– Ириньица, – потянул девушку за руку Мотя. – Я те подарочек припас. Взглянь, а?
– Ну что мне с таким увальнем делать, – улыбнулась прощающе Ирина. – Пойдем уж, горе ты мое, погляжу на подарки твои. – И они, взявшись за руки, скрылись в молодом ельнике.
2
– Возвертаются! – раздался радостный крик над становищем. – Атаман идет. Конно идут, верно, все будут.
– Федора не видно?
– Не-ет! Далече еще, у сухой березы, – и помолчав, добавил: – Чавой-то торопятся, наметом идут! Содеялось никак что…
– Не каркай не до времени, беду накличешь! Узнаем, – заключил Федор, и все, разом замолчав, настороженно стали всматриваться в пущу, откуда должны были показаться товарищи.
Вскоре на поляну на черномастом взмыленном жеребце выскочил всадник. По черному запыленному лицу его, оставляя грязные борозды, стекал пот.
– Поляк где? – закричал он, придерживая коня.
– В большом шалаше. Содеялось что?
– Содеялось, – кинув поводья, ответил мужик.
– Трясця тебя бери, что таишься?
– Узнаете еще, – отмахнулся он и побежал к большому, крытому лапником и бычьими шкурами шалашу.
Вскоре один за другим, сдерживая коней, на поляну выехали десятка два всадников. Кони тяжело храпели, роняя на траву хлопья пены.
– Где атаман? Федор где?
– И Цыбы нет.
– И Корявого тож нет, – заметил кто-то.
Всадники тяжело сползали с коней, падая на руки ожидавших товарищей. Тут же предлагалось вино, вода, с кого-то снимали грязную изорванную одежду, у некоторых виднелись черные, набухшие от крови повязки. Раненых осторожно отводили в тень деревьев, обмывали раны, перевязывали. Все это делалось молча, лишь сдерживаемые стоны раненых да храпы загнанных лошадей нарушали тишину.
– А это что за чучело базарное? – воскликнул один из гулящих.
Только сейчас все обратили внимание на монахиню, стоявшую подле завалившегося на бок жеребца. Ее плечи сотрясались от сдерживаемого рыдания. Конь уже не храпел, а только изредка подрагивал тонкими ногами, околевая, да из огромного карего яблока-глаза сверкающей струйкой сбегала слеза.
– На дороге старицу взяли.
– А почто с собой приволокли?
– Кривой велел, чтоб стрельцов не навела, – пояснил кто-то нехотя.
– Ты что, брат? Стрельцы-то откель здесь?
– Идут стрельцы и рейтары тож, – ответил все тот же усталый голос. – Щеличев ведет.
Воцарилось тревожное молчание.
– Братья, чего нам с бабой возиться, – подскочил к монахине один из разбойных. – Подвесить ее за ноги, да и делов-то, – и мужики дружно захохотали.
– Я вам подвешу, коблы! – расталкивая сгрудившихся вокруг монахини толпу гулящих, вмешалась Иринка. – Никак Алёна? Откель ты здесь?
– Так они знакомцы?
– Ну, дела-а, – и, посмеиваясь в бороды, мужики стали расходиться.
– Сядь, отдохни. В лице ни кровинушки. У, ироды! – потрясая кулаком в сторону гулящих, горячилась Иринка. – Совсем бабу спужали!
Алёна села, прислонилась спиной к дереву. Иринка же, вдруг заторопившись и сказав: «Я сейчас», исчезла.
Алёна понемногу успокаивалась. Не такими уж и страшными казались ей эти бородатые, угрюмые мужики, обвешанные оружием, пропахшие дымом костра и пороха. Одних она уже знала: вон Кривой – он и вправду одноглазый, место второго глаза прикрывает черная кожаная полоска, из-под которой наискось пролег багровый шрам. Он у них за главного. Это Кривой приказал взять Алёну с собой; а вот Аслан – красавец мордвин, стройный, гибкий, как змея, глаза у него черные, жгучие; вон Андрей-весельчак и гуляка – этого она запомнила еще со вчерашнего вечера, когда встретила в лесу гулящих, и того тучного монаха она тож признала.
На середину поляны вышли двое. Одного Алёна видела раньше, а вот второй был обличьем нов. Высокий, голубоглазый, лет тридцати пяти. Светлые вьющиеся волосы его в беспорядке падали на высокий лоб, и когда он резким движением головы отбрасывал их назад, они дикими волнами обвивали голову, медленно сползая. Одет он был в голубой легкий кафтан, отделанный каменьями и подпоясанный широким, украшенным золотыми бляхами, поясом, на ногах узором тисненые чедыги на высоком каблуке.
– Поляк! Поляк идет! – послышалось со всех сторон, и гулящие начали стекаться на середину поляны.
– Братья! – раздался чистый звонкий голос. – Горе пришло непрошено. Сгинули четверо наших товарищей, атаман схвачен краснополыми, а с ним Цыба да Степан Заика. Идут по наши головы стрельцы да рейтары, все конны и вельми оружны. Они уже у Черного урочища. Ведет их наш давний ворог – воевода темниковский, а с ним, пся крев, змея подколодная, перевертень – Илюшка Пивовар.
Гулящие зашумели, потрясая оружием.
– Веди на боярина! Посечем краснополых.
Поляк поднял руку, все замолчали.
– Товарищей своих на дыбу не дадим, вызволим, но и на стрельцов не пойдем, много их. Так что уходим, братья. Добро с собой не брать, обуза то. Живы будем, поболе добудем. На коней, братья! – с жаром закончил он.
– Аслан! – позвал Поляк молодца. – Ты вот что, Романа и Илью зови, дело есть.
– Понял, – сверкнул глазами Аслан. – Мал, мал стрелы метать надо?
– Там видно будет, – бросил Поляк и, резко повернувшись на каблуках, пошел к шалашу.
К Алёне, все так же обессиленно сидевшей под деревом, подошла Иринка. На этот раз она была не одна, рядом с ней, переминаясь с ноги на ногу, стоял широкоплечий молодец.
– Это Мотя, – выставив парня впереди и спрятавшись за него, сказала Иринка.
Улыбнувшись, Алёна похвалила:
– Хороший выбор. И пригож, и силой Бог не обидел. Совет вам да любовь.
– Чего, медведь, зубы-то кажешь, я еще не согласилась, – вывернулась из спины молодца Иринка. – Вот как бросишь гулящих, тогда и посмотрим.
Стукнув кулачком в широкую молодецкую грудь, она добавила:
– Нечего зенки на женку пялить. Веди коней, не то дружки твои ждать не будут, да и Поляк ноня вельми сердит.
– А кто он, Поляк-то? – спросила Алёна как бы невзначай.
– Кто, не ведаю, но головы ему не сносить, горяч больно. А голову жаль, базенькая. Женкам любо на него смотреть, да не только смотреть… Но вишь ли, не охоч он до них.
Глазами Алёна отыскала в толпе суетящихся в сборах гулящих высокую статную фигуру в легком голубом кафтане.
Иринка заметила это и, сверкнув озорно глазами, спросила:
– Никак по нраву пришелся?
– О чем ты? – вдруг смутилась Алёна.
– Знаю, знаю, – и, подражая попу Савве, она, смешно надувая щеки и подняв вверх указательный палец, назидательно пробасила: – Грех то великий, о земном помышлять. Яко за грех тот и Ева из райского жилища низвержена была.
Старица с Иринкой подошли к лошадям. Тонконогий ладный жеребец заржал, скаля зубы и тряся головой, как бы приветствуя свою хозяйку.
Иринка легко вскочила в седло и, сдерживая заплясавшего жеребца, приказала Матвею:
– Сестру Алёну в Арзамас отвезешь.
– А ты куда, птаха моя? – заволновался Мотя.
– Тут недалече, нужда будет, найдешь, – уже на скаку выкрикнула она.
Гулящие на конях, при оружии, съезжались к костру.
– С Богом, братья! – зазвенел над поляной голос Поляка. – Мы покидаем эти места, но мы еще вернемся! – и уже тише добавил, обращаясь к близстоящим мужикам: – Ушан и ты, Петро, – в дозор, а ты, Кривой, со своими людьми спины наши прикрывать будешь.
Поляк хлестнул плетью коня, с места перешел на галоп, увлекая за собой гулящих.
Вскоре поляна опустела.
3
Конно, по двое едут рейтары по лесной дороге. Едут сторожко, озираясь по сторонам. За ними так же парно и так же сторожко идут стрельцы. Войско вытянулось на добрую версту, хотя всего две сотни в войске том, да уж больно узка дорога лесная, нет свободы ни конному, ни пешему.
– Подтянись! – то и дело слышится голос сотника. Стрельцы прибавляют в шаге, но ненадолго. Конные опять уходят вперед.
Во главе войска едут два рейтара – дозор. Вслед за ними следует воевода князь Василий Иванович Щеличев. Он невысок, коренаст, на изъеденном черной болезнью лице его видны шрамы – следы старых ран, сияет бликами солнечными кованый серебром колонтарь, из-под него выглядывает кожаная рубаха. Поверх колонтаря накинут старинный длиннополый плащ-коц, застегнутый на плече золотой бляхой. Князю душно и жарко, дышит он тяжело, шумно выталкивая воздух.
Рядом с ним, колено в колено, едет облезлого вида вертлявый мужик. Выцветшие белесые глаза его воровски бегают из стороны в сторону, ноздри растопырены, козлиная реденькая бороденка подергивается, и весь он похож на охотничью собаку перед гоном. Несмотря на жару на голове его поярковая шапка, на плечах сукман, распахнутый на белой, болезненного вида груди, на ногах добротные свиной кожи чедыги.
– Не изволь тревожиться, князь Василий Иванович, благодетель ты наш, радетель за покойство наше. Приведу прямехонько в воровское становище. Сам бывал множество раз у душегубов. Вот до Черной березы доедем, а там место их потайное недалече.
Говорил мужик быстро, нагибаясь к гриве лошади и склоняя голову набок, смотрел снизу вверх, маслено, ласково.
– Сполох не поднимут? – сдвинув брови, строго спросил князь.
– Не узреют, – затряс козлиной бородой мужик. – До Черной березы доедем, а там в лес… Обойдем зримое место, а там опять выйдем на дорогу и уже до самого становища их втае доедем.
– Ты, Илюшка, меня знаешь, – не поворачивая головы, бросил князь. – Сделаешь, как слово дал, – награжу, ну а коль обманом дело обернется – висеть тебе на осине, но и дыбу тож изведаешь, ты уж не обессудь, – ухмыльнулся князь.
– Что ты, батюшко-князюшко, – замахал руками Илюшка. – Спаси и сохрани тебя Господь от помыслов таких. Я от чистого сердца пришел к тебе и людишек, и самого Федьку Сидорова передал тебе, любя тебя, князь, безмерно. Худа от них, лиходейцев, множество. Покоя нету, да и холопов смущают гулящие. Взял ты Федора, возьмешь и остальных, – заверил Илюшка.
– Добро. Смолкни пока, намозолил уши.
Поехали молча.
– Далеко ли до зримого места? – спросил через некоторое время князь Василий.
– Близко уже. Я дозор упрежу, чтоб стали.
Сотник, подгонявший стрельцов, пришпорив коня, заторопился к князю.
– Слушаю тебя, князь-воевода.
– Дале пойдем лесом. Место сие, – указал он на светящуюся меж деревьев солнечную поляну, – зримое из вражьего стана. Упреди всех.
Сотник склонил голову в знак повиновения и тронул поводья, чтобы выполнить приказания князя, но тот его остановил:
– Я еще не все сказал, – недовольно сдвинул брови князь. – Стареешь, дядька Степан. Разуметь меня перестал.
– Стар я, то верно, князь, кажешь, но крепка моя рука, глаз зорок, и дело ратное я добро знаю! – с достоинством ответил сотник.
– Ну, ну, злобы на меня не держи. Люб ты мне, вот и чапаю.
– Не первогодок я, чай, да и не до шуток таперича.
– Ну не скрипи. Слушай лучше, что я удумал. Как к разбойному стану подойдем, стрельцов Илюшка в обход поведет. Он знает, как незаметно пройти. Сами же мы наготове стоять будем. А как знак стрельцы подадут, ударим с обоих сторон. Понял мысли мои?
– Ладно задумано, князь Василий, – одобрил сотник Степан Афанасьев. – Тебе бы не нами, малыми людишками, править – полки водить впору.
– А чего не водить, – согласился князь. – Ратному делу обучен. Сам меня учил.
– Знамо дело, учен. Помню, еще батюшка твой…
– Не до времени моего батюшку тревожить, – перебил сотника князь Щеличев. – Сполняй, что велел!
Сотник рванул поводья, поворачивая коня. Тот закрутился на месте, затанцевал, но, направленный тяжелой рукой хозяина, рванулся к сгрудившимся всадникам.
4
Конные спешились. Их было трое: молодые, удалые, удачливые.
– Вон они, – раздвинув ветви зарослей орешника, показал один из них, и три пары глаз вонзились в зеленую стену леса, окружавшую венцом залитую солнцем поляну.
Меж стволов деревьев мелькали серо-голубые доспехи рейтаров, ведших в поводу коней, красные стрелецкие кафтаны, поблескивали карабины, пищали, сабли, пики.
– Гли, сколь идет краснополых по наши головы. Сотни две, а то и поболе будет, а? Как ты, Илья, скажешь?
– А мне все едино, хоч и тысяча, – отозвался белокурый, сероглазый юноша, отводя рукой непослушную прядь вьющихся волос. – Ты лучше вон куда посмотри.
На лесную дорогу из чащи леса вышли двое. Отряхиваясь от паутины и насыпавшейся за ворот еловой хвои, они тихо разговаривали:
– Ты, Илюшка, знак какой подай, чтоб вместе ударить.
– Я князюшко-батюшко, сычом закричу.
– Дубина, – протянул князь. – Кой веки сыч днем кричал? Птица-то ночная.
– А может, кукушкой? – забегая наперед князя, спросил Илюшка.
– Пустое. Вдруг истая кукушка икать зачнет, тогда что? Нет. Сделаешь так: пальнешь из пистоля, что я тебе дал, мы и поднимемся на гулящих.
– Все сполню, как велишь, князюшко-батюшко, – закивал головой Илюшка.
– Да пистоль-то не оброни где, взыщу, – строго наказал князь.
Рейтары, выйдя на дорогу, садились на коней, доставали из приседельных сум пистоли, карабины, готовились к бою. По тому, как они это делали, видно было бывалых воинов, не единожды сходившихся с врагом в сечах.
Да и стрельцы как-то подобрались: выходя из лесной чащи, они оправляли одежду, оружие, строились по двое и делали все это степенно, основательно.
Гулящие, наблюдая из зарослей орешника за приготовлениями стрельцов и рейтаров, посмеивались:
– Гли, как тот, бородатый, влезает на лошадь, – толкнул в бок Аслана Илья, – что те баба через плетень лезет.
– А эти, эти-то, – перебил его Роман, показывая в сторону стрельцов, – что куры с нашеста слетемши, прихорашиваются. Сюда бы Федора, он бы их мигом приголубил.
– Пора, – вздохнул Илья, – последние стрельцы уж на дорогу вышли.
– Да, пора за дело приниматься. Жаль вот только с Илюшкой-гнидой не посчитаемся, – заскрежетал зубами Роман.
– Зачем говоришь так? Моя все сделает, – ткнул пальцем себя в грудь Аслан. – Моя батька Федор любит, моя за него отомстит.
Черные глаза его горели, ноздри нервно подрагивали.
– Добро, Аслан. Сполняй. И прошу тебя, бережись, – обнял товарища за плечи Роман. – Привык я к тебе, жаль будет, коли загинешь.
– Зачем загинешь? Моя жить хочет. Илюшка батька Федор продал, Илюшка загинет. Лук есть, стрела есть, Асланка знает, что делать, – и он заулыбался, ослепительно сверкнув зубами. – Конь быстрый, Асланка быстрый, а эти, – показал он на рейтаров, – не быстрый. Железо тяжело. Асланка ускачет.
– Дай-то Бог. Ну тогда, братья мои, приступим. На коней! – предложил Роман.
Гулящие вскочили в седла. Аслан, прячась в зарослях кустарника, осторожно поехал навстречу уже двинувшимся рейтарам и стрельцам. Вот он остановился, спешился и скользнул к дороге, снимая на ходу лук.
Тонко пропела стрела, и захрипел Илюшка, хватаясь за пронзенное горло. Захрипел и повалился из седла на сторону. Лошадь под ним испуганно дернулась, заржала и, будто предчувствуя смерть седока, понесла, ударяя зацепившееся за стремя поникшее тело о стволы деревьев.
Еще дважды пропела стрела песню смерти, и два рейтара повалились под копыта лошадей.
– Воры! Воры! – пронеслось над войском. – Гулящие!
– Вон они! Вон! – закричали впередиидущие, указывая на выскочившего на дорогу из кустов Аслана.
– Еще двое…
Рейтары схватились за пистоли.
– Не стрелять! – раздался голос князя. – Сполох поднимете. Дозор то шарпальщиков, – и, выхватив саблю, крикнул: – Вперед! Поспешай!
Лес наполнился топотом копыт.
Аслан, пригнувшись к конской гриве и отпустив поводья, давая коню волю, быстро нагнал товарищей. Те не спешили укрыться от погони. Оставаясь на виду у рейтаров, они дразнили их своими беззащитными спинами.
Лесная дорога сузилась и перешла в тропинку. Аслан знал эти места и понял, куда вели рейтаров его товарищи. Справа и слева за зарослями кустарника расстилалось болото, и только эта тропинка, ведущая к нему, держала человека и лошадь. Заканчивалась она маленьким островком среди простирающейся на пять-шесть сотен шагов непроходимой топи. Было еще не поздно, бросив коня, спрятаться в зарослях кустарника и остаться жить, но Аслан только еще сильнее пришпорил своего верного Барара, не раз спасавшего его от смерти, отгоняя предательскую мысль.
Глава 3
Арзамас
1
Арзамас появился как-то неожиданно: только что был лес – ели широкими лапами закрывали дорогу – и вдруг – много солнца, синяя полоса реки и город, возвышающийся крепостными башнями и куполами соборов на высоком мысу, образованном рекой Тешей и оврагом, по которому весело перекатывалась речушка Сорока. Возле крепостных стен, перегороженная плотинами, она поблескивала зеркальными чашами прудов.
Возникшая в царствование царя Василия III, крепость Арзамас встала грозным стражем на пути нагайцев и казанцев, астраханских и крымских татар. Обнесенная двойными дубовыми стенами с внутренней земляной засыпкой, некогда грозная своими одиннадцатью шестигранными башнями, ощетинившимися тридцатью пятью железными и медными пушками, она стояла теперь какая-то обветшалая, с заросшим, ранее заполненным водой рвом, вырытым между речками Тешей и Сорокой, с распахнутыми настежь воротами. И служба в крепости правилась нехотя, считаясь трудом ненужным и праздным. Караульные стрельцы, воротные сторожа заваливались спать на ночь в башнях, а то уходили под теплый бок к женам в Стрелецкую слободу да в деревеньку Пушкарку, что прилепилась к слободе Выездной.
Слева от Настасьиной башни высился воеводский терем, окруженный высоким тыном, поодаль – съезжая изба, а рядом с ней – двор губного старосты. Вокруг площади, начинающейся сразу же за каналом, стоят Дворцовый приказ, Духовное правление, торговые ряды.
За крепостной стеной возвышается куполами Спасский мужской монастырь. Его соборная церковь Преображения голубела пятью куполами, а рядом, вознесясь золочеными крестами в небесную синь, ярусами поднималась соборная колокольня.
Когда на праздники великие звонили малиновым звоном колокола соборные, откликались им бойким перезвоном колокола Николаевского женского монастыря, монастыря Алексеевского, что стоял за северной стеной крепости и построен был по указу царя Алексея Михайловича, да монастырей Введенского и Троицкого Особного.
Держал воевода народ арзамасский в строгости, запрещал корчмы тайные питейные, игру в зернь и прелюбодейство. А кого уличали в чем, секли плетьми нещадно, при честном народе, на площади.
Долго стоял Поляк на опушке леса, издали всматриваясь в крепость. Он впервые был под ее стенами и, обозревая множество куполов церковных, дивился набожности арзамасцев:
– Настроили церквей да соборов на свою голову, а теперь чернопузые давят соки из мужиков. Что не чернец, то и морда что у хряка годовалого. – Обернувшись к стоявшим позади него товарищам, он спросил: – Кривой, так верно, что Федор со товарищами в Арзамасе?
– В крепости они, не сумлевайся, – заверил тот. – Увезти их Щеличев не мог, за нами гонямшись, а Леонтий Шайсупов горазд бы отправить в Нижний Новгород, а то в саму Москву в Разбойный приказ брата Федора, за собой его выдамши, да не посмеет, убоявшись соседа своего темниковского. Так что надо идти в Арзамас.
– Можно бы и в Арзамас двинуть, навалиться на стрельцов воротных, ворваться в крепость, а вот дале-то как? Где Федора искать? Может, он в остроге, а может, в Губной избе иль в Дворцовом приказе, а может, и в Пытошной.
– Пусти, Поляк, разузнаю, где братов наших держат, – вызвался Селиван.
– Погоди малость, – остановил его Поляк. – Ты посмотри, что деется. Никак почуяли что.
В проемах бойниц, на воротных башнях замелькали красные стрелецкие кафтаны. Вот четверо стрельцов, навалившись на окованные железом створки крепостных ворот, силились их запереть. Те надрывно скрипели навесами, медленно смыкаясь. На Покровской ударил сполошный колокол.
– Опоздали мы… – вздохнул Поляк. – Видно, про нас колокола бьют. Ну что ж, к Арзамасу пришли, без Федора не уйдем. Так ли? – обратился он к гулящим.
– Так! Так! Вызволять надо! – послышались одобрительные голоса.
– Не отдадим батьку на поругание!
– Спасибо, други мои, что едины в стремлении вызволить товарищей наших, – склонил голову Поляк. – Совет держать надо. Как ватага решит, так тому и быть.
Оглядев еще раз крепость, Поляк с дозором вернулся на поляну, где их с нетерпением ожидали товарищи: кто стоя, кто лежа по кругу поляны, раскинувшись на зеленой траве. Десятки глаз были устремлены на новоявленного атамана. Поляк встал в середину круга и, оправляя саблю, начал:
– Братья! – обратился он к гулящим. – В Арзамасе нас ждут. Крепость заперта, только со стороны Стрелецкой слободы еще ворота открыты, да там досмотр стрельцы строгий ведут. В город не войти, а войти надо.
– Коли надо, войдем! – крикнул Мотя. – Как стемнеет, через стену перемахнем и айда гулять по городу.
– Тебе бы токмо гулять, – передразнил Матвея Селиван. – А в крепости куда идти, ведаешь?
– Верно! Верно! Дело мужик говорит! – раздались возгласы. – Арзамасских надобно, пусть поначалу все разузнают.
– Кто в Арзамасе бывал? – спросил Поляк.
– Я! – раздался высокий звонкий голос, и в круг вступил мальчишка лет четырнадцати, худенький, плохонький, рыжий да конопатый на все хитрющее лицо.
– Не лизь попэрэд батька в пэкло, – пробасил здоровенный мужик – запорожский казак Данило. Он не спеша вышел в круг, сгреб мальчишку за грязную рубаху, поднял его и, медленно выговаривая слова, произнес: – Я тож бував в цьому граде! – и, поставив мальца на место, медленно повернувшись, полез в толпу гулящих.
– Ай да Данило, ну и говорун! – засмеялись вокруг мужики.
– Раз в году слово скажет, но какое! – выкрикнул кто-то.
– Данило для этого дела не гож, – сказал Поляк. – Его в Арзамасе не только люди, но и все собаки знают.
– А можно я, – тихо сказала Алёна.
Стоявшие рядом мужики услышали и удивленно уставились на нее, будто впервые видели.
– Я сделаю, коль что нужно, – уже громче и решительнее добавила она.
Вначале засмеялся один гулящий, затем другой… и вскоре вся толпа загоготала. Только Поляк оставался серьезным. Он, сдвинув брови, рассматривал Алёну, раскрасневшуюся, с вызовом глядящую на него.
– Хватит глотки драть! – резко оборвал смех Поляк. – Нашли потеху… В Арзамас пойдут Мотя, Алешка и старица. Все. Ждать будем здесь!
Мужики стали разбредаться по поляне, судача:
– Баба да малец – супротив Шайсупова, ну и дела пошли…
– Чай с глузду зъихав Поляк, – кряхтел казак Данило, – мэнэ не послав, старицу якусь дохлу знайшов.
– Верно старшой рассудил, – одобрительно кивнул в сторону Поляка дядька Федор. – На бабу да на мальца кто взор кинет, а Матвей – арзамасский, до матери вроде идет…
На поляне остались четверо: Поляк, Алешка, Мотя и в стороне стоящая Алёна.
– Подойди, – кивнул Поляк Алёне, – не сторонись, коли помочь вызвалась.
Алёна подошла. Подняв густые длинные ресницы, она вопросительно глянула атаману прямо в глаза. Тот хотел было что-то сказать, но смолчал. Старица Поляку глянулась. В ее взгляде не было смирения, свойственного монахиням. Лицо же было спокойно.
Алёне тоже Поляк понравился. Ей, хотя и побывавшей в замужестве, так и не удалось еще узнать, что же такое любовь.
Еще будучи послушницей, она с сердечным замиранием слушала старших сестер о радостях земной любви. Утомленная черной работой, которую делали молодые монахини, она уединялась с сестрой Марией, что была старше ее всего лишь на два года, за монастырскими кладовыми, и они предавались мечтаниям о недоступном. И сейчас, сказав «Можно я!», Алёна сделала это для него – Поляка, сердцем почувствовав, что это тот, которому можно отдать не только душу, но и самое себя, не убоясь самого Бога.
Поляк, медленно переведя взгляд с Алёны на Мотю, наказал ему:
– Как про товарищей наших все прознаешь, Алешку пришлешь. Старицу же вольно пустишь, – и отвернувшись, поспешно, словно чем-то смутившись, зашагал через поляну.
У ворот Стрелецкой башни, напирая на воротных сторожей, гудела толпа мужиков и баб.
– Пущай! Молоко скиснет! – кричала дородная молодая баба, проталкиваясь вперед и таща за собой на веревке рыжую пятнистую корову.
– Не напирай, бабонька, – остановил ее стрелец, – не то заведу в караулку-то да и отдою и тебя, и корову твою.
– Тьфу, скаженные! – сплюнула вгорячах молодица. – Тут скотина не доена, а им все до бабьих прелестей.
Стрельцы и воротные сторожа дружно рассмеялись.
– Сколь ждать можно, пускай! – слышались из толпы выкрики. – Что, нам по вашей милости по залесью ночь коротать?
– Василь! – крикнул, обращаясь к одному из стрельцов мужик, сидящий на возу с бочками. – Сосед! Ты же меня знаешь, пропусти, домой скоро надобно.
– Не могу, сосед, не велено, – отозвался стролец и отвернулся.
– Чего с ними ноня содеялось? – недоумевали людишки.
Мужик, стоявший в стороне от ворот, доверительно сообщил:
– Разбойных ловят. Говорят, что множество их из-под Вада пришло, город пошарпать хотят.
Тут же эта новость разошлась в толпе арзамасцев и пришлых мужиков.
– Вот уж дожили, – сокрушался купчишка, ковыряясь толстым пальцем в носу. – От шишей никакого житья не стало: ни на дорогах, ни за крепостными стенами.
– Да, нелегко тебе, Пафнутий, торговать стало, – посочувствовал стоящий рядом с купцом мужик. – Это твою недавно барку с зерном на Теше пошарпали?
– Мою, стало быть. Хлебушко повыгребли, а суденышко потопили. И чего на хлеб-то кидаться, ладно бы товары какие дорогие вез, а то так… – махнул рукой купец.
– Хлеб ноня хорош стоял, да за долги повыгребли весь. Голодно мужикам зимой будет. Да ты, я слышал, – обратился он снова к купцу, – засыпал зерна довольно, так что вернешь зимой пошарпанное сторицею, а вот нам как зиму пережить?
Купец недовольно покосился на мужика и, ничего ему не ответив, отошел подале. Оглядевшись, он заметил Мотю, стоявшего поодаль и опиравшегося плечом на телегу с сеном.
– Никак Матвей! Здоров, брат!
– Здравия тебе, Пафнутий Михайлович, – ответил Мотя.
– Ты где же гуливал, молодец? Давненько я тебя не встречал.
– Да я в Астрахани в стрельцах хаживал. Не по нраву служба стрелецкая пришлась, вот домой иду. Возьмешь к себе, Пафнутий Михайлович, не откажешь, чай?
– Отчего не взять, работник ты добрый, – похлопал по могучему плечу Матвея купец. – О цене не пекись, не обижу.
– Благодарю, – склонил голову Мотя. – А ты, Пафнутий Михайлович, матушку мою давно зрел?
– Как тебе сказать, – почесал бороду купец, вспоминая, – опосля Троицы ее видел, а вот меньшого твово братца зрел часто. Шустер больно, непоседа, вроде тебя. Давно по нему плеть плачет.
В воротах появился сотник арзамасских стрельцов Захарий Пестрый.
Толпа перед воротами зашумела, задвигалась.
– Пошто держите?
– Пущай в крепость! Отходь с прохода! – слышались выкрики.
– Срамота-то какая, домой попасть не могу, – сокрушался высокий худой мужик в валяной шапке, надвинутой на левое ухо. – Чует мое сердце, женка опять свариться начнет, не поверит, что перед воротами простоял.
– А ты ей кулак в бок… и делов то, – посоветовал мужику кто-то.
– Да ты что! – замахал руками мужик. – Она у меня быка за хвост наземь валит, а ты говоришь, кулаком. Дубина – и та не про нее.
– Тихо-о! – сотник поднял руку, успокаивая толпу. – Проходить будете по одному. В воротах не толпиться. Кто полезет не по череду, тому – плетей! – добавил он строго.
Арзамасцы потянулись через ворота. Досмотр чинили строгий: когда очередной подходил к воротам, сотник спрашивал стрельцов, знаком ли им обличьем мужик, кого сам знал – впускал так, без досмотру; молодых баб и девок, потискав для порядка, тож пропускали в крепость.
Алёну никто из стрельцов не знал, но она, показав подорожную бумагу, прошла через ворота. Алёна видела, как прошмыгнул мимо воротных под возом с бочками Алешка, но, когда подошел Мотя, сердце ее тревожно забилось.
– Кто знает детинушку? – спросил сотник, показывая на Матвея.
Стрельцы, насупившись, молчали.
– И признавать тебя, Матвей, никто не хочет, – нахмурил брови Захарий. – А почто так, не ответишь ли?
– Скажу, отчего же, – заулыбался Мотя. – Бивал я их на кулачках, за то и серчают.
– За это ли?
– Чай, больше не за что! – пожал плечами Мотя.
– А кто корову мою на крышу затянул да там и оставил? – выкрикнул один из стрельцов.
– А кто рожу на воротах намалевал?
– А лодку кто мою увел?
– А дочку мою кто обрюхатил? – подступал к Моте, угрожающе потрясая бердышом, прыщавый стрелец.
– Погодь, погодь, Афанасий, – остановил его сотник. Обращаясь к Матвею, сказал: – Вот какие дела твои, пакостник.
Мотя замотал кудрявой головой и угрожающе проревел:
– Негоже меня корить да понапраслину на меня возводить. С коровой было дело, с воротами побаловались малость, но кривой твоей Дарье я подол не задирал!
– Чего с ним разговаривать, в Губную его! – зашумели стрельцы, обступая Матвея.
Пафнутий Михайлович, видя, что дело для Матвея оборачивается плохо, а значит, что у него не будет двужильного могутного работника, которого хотел он заполучить, пришел на помощь.
– Эй, служивые! – расталкивая стрельцов, пролез к сотнику Пафнутий. – Пошто моего работника в Губную избу?
Стрельцы переглянулись.
– С коих пор он у тебя в работниках?
– Чего темнишь, рыбья кость?
– Почитай с весны лес валит на княгининых вырубках, – соврал купец.
– Негоже разбойного детинушку за себя выдавать, – покачал головой сотник.
– Да разве он виноватее вас? – обратился Пафнутий к стрельцам. – Вы сами-то какими в его годы были? Запамятовали? Вот ты, Силантий, – ткнул он пальцем одного стрельца в живот, – помнишь, как по баловству дорогу веревкой перегородил, а поп Мотвей, не узрев того, в грязь упал да руку повредил немало. А вы, – шагнул Пафнутий к двум дюжим бородатым стрельцам, братьям Мухиным, – позабыли, чай, как девке Матрениной юбку над головой завязали и в срамном виде по слободе пустили, за что секли вас на площади принародно. Да и ты, Захарий Иванович, не тих был, – подмигнул он сотнику. – Так что в молодые годы всяк из вас не то еще чудил, а тут корову на крышу затянул, делов-то. Что же касательно девки Афанасия, – продолжал он, – то тут разговор особый. Глядится мне она какой-то порченой. Может, с нечистым знается, – пожал плечами Пафнутий, и круглые маленькие его глазки хитро заблестели из-под густых бровей. – Ты, Афанасий, часом хвоста у нее не видел?
Афанасий, не ожидав такого вопроса, аж присел, широко раскрыв рот и вытаращив глаза.
– Ты говори, да не заговаривайся, – только и сумел произнести он, вертя головой и ища поддержки у товарищей.
– Вот ты, Афанасий, сам посуди, – продолжил Пафнутий. – Какая баба на сносях до два срока ходить будет. Матвея-то, почитай, поболе года не было, а девке твоей еще месяца два с животом гуливать. Видел я ее, не велико пузо-то.
Стрельцы, доселе недоуменно переглядывавшиеся, зашлись неудержимым хохотом, показывая пальцами на еще не пришедшего в себя красного и растерянного Афанасия, подталкивая его плечами и хлопая по широкой спине.
– Ну и Афанасий! Матвея на своей рябой Дарье оженить хотел.
– Она что, с косоглазия у тебя не разглядела, кто и подкатился под нее? – хохотали стрельцы, приседая и хлопая ладонями по коленям.
– Ну что, служивые, отпускаете моего работника? – крикнул им Пафнутий.
Захарий Пестрый спрятал улыбку в бороду и, обняв купца за плечи, сказал:
– Насмешил ты нас, Пафнутий Михайлович. Только из уважения к тебе отпускаю детинушку, а не след ему, – и, повернувшись к молодцу, строго добавил: – А ты, Матвей, боле не балуй, у нас ноня с этим строго.
– Я чо, я ничо, – пожал плечами Мотя. – Я до дома иду.
Когда прошли ворота, Пафнутий остановил Матвея.
– Ты, Мотя, везде ходишь, много видишь, многих знаешь. Так будь добр, скажи знакомцам своим, чтоб товаров моих не шарпали боле. Я добро помню, и ты помни!
Матвей хотел было сказать, что он никого не знает и говорить, стало быть, ему об этом деле некому, но купец, не дав ему и слова молвить, продолжал, понизив голос до шепота: – Ты меня не опасайся. Знаю, что темны твои дороги, да мне не надобны. Но коль схлестнутся где наши пути, ты добро помни! Так-то вот! – и Пафнутий Михайлович зашагал по Стрелецкой улице, оставив растерянного, так и не успевшего ничего ответить Матвея.
2
Оглядевшись, Матвей увидел Алёну. Она стояла под высоким бревенчатым тыном, почти сливаясь с ним в своем черном платье. Алешки рядом видно не было.
Подошел Мотя.
– А где этот чертенок? – спросил он об Алешке.
– Был здесь, а как увидел, что тебя задержали у ворот, утек.
– Вот поганец! – сокрушенно произнес Мотя. – Зря его Поляк с нами послал. Да чего уж теперь, – махнул он рукой. – Поначалу к моей матушке зайдем, а там видно будет.
Стрелецкая улица, по которой они шли, была самой длинной в Арзамасе, тянулась она от Стрелецкой до Настасьиной башни. Здесь жил народ разный: худые и лучшие люди, квасники и оханщики, иконники и замочники, прядильщики и рогожники, но больше всего проживало здесь стрельцов служилых, вдов стрелецких с детишками да сторожей караульных.
Избы на Стрелецкой также стояли по достатку: и срубы, обнесенные высокими бревенчатыми тынами с тесовыми воротами, и мшаники низкие с подклетями, огороженные полуразвалившимися изгородями.
Изба, к которой подвел Мотя Алёну, была высокой, срубленной из добротной лиственницы. Некогда желтая, теперь она стояла темная и насупленная, огороженная невысоким бревенчатым тыном. Во дворе, небольшом, но чисто выметенном, важно прохаживались гуси, о двери низкого бревенчатого хлева терся белолобый телок.
Не встретив матери во дворе, Мотя позвал Алёну в избу. Горница была небольшой. Освещенная тусклым, еле пробивающимся сквозь высушенную кожу сома, которой были затянуты оконные проемы, светом она напоминала Алёне ее родной дом. Правда, здесь не было большой изразцовой печи, которая стояла в их доме, здесь топили по-черному, из сеней выпуская дым через отверстие в стене, но зато здесь так же пахло молоком, хлебным квасом, и у ног так же доверчиво терся пушистый кот.
В горнице стоял длинный дубовый стол, вокруг него – лавки, у стены – два сундука-укладки, в красном углу – икона, освещенная мерцающим огнем лампадки.
– Ты располагайся, а я своих поищу. Может, где у соседей задержались.
Алёна осталась одна, но ненадолго. Вскоре Матвей вернулся с матерью. Женщина была рослой, с большими сильными руками, мощной грудью. На вид ей было лет сорок-сорок пять. Одета она была в синий полотняный сарафан, уложенные тяжелой короной светлые волосы ее были покрыты темным платком.
Оглядев Алёну с ног до головы, она улыбнулась и, поклонившись, мягким грудным голосом сказала:
– Здравствуй, гостья дорогая. По чести надо бы тебя в сенях встретить, да уж прости меня, старую, не упреждена была. – Алёна в ответ поклонилась поясно.
– Матвей, – изменившимся властным голосом позвала сына хозяйка, – сходи к Агапке, меду надобно для такой гостьи.
На столе появились вареная говядина с большими головками чеснока, вяленая рыба, в высоком глиняном кувшине – можжевеловый квас.
В сенях послышались голоса, и в горницу влетели два подростка, одним из которых был Алешка. За ними вошел Мотя, неся в руках склянку с медом.
– Весь город обегали, шалые, – сказал он. – Это брат мой младшой – Иван, – показал Мотя на разгоряченного, запалившегося от бега мальчика. – А этого, – залепив подзатыльник Алешке, смеясь, продолжал он, – следовало бы высечь, но ноня простим, не зазря ноги бегамши били, немало черти выбегали.
– Матвей, поостерегись в избе нечистого звать, – перебила Мотю мать, – чай, не у себя в лесу.
Алёна удивилась. Стало быть, мать Матвея, эта красивая, еще не старая женщина, знала, где ее сын.
На дворе совсем стемнело.
Алёна забеспокоилась, что время идет, а они еще дела не сделали, но Мотя ее успокоил:
– Не тревожься. Еще не пришло время.
Умаявшись за день, Алёна привалилась к прохладной стене сруба и забылась. Сколь времени спала, не ведала, но проснулась от голосов двух спорящих. За дальним от нее концом стола сидел Мотя, а напротив него – широкоплечий мужик. Голос у него был густой, низкий.
– Да я их, как блох, передавлю! – горячился Мотя. – За батьку да за товарищей дорогих себя не пожалею.
Мотя вскочил с лавки, второпях застегивая сукман.
– Ты охолонь сперва, – усадил его на прежнее место мужик и, сев сам, продолжал: – Давай спокойно поразмыслим. Ну, войдешь ты во двор княжеский, стрельцов побьешь, не жаль их, – махнул он рукой. – Хуже цепных псов на людей бросаются. Князя охраняют лучшие стрельцы, из ближних, – пояснил мужик, – а дале что делать намерен?
– Ослобоню батьку и айда в лес! – тряхнул головой Матвей.
– Силы в тебе, брат, много, да ума, как я погляжу, не палата, – пробасил мужик, дружески хлопнув Матвея по плечу. – А из крепости-то как выйдешь? Людишки, чай, под пыткой были, ослабели. Им ли через стены крепостные прыгать.
– Ты мне, Олег, сказывай, – требовал Мотя, – пойдешь со мной?
– Пойти-то пойду, – согласно кивнул головой мужик. – Я тебе в этом деле помощник, но ты мне, брат, ответь: как из города товарищей своих выведешь? – настаивал он на своем.
Уже успокоившись, Мотя задумался.
– То-то и оно. Вызволим от порухи гулящих, а дале что? – вздохнул Олег.
Помолчали.
Алёна, уже совсем проснувшись, стала вникать в суть разговора.
– Спрятать их надобно. Да так спрятать, чтобы ни в жисть не отыскали, – предложил Мотя.
– Человек не иголка, живем-то на глазах людских.
– Так гадаючи дела не сделаешь, – опять начал горячиться Мотя. – Сперва спасти надо братов, а там и думать будем, куда прятать. Можно у меня схоронить, а там в телеге под рухлядишкой какой вывезти.
Мужик поднялся.
– У тебя нельзя. Ты что думаешь: наши не догадываются, где ты промышляешь. Так что попервой у меня спрячем. У меня искать не будут.
Алёна видела только спину мужика да его большую голову с затылка, а когда он повернулся к свету лицом, она от неожиданности обомлела: гостем Матвея был стрелец. Он был коренаст, с низко посаженной головой. На высокий лоб его свисала серебристая прядь волос. «Меченый», – мелькнула мысль. В черных глазах стрельца мерцали отблески горевшей свечи. Тонкий прямой нос, курчавая черная борода – все лицо его дышало уверенностью и покоем.
– Матвей, – встала Алёна из-за стола, – я знаю, как вывести тюремных сидельцев из города.
– Говори, коль ведаешь, – повернулся к ней Матвей.
Алёна, глядя на стрельца, замялась. Но Мотя ее успокоил:
– Не опасайся его, – показал он на Меченого, – это мой побратим. В нашем деле он человек нужный.
– Выведу подземным ходом, ведаю, где вход. Сама, правда, по нему не ходила, но, что выход за Тешей-рекой, слыхала. Лет десять тому назад сказывала мне одна монахиня, и, где вход, она тож показала.
– Ну, дела, – протянул Мотя. – Чего же ты раньше молчала?
– Ты, сестрица, уверена, что выведешь из крепости, дело-то не шутейное, головы тебе свои вверяем? – обратился к Алёне стрелец.
– Вы делайте свое дело, а за мной не станется, – заверила Алёна и, обращаясь к Матвею, продолжила: – Знаешь калиточку монастырскую, что в сторону Настасьиной башни выходит?
Матвей кивнул головой.
– Туда и приходите.
– Хорошо, – облегченно вздохнул Мотя. – Сделаем так: я и Олег идем на воеводский двор, а Алексей пойдет с тобой. Он хотя и малец, а все защита. Алешка! – позвал Матвей.
Из-за печки вылез заспанный Алешка, за ним показался Иван.
– Сестру Алёну до монастыря проведешь и вернешься сюда. Да чтоб из избы до утра ни шагу! – пригрозил пальцем Мотя.
Алёна прошла к двери, и Алешка нехотя поплелся за ней.
– Вот еще что, – остановил его Матвей. – Утром сходи на площадь, что перед воеводским двором, поглядишь, что деется там, и – в лес. Если в стане никого не застанешь, пойдешь до Черного Лога, у старца Пилия узнаешь, где нас искать надобно.
– Без меня пойдете на краснополых, – смекнул Алешка, и губы у него обиженно задрожали. – Меня с тобой Поляк на равных послал, а ты… – махнул он рукой и выскочил за дверь.
Иван хотел было выпрыгнуть во двор за Алешкой, но остановленный могучей рукой старшего брата, отлетел в угол.
– Мал еще по ночам шастать! – сердито бросил Мотя. – Спать! – приказал он.
Олег, а за ним и Матвей вышли из избы. Иван было двинул за ними, но на дворе было так темно и так тихо, что он быстро вернулся на не успевшее еще остынуть нагретое место за печкой. Когда Иван засопел, хозяйка поднялась с лавки и, встав на колени перед образами, страстно зашептала, крестясь и отбивая поклоны: «Помоги им, Господи».
3
Низкие черные облака нависли над городом, и казалось, что лежат они на одиннадцати крепостных башнях. Где-то на Мельничной затявкала шалая собака и смолкла, испугавшись своего голоса, встревожившего ночную тишину.
Мотя прошел Калашные ряды и вышел на Замковую улицу. Здесь было уже рукой подать до Фроськиного ларя, где уговорился встретиться он с Олегом, ушедшим домой за оружием. Вдруг из темноты Матвея остановил грубый окрик:
– Стой! Куда прешься? Не видишь – колода положена!
Из черного зева двора вышли два стрельца. У одного из них желтел тусклым пятном фонарь. Мотя, вытащив из-за пазухи кистень, приблизился к колоде, перегораживавшей улицу.
– Чего ночью шастаешь? – выкрикнул один из стражников.
– Тебе что до меня за охота? – сердито отозвался Мотя. – Может, меня блохи заели, вот и гуляю.
– А ты, молодец, не шуми. Шумливые у нас в Остроге да в Пытошной сидят. А коль вышел на двор в неурочный час, так иди себе тихо, без гонору.
– Я чо, я и пойду, – прокряхтел Мотя, перелезая через колоду. – Я тихо, – и он, держа кистень настороже, прошел мимо стрельцов и пропал в темноте.
– Зря отпустили. Разбойного вида детинушка, – сокрушенно сказал один из стрельцов. – Может, догоним?
– Чего на рожон-то лезть? У него кулаки видел – пудовые… Да, ты вот что, бердыш держи не прямо перед собой, а поодаль, чтоб размах был, – поучительно произнес стрелец постарше, и служилые скрылись в распахнутых воротах двора.
Вот и Фроськин ларь – ветхая клетушка, выступающая низким навесом на улицу. Она вечно мешала прохожим выпирающими жердями, о которые нет-нет да кое-кто и цеплялся одеждой. Не раз разваленная рассерженными прохожими, она вновь сооружалась на прежнем месте Фроськиным мужиком – хромым Павлом, и потом, неделю не умолкая, шумела Фроська в клетушке, стоя над лотком с нехитрыми товарами и понося почем зря всех и вся.
Мотя подошел, огляделся.
– Олег! – позвал он, но никто ему не ответил. «Знать, что-то случилось, – мелькнула мысль. – Не такой побратим человек, чтобы испугаться опасного дела. Что-то здесь не так». Матвей, постояв еще немного и не дождавшись друга, пошел к воеводскому двору, чернеющему высоким тыном.
У ворот охраны не было. Матвей пошел вдоль тына, но, не сделав и двух десятков шагов, спотыкнулся обо что-то и упал, сильно ударившись плечом. Выругавшись от боли и досады, он пошарил руками по земле и наткнулся на бревно, комлем выступающее из-под кучи мусора. «Нет худа без добра», – обрадованно подумал Мотя и, приставив бревно к стене, легко перемахнул через нее.
Воеводский двор был просторен: в глубине его стоял высокий дом с резным крыльцом, теремами и башенками; справа и слева от ворот тянулись хозяйственные постройки; ближе к Острожной башне, почти у самого тына высилась башня Пытошная. У ворот горел каганец, возле него стояли, опираясь на древки бердышей, два стрельца и маячила фигура еще одного мужика. «Воротный сторож, должно быть», – догадался Мотя. Осторожно ступая, чтобы не шуметь, он прокрался вдоль тына к воеводскому терему. Здесь стрельцы уже не могли его видеть, и Мотя пошел смелее, как вдруг из-под крыльца раздалось рычание, и оттуда, звеня цепью, вылезла собака. Молодец замер, прижавшись к стене, но пес, наученный травле людей, бросился к Матвею, и его мощные челюсти сомкнулись на выставленной вперед и согнутой в локте руке. Схватка была короткой: удар кистеня пришелся по хребту пса. Тот, разжав челюсти, завертелся на месте, визжа и звеня цепью. После второго удара собака затихла.
Послышались шаги. Матвей размахнулся кистенем, изготовившись для удара, но воротный сторож, оставляя за собой запах сивухи и лука, прошел мимо.
– Что там содеялось? – послышалось от ворот.
– Да нича, – отозвался сторож.
Но вот он нагнулся над убитым псом, раздумывая, достал из-за пазухи тулумбас, однако ударить в него не успел… Могучий удар по голове свалил его наземь.
Мотя понял, что скоро стрельцы хватятся сторожа и поднимут сполох, и он, согнув плечи и полуприсев, чтобы казаться меньше ростом и больше походить на воротного служку, вышел из-за дома и пошел к стрельцам. Вот один из них обернулся и, заметив Матвея, схватился за бердыш, но где там! Как молния, метнулся Мотя к стрельцам, взмахнул кистенем, и один из них с разбитой головой повалился ему под ноги. Другой же, бывалый, успел защититься от удара. Рукоять кистеня, попав на лезвие бердыша, разломилось надвое, и Матвей остался с голыми руками супротив опытного, вооруженного стрельца. Лезвие бердыша, с шумом рассекая воздух, все ближе и ближе проносилось возле незащищенной груди отступавшего молодца. Стрелец прижимал Мотю к бревенчатому тыну. Шаг. Еще шаг. Матвей метнулся было в сторону и тут же отскочил с рассеченным плечом. Спина уперлась в дерево.
– Молись! – прохрипел стрелец. Он стоял, широко расставив ноги и, поводя бердышом из стороны в сторону, приноравливался нанести удар наверняка.
Вдруг позади стрельца метнулась тень, что-то блеснуло над его головой, и он, рассеченный надвое, развалился на глазах изумленного Матвея, а вместо него выросла знакомая фигура.
– Олег, брат! – бросился вперед Мотя. – Вовремя поспел, не то бы мне смерть.
– Кровь! Ты ранен? – встревожился Олег.
– Пустое, брат. Кожу сорвал стервец, а силен был боем.
– Поспешать надобно, – заторопился Олег. – Как бы сюда Захарий Пестрый не заглянул. Он с дозором город обходит.
Прихватив бердыши, побратимы заспешили к Пытошной башне. Под башней был подвал, закрытый окованной железом дверью с громадным замком, ключи от которого были у князя Шайсупова да у заплечных дел мастера Кривого Фрола, жившего в клетушке возле воеводского двора.
Матвей ощупал руками дверь.
– Добротно сделано, на долги годы.
– Может, попробовать кладку разобрать, – предложил Олег.
Мотя затолкал лезвие бердыша в щель между камнями кладки и легко надавил на рукоять, но та, не выдержав напора, с треском сломалась. Досадуя на непрочность стрелецкого оружия и сказав: «Я сейчас», он куда-то ушел. Вскоре вернулся, волоча за собой два бревна. Положив одно бревно возле двери, другое заостренным концом он загнал под дверь и налег на него сверху всем телом. Олег поспешил ему на помощь. Раздался скрежет железа, дверь поднялась и вывалилась из проема. Открылся черный зев входа.
– Темень-то какая, фонарь надобно.
Олег исчез в темноте и вскоре вернулся с фонарем, через слюдяное оконце которого пробивался тусклый мерцающий свет.
У стрельцов позаимствовал, он им теперь без надобы.
Когда Олег поднес фонарь к дверному проему, то не поверил своим глазам: толстые дверные скобы были порваны, огромный пудовый замок, исковерканный, с вырванной проушиной, валялся под ногами, а скрепы, вытянутые из каменной кладки, будто были они не из толстого железного прута, веревками свисали вниз. Мотя по-хозяйски загнул их: не поранился бы кто.
Побратимы, светя себе под ноги, начали опускаться в подземелье. В нос ударил удушливый запах пота, навоза, гнилой крови.
– Что деется-то, – сокрушался Олег, скользя по черным липким ступенькам.
Спуск окончился. В тусклом свете фонаря еле различимо проступал каменный свод, справа и слева в котором размещались узкие деревянные каморы.
– Федор, атаман, где ты? – позвал Мотя. – Дядько Цыбо!
– Здесь мы, хлопцы!
Мотя бросился на голос. Навстречу ему поднялся казак Цыбо. На ногах и руках у него были цепи.
– Братия мои, други добри, – обнялся он с Матвеем. – А Федор там, – показал он в угол.
Мотя попытался было порвать цепи, но Цыбо его остановил.
– Атамана ослобони, а после уж и меня.
Олег метнулся к атаману. Он с трудом перевернул его грузное тело и отпрянул. Настолько ужасны были следы пыток, что даже ожесточившееся в ратных делах стрелецкое сердце, и то дрогнуло.
– Атаман, ты меня слышишь? – затеребил руку Федора Олег, но только протяжный стон был ему ответом.
– Не отошел, знать, еще от пытки атаман, – донесся голос Цыбы. – Как прискакал вечор Васька Щеличев и за Федора принялся, больно злобствовал, что вас ему не удалось взять. Федор-то покрепче оказался, а Заика так и скончался на дыбе.
– Посчитаемось еще, – невольно вырвалось у Матвея.
Тюремные сидельцы в каморах зашевелились, послышались голоса:
– Родимый, оборони.
– Ослобони, нет вины на мне.
Кто-то, позванивая цепями, вылез в проход и, простирая руки, захрипел:
– Ради Христа, дай глоток воды, нутро горит.
Мотя крушил каморы, рвал путы, сбивал замки с цепей. Как в страшном сне, мелькали в полосе желтого света окровавленные, изможденные, заросшие волосом лица.
– Спаситель ты наш, – заливаясь слезами, ползал за Матвеем седой старик.
– Не мешай, отец, дело вершить, – отстранялся от него Мотя.
Вот и с последнего тюремного сидельца слетели оковы. «Что же мне с ними делать?» – растерялся Мотя. Полтора десятка обессиленных людей смотрели на него с надеждой, а он стоял перед ними с виноватым видом, низко опустив голову. Наконец решившись, тихо произнес:
– Ну, братья, молитесь Всевышнему, чтоб оградил от встреч с ворогом. Кто в силах идти, пойдет с нами, ну а кого ноги не держат… простите.
Первым двинулся Олег, за ним Мотя, взвалив себе на плечи безжизненное тело Федора, а за Мотей гуськом, держась друг за друга, скользя и падая, остальные.
Седой старик и еще двое сидельцев с сожженными подошвами поползли вслед за всеми, простирая руки, плача и подвывая:
– А как же мы? Нас что же?
Но некому им было помочь.
Старик все же выполз наверх и вздохнул облегченно всей грудью, сказав тем двум, что остались внизу:
– Небо ноня черное, тучи низко. Может, случаем и спасутся – и, помолчав, добавил: – А мне с вами токмо до рассвета жить и осталось. Замучать ить душегубы до смерти.
4
Настоятельница монастыря мать Степанида встретила Алёну в дверях трапезной. Сдвинув густые черные брови, она спросила:
– Почто одна в монастырь возвернулась? Двоих посылала я, сестра Ефимия где?
Алёне всегда становилось нехорошо от пронизывающего насквозь взгляда властной начальницы. Она рассказала, что встретились им на пути разбойные, и когда они от них убегали, то в лесу потеряли друг друга. А письмо, с коим шли они в Нижний, она передала архимандриту Печерского монастыря и ответную бумагу доставила.
Мать игуменья, прочитав послание архимандрита, подобрела и велела Алёне сказывать, что видела та в дороге, что слышала в миру нового, и потом спросила:
– А что говорят в народе о разбойнике Степашке Разине?
Алёна, коротко подумав, ответила, что разбойник тот, по слухам, обличьем зело страшен: глазищи-то у него что уголья горят, черные, быстрые; лицо коряво; голос зычен; одет в новь боярскую и сам норовит под боярина схожесть иметь. Казна у него немалая, и, думается ей, откупится он казной той за лиходейские дела свои.
Вся вскинулась мать игуменья от слов этаких, но, ничего не сказав Алёне, отпустила ее почивать.
Алёна осторожно прокралась в келейницкую, где на стене висела связка ключей, среди которых был ключ и от заветной калитки, не отпираемой кряду лет пять или шесть. Через трапезную прошла она на монастырский двор, а далее, вдоль стены изгороди – к зарослям кустарника. Вот и калитка… Алёна торопливо вставила ключ в скважину замка, но он не проворачивался. «Ржа мешает, должно», – мелькнула мысль.
Где-то совсем близко блеснула молния, и ударил раскатисто гром. Алёна перекрестилась и, шепча непослушными губами молитву, подумала: «Грешное дело замыслила. Это мне предупреждение свыше». Молния рассекала черное небо раз за разом, а гром сотрясал землю, наводя ужас в душе Алёны. Она, упав на колени и закрыв голову руками, прижалась всем телом к калитке, ожидая божьей кары. Но вот упала первая капля, за ней еще одна, и вскоре ливень обрушился с неба на иссохшую от жары землю.
Сквозь шум дождя Алёне послышалось позвякивание железа, кто-то осторожно постучал в калитку.
– Алёна, ты?
– Здесь я! – откликнулась она на знакомый голос. – Замок отпереть не могу, заржавел должно быть.
За калиткой зашуршало, и неожиданно над стеной показалась чья-то голова.
– Отойди, зашибу ненароком.
Со стены спрыгнул Олег. Подойдя к двери, он попробовал повернуть ключ, но замок не поддавался. Тогда он поднапрягся и вытянул щеколду из трухлявого дерева калитки. Петли жалобно заскрипели, калитка распахнулась, и взору Алёны представилась кучка людей, освещенных отблесками уходящей грозы. Как тени, они проходили мимо нее, тяжело дыша и шатаясь. Одежонка, висевшая на них лохмотьями, прилипла к иссохшим телам. Многие поддерживали руками цепи, которые отзывались тоскливым перезвоном на каждый шаг. Последним в калитку вошел Мотя, неся на плечах постанывающего мужика.
– Знать Бог за нас ноня, – переводя дух, сказал Мотя. – Через весь город так со звоном и прошли.
Видя, как мужики устало привалились к стене, Алёна предложила:
– Передохнули бы малость.
– Не до времени сейчас. Куда идти, сестрица?
– Недалече тут. Идите за мной.
Пройдя вдоль стены и обогнув длинный деревянный сруб, они оказались перед маленькой дверью.
– Осторожно ступайте, – предупредила Алёна. – Подвал это.
Мотя, передав грузное тело атамана Олегу на руки, спустился вслед за Алёной в подземелье. Взяв Матвея за руку, Алёна подвела его в кромешной тьме, чутьем угадывая направление.
– Здесь. Под камнем. Поднять его только надобно.
– Это я разом.
Ощупав плиту, Мотя подсунул руки под угол и налег грудью. Плита подалась. Нетерпеливо сунув руку в образовавшуюся щель, он обрадованно воскликнул:
– Дыра!
– Это ход, не сумлевайся.
Мотя рванулся и сдвинул плиту на сторону.
– Держи вот, – Алёна сунула ему в руки узелок. – Здесь свечи и трут. А идти надобно прямо, пока не упрешься в решетку, от нее будет ход налево и по нему – к Теше. Так мне старая монахиня сказывала.
Мотя, засветив свечу, передал ее Алёне, а сам поднялся наверх за тюремными сидельцами. Спускаться по крутым ступенькам было трудно, и многие из них не удерживались, падали, скатываясь вниз.
У Алёны всякий раз сжималось сердце, когда она слышала протяжные стоны этих измученных, покалеченных людей.
«Не кара мне, а благо Божье за дело это», – подумалось Алёне, и от этой мысли ей стало легче и даже как бы светлее в этом темном сыром подвале.
Последним спускался Мотя.
– Прощай, сестрица. Внакладе мы у тебя и долг свой крепко помним.
– Храни вас Бог, – перекрестила Алёна Матвея. – Поспешайте. Путь не близок, а рассвет уже скоро.
Матвей спрыгнул в темный лаз. Упираясь руками в плиту, он приподнял ее, а Олег, навалившись на нее сбоку, поставил на место.
– Вот и все. Пора и мне домой, – обтирая ладонью мокрое лицо, сказал Олег. – Женка, должно, не спит, тревожится.
Алёна провела стрельца до калитки, а потом осторожно прошла в свою келью и, бросившись на постель, залилась слезами, оплакивая и свое затворничество, и несостоявшуюся любовь, и пережитый страх.
Сквозь рыдания она не слышала, как скрипнула дверь в ее келье и чья-то тень, мелькнув в дверном проеме, растаяла в сереющем полумраке коридора.
Глава 4
Монастырь
1
Город, омытый ливнем, бодро встряхивался ото сна, сияя в лучах восходящего солнца голубыми маковками церквей и зелеными островерхими шапками кровель крепостных башен.
Избы, точно насупленные воробьи, топорщились в разные стороны соломенными крышами. Легкие порывы ветра раздували клубящийся над Тешей густой туман и прибрежные кусты, склоненные над водой ивы проступали сквозь серую пелену его причудливыми очертаниями.
Распахнув окно спальни, мать игуменья сладко потянулась. Утренняя летняя теплынь располагала к лени. Но дел у игуменьи было много, и, быстро одевшись, она кликнула послушницу:
– Эй, девка, умываться.
Девушка лет пятнадцати внесла посудину с водой.
– Матушка, там сестра ключница просится на слово, – не поднимая глаз, тихо сказала она.
– Зови.
В спальню прошмыгнула черная сгорбленная старуха и беззубым ртом прошмякала:
– Хорошо ли спала, радость ты наша? Светел ли сон был?
– С чем пришла, сестра? – умываясь, спросила игуменья.
– Дело у меня неспешное, погожу.
– Говори, говори. У меня зато дел множество.
Монахиня замялась.
– Ты бы отослала девку-то, языкаста больно, а дело у меня токмо для твоих ушей.
– Вот оно что? – удивилась мать Степанида. – Поди, – кивнула она на дверь послушнице. – Ну, сказывай!
Перекрестясь, ключница начала:
– Глаз не сомкнула я ноня. В молитве провела ночь во искупление грехов людских, и, видно, потому Бог меня избрал зреть дело темное, страшное.
Старуха закашлялась и, вытирая уголком платка красные слезящиеся глаза, продолжала:
– Спустилась я во двор, страшно мне, а иду. Глаза мои не такие уж острые, как раньше были, но все же узрела я, как через двор наш монастырский черный демон вел на веревке души грешников, а они, бедные, стонут и тяжело им, цепями скованным. Прошли они через двор и в землю сгинули.
– Свят, свят, – закрестилась игуменья. – Тебе, видно, сестра, сослепу привиделось все.
– Поначалу и я так решила, матушка, но потом вижу: возвертаются.
– Что, опять на веревке? – перебила ее мать Степанида.
– Нет. Те, что цепями скованы были, в преисподней, должно быть, маются, а вот демон тот, приняв образ человеческий, возвернулся и в обитель нашу направился.
– Ты, старая, бреши, да знай меру, – оборвала рассказ ключницы игуменья. – Как смеешь ты хаять место господне?
– Дослушай, матушка, – прошипела ключница. – Пошла я за демоном тем: он в трапезную, и я за ним, он в жилую половину, и я за ним, он в келью, и я туда же. Алёна то была, – выпалила старуха. – Алёна, красавица наша.
– Быть того не может.
– Она, матушка, она. Я и обличье ее признала, и в келье у нее была: платье-то мокро висит. А еще вот что я нашла у нее в келье, – и старуха положила перед игуменьей связку ключей.
– Что это?
– Ключи, матушка. Старые. Замков-то и половины нет, а ключики висят. И есть здесь ключик один. Вот он, – показала старуха, – от калиточки одной. Как рассвело, сходила я туда. Калиточку-то ту отпирали, следов возле нее множество, да и кусты потоптаны.
Игуменья села, задумалась.
– Ты вот что, молчи. Дело сие токмо меня касаемо, а коль слово где молвишь, быть тебе в яме…
Сестра Ефимия согласно кивнула головой и, поклонившись, выскользнула за дверь, но сразу же вернулась обратно.
– Прости меня, матушка, ради Христа, запамятовала я совсем. С ей мужик вертелся, с прелюбодейкой той, – прошмякала старуха.
– Как – мужик? У нее в келье был мужик?
– Нет, – замотала головой ключница. – В келье Алёна была одна, а вот через двор монастырский она с мужиком возверталась.
2
Тихий, степенный Арзамас гудел, как растревоженный пчелиный улей. И хотя день был не воскресный, арзамасцы, покинув лавки и лабазы, халупы и промысловые избы, вышли на улицы, толпясь и судача о событиях минувшей ночи. Такого еще в Арзамасе не было: воеводская разбойная тюрьма была взломана, и тюремные сидельцы бежали, несмотря на запоры и оковы.
Алешка перебегал от одной кучки к другой, внимательно прислушиваясь к разговорам.
– Караульных-то стрельцов поболе десятка побитых на воеводском дворе лежало. Вот сеча-то была, кровищи натекло по щиколотку, – говорил рослый скорняк Фрол. Он так и вышел на улицу в своем кожаном фартуке, пропахшем кислой овчиной.
– Не бреши, – перебил его охранщик Петр, протискиваясь к говорившему. – Силантия Бакуна да Федора Рогова токмо и побили. А ты говоришь: поболе десятка будет.
– За что купил, за то и продаю, – начал оправдываться Фрол. – Хромой Назар сказывал про то.
– А я еще слыхала, что воротного сторожа побили насмерть, – встряла в разговор баба худая, вертлявая и бойкая на язык. Она уже обежала всю площадь, торговые ряды и теперь, прослыша про смертоубийство, остановилась. – Сидельцы-то не все утекли. Помните, в том году деда Петра за поруб леса в тюрьму бросили, так не ушел старый. На дыбу взяли его, ан ничего не дознались. Спал-де, говорит, ничего не видел.
– А сторожа воеводского давно порешить надобно было, – вставил кто-то в разговор.
Охнув, молодая красивая баба запричитала:
– Бог с вами, мужики, человек же, чай.
– Человек-то человек, да хуже зверя.
Расталкивая толпу, прошли стрельцы. Они озабоченно поглядывали по сторонам, всматриваясь в лица мужиков и баб.
– Разойдись! Не велено! – потрясая плетью, зычно крикнул стрелецкий десятник.
– Ищите, ищите. Кукиш найдете, а не разбойных! – выкрикнули из толпы.
Стрельцы кинулись на голос, но кричавшего не нашли.
– Забегали, – кивнув на проходивших мимо стрельцов, сказал один из стоявших мужиков. – Наших-то служилых и не видно, все темниковские, князя Щеличева люди. По слободам все утро рыщут. Мыслимо ли дело, из-под стражи бежать.
– Поберегись! – разнеслось над площадью, и толпа расступилась, пропуская выезжавший из ворот отряд конных рейтаров. Впереди отряда ехал князь Василий Иванович Щеличев, хмурый и рассерженный. Сидел он в седле прямо, подбоченясь, высоко держа голову, покрытую маленькой шапкой-кутафейкой, отороченной голубым песцом.
– Гли, каков орел! – толкая в бок соседа, показал на проезжавшего князя шорник Тюха. – Не чета наш ему будет.
– Дурак ты, брат, – отозвался мужик. – Не орел, а коршун то. Темниковские мужики стонут от него, и нам, чай, за бежавших тюремных сидельцев достанет.
На высоком резном крыльце воеводского дома в дубовом кресле, покрытом медвежьей шкурой, восседал князь Леонтий Шайсупов. Был он тучен телом, слабосилен, голосом тих, ленив, завистлив и жаден. В молодости мечтал он о ратных походах, о сечах, о славе ратной, но с годами образумился. Когда же призвал царь великий Алексей Михайлович рати свои для похода супротив ляхов, князь Леонтий откупился от ратной службы златом-серебром да конями степными. И теперь правил он Арзамас-градом и всей землей арзамасской.
Перед князем два дюжих стрельца держали под руки деда Петра. Его некогда белая, как лунь, голова теперь, черная от крови и грязи, безжизненно свисала на грудь.
– Никак запороли до смерти? – спросил князь, хмуря свои белесые брови.
– Живой был.
Заплечных дел мастер сгреб жидкие дедовы волосы в кулак и поднял ему голову.
– Зенки открой, зри князя, разбойник.
Дед Петр с трудом приоткрыл затекшие веки и, промычав что-то, сплюнул черной кровавой слюной под ноги.
– Сказался на пытке разбойник? – наклонившись вперед, спросил князь.
– Побаски все сказывал, а про то, где разбойники прячутся, утаил.
– А вы его огоньком попотчуйте, ему не до побасок будет. – Шайсупов махнул рукой, и деда Петра поволокли в Пытошную. Из толпы челядинцев вышел губной староста Семен. Он подошел к князю и, наклонившись почти к самому уху, зашептал:
– Допусти, князь, пред светлы очи свои человека с важным делом.
– Что за человек? – поднял брови князь.
– Да так, малый человечишко, ведчик губной избы.
– Зови. Где он у тебя?
– Не след ему перед людишками глянуться, человечек полезный для тебя, князь. Может, где в горенке…
– Веди, – приказал князь и, тяжело приподнявшись, направился в дом.
Ведчика губной избы Шмоньку Сухова староста ввел через черное крыльцо в маленькую горенку об одно окно и оставил там одного. Впервые Шмонька был в воеводском тереме и немало подивился убранству горенки: в углу стоял дубовый резной стол, покрытый темно-красной золотой ниткой парчовой скатертью; на столе стояло два серебряных шандала на три свечи, черного камня ларец и заморского стекла кубок; возле окна – стольцы, обитые розовым атласом; на стене накрест висели две турские сабли.
Шмонька подошел к столу и осторожно потрогал скатерть.
– Хороша! – глаза у него жадно загорелись. – Себе бы в избу такую!
Послышался скрип половиц, дверь в горенку отворилась, и вошел князь, за ним – Семен.
Князь Леонтий оглядел ведчика: невзрачный мужичок в серой рубахе, подпоясанной веревкой, такие же грязно-серые штаны, ноги босы, волосы нечесаны, низкий морщинистый лоб, лицо красно, глаза испуганно бегают по сторонам. Не глянулся мужик князю.
– Говори, что за дело, – приказал он.
Ведчик вытащил из-за пазухи грязную тряпицу и протянул князю.
– На дыбу хочешь, холоп? – закричал князь. – Чего суешь гниль в руки!
Шмонька Сухов упал на коляни, затрясся телом.
– Чего привел холопа? – повернулся князь к старосте Семену. – Юродствовать вздумал?
Староста подошел к Сухову, вырвал из рук тряпицу и, замахнувшись на него, зашипел:
– Сгинь, гнида, смердит.
Ведчика как ветром сдуло из горницы.
– Прости ты его, князь, не учен речи гладко вести, дозволь уж мне о деле поведать том.
Шайсупов разрешающе кивнул головой.
– Шмонька Сухов нашел тряпицу на калиточке висемшей, зацепился кто-то рубахой и вырвал клок. А клок-то знатный: черен и кровица на нем. И статься, выбросил бы он тряпицу ту, кабы не висела она на потайной калиточке, а калиточка та в Николаевский монастырь ведет. Вот где тюремных сидельцев искать надобно, – заключил Семен.
– Может статься, и так, – согласился князь. – Везде искали разбойных, а вот храмы Божьи минули.
– Прикажешь наведаться в монастырь? – склонил голову староста.
– Сам поеду. Упреди Степаниду, чтоб встречала, да пошли за Захаркой Пестрым.
Князь Леонтий заходил по горенке, потирая руки.
– Васька Щелычев поймал да упустил разбойных, а от меня им не уйти, не таков я человек, чтобы выгоды не усмотреть.
Кровь ударила в лицо. Он подошел к столу, вытащил из ларца зеркало в серебряном окладе и, глянув в него, остался доволен своим отражением.
– Лицом не вышел, зато умен, – похвалил себя князь.
3
Слух о побеге тюремных сидельцев донесся до глухих монастырских стен.
Мать игуменья, догадавшись, что за демоны посещали этой ночью святую обитель, приказала позвать Алёну. Та явилась, тихая и смиренная.
Степанида с особой пристальностью оглядела молодую монахиню: ладная блудница-то, отметила про себя игуменья.
– Помнишь ли ты заповеди христовы, дочь моя? – обратилась игуменья к Алёне. – Крепка ли в вере к Богу?
– Бог в сердце моем, матушка, и на устах.
– Хорошо, – одобрила игуменья. – Тогда ответствуй, нет ли соблазна в помыслах твоих, не тянется ли сердце твое в мир?
Алёна, не в силах скрыть правду, тихо ответила:
– Да, матушка. Непокойно мне. Гнетет мою душу грех тяжкий.
– А ты покайся.
Подойдя к Алёне, игуменья взяла ее за руку и подвела к лавке.
– Сядь. Говори, я приму твой грех.
Алёна заволновалась: грудь ее высоко вздымалась, щеки пылали; глаза, красные от бессонно проведенной ночи и припухшие от слез, лихорадочно блестели.
– Замыслила я, матушка, о греховном, о земном.
Ласково поглаживая дрожащую от волнения руку молодой монахини, игуменья успокоила:
– Грех тот терпим. Постом и трудом смиряй плоть свою, а мысли греховные изгоняй святой молитвою, – и, помолчав, добавила: – Скажи, дочь моя, дошла ли ты токмо в помыслах своих до греха или свершила грехопадение?
Алёна вся вспыхнула до корней волос.
– Как можно, матушка!
– Охолонь, сгоришь ненароком.
Игуменья встала.
– А кто он таков молодец, что забыла ты долг свой перед Господом? – спросила она и впилась глазами в Алёну.
– Не ведаю, матушка, – тихо ответила та.
– Врешь! – вскричала мать Степанида. – Душу свою дьяволу продала! Антихристов, душегубов в монастырь привела, где прячешь разбойных, говори?!
Алёна поняла, что тайна ее раскрыта и не будет ей пощады.
– Сгною в цепях, света белого не взвидишь, – бесновалась мать Степанида. – Сгинешь в мешке каменном!
Наконец обессилев от злобы и крика, она упала в стоящее возле окна кресло.
– Настя! – позвала игуменья. – Настька, чертова девка!
В комнату вбежала послушница, бледная и растерянная.
– Подслушиваешь, мерзавка!
– Не можно, матушка, – дрожа как осиновый лист на ветру, ответила девушка.
– Позови сестру Арину и сестру Ефросинью, – приказала игуменья.
Послушница убежала и вскоре вернулась с двумя монахинями. Те, склонивши головы, замерли возле двери.
– Отведите ее в келью, – показала она на Алёну. – Глаз с нее не спускайте, взыщу, ежели что!
Монахини молча поклонились и так же молча, взяв Алёну под руки, увели.
По приказу игуменьи монахини монастыря были собраны на внутреннем дворе. Тихо перешептываясь, они гадали, для чего собрали их всех вместе в неурочный час. Но вот на дворе появился сторож монастырский, немой Петр. В одной руке он нес лавку, а в другой – охапку розог. Поставив лавку на середину двора, он принялся отбирать прутья покрепче.
Вскоре появилась мрачная процессия, приведшая монахинь в смятение. Впереди ковыляла, опираясь на палку, ключница Фимка. За ней две монахини в черном вели под руки Алёну в нижней белой рубахе, простоволосую и босую.
Игуменья, подойдя к Алёне, тихо спросила:
– Не вспомнила еще, где разбойные?
– Нет их в монастыре, – так же тихо ответила Алёна.
– Знаю я это, подземным ходом ушли. Не про тех вопрошаю.
– Других не ведаю, – ответила Алёна и отвернулась.
– Ну, смотри! Надумаешь каяться, знак подашь.
Мать Степанида отошла от Алёны, подняв правую руку вверх, призвала монахинь ко вниманию.
– Дочери и сестры мои! – с печалью в голосе произнесла она. – Грех великий на монастырь наш пал, и виновница тому сестра Алёна. И в грехе том упорна она, ибо каяться не желает и в прощенье Господа нашего ей нужды нет. А посему телесно наказана она будет и на цепь посажена.
Подивились сестры во христе строгости наказания. Давно уже не помнили они, чтоб за провинность какую на цепь сажали. «Знать тяжкий грех совершен: или супротив веры, или супротив государя светлейшего», – решили они.
Мать Степанида подала знак, и монахини подвели Алёну к лавке. Она легла не противясь. Привратник замычал, показав Алёне, чтобы та вытянула руки, а затем ловко и быстро привязал руки и ноги к лавке. Взяв в руки лозу, он резко взмахнут рукой. Пруток со свистом рассек воздух.
Мать Степанида вновь подошла к Алёне и, наклонившись, поглядела ей в глаза, надеясь увидеть страх, но лицо молодой монахини было на удивление спокойно и твердо.
– Кнут неси! – приказала взбешенная настоятельница привратнику.
Немой Петр принес кнут, сплетенный из полос воловьей кожи. Потрясая им, он замычал, показывая, что кнут тяжел и он может ненароком изувечить упрямицу, но мать Степанида приказала:
– По греху и наказание. Бей без жалости!
Взвизгнула плеть, и кровавая полоса проступила сквозь полотно рубахи.
– Стой! – подняла руку игуменья. – Одежонка мешает, должно.
Петр замычал, качая головой.
– Да, да. Сорви, – показала она на рубаху.
Рубаха затрещала. Увидев нагое тело, Петр наклонился и провел своей грязной корявой рукой по отливающей белизной спине.
Алёна дернулась и застонала от унижения и собственного бессилия.
«Знала бы, что дело так обернется, ушла с разбойными. И не радовалась бы ноня эта старая ведьма на муки мои глядючи», – подумала она и метнула свой полный ненависти взгляд на игуменью.
– Бей! Чего зенки пялишь! – крикнула мать Степанида привратнику.
Кнут засвистел и скоро окрасился кровью.
Алёне казалось, что каждый удар ломает ребра, рвет в клочья тело. Рот заполнился соленой липкой слюной, мешавшей дышать, но Алёна только сильнее сжала зубы.
Степанида, увлеченная истязанием, не слышала, как звала ее послушница, и только когда девушка затрясла ее руку, очнулась.
– Чего тебе? – недовольно спросила она.
Настя, дрожащая, со слезами на глазах, с трудом вымолвила:
– Матушка, князь Шайсупов в монастырь пожаловал, тебя позвать велел.
– Не ко времени гость. Стой! – остановила она Петра. – Достанет с нее, – и, обращаясь к доверенным монахиням, приказала: – В яму ее и воды не давать!
Ожидая игуменью, князь Шайсупов прохаживался по монастырскому двору, обозревая узорные решетки на окнах собора и трехъярусной соборной колокольни. За ним, поодаль, топтались староста Семен и сотник Захарий Пестрый. У ворот монастыря кружком стояло около десятка стрельцов.
– Чего же ты, черный ворон, не упредил Степаниду, как я наказывал? – недовольным голосом спросил князь, обращаясь к старосте.
– Пришел я загодя, да достучаться не мог. Содеялось у них в монастыре что, никого не видно, – угодливо отозвался Семен. – Мор какой на дев монастырских напал?
– И правда, – оглядел двор сотник. – Ни одной не видно. Пойду погляжу игуменью.
Сотник направился было к дверям собора, но тут из-за келейницкой показалась мать Степанида. Широко ступая, она несла свое большое тугое тело степенно и важно.
– Словно лебедь белая выступает, – причмокнул языком Семен, глядя на игуменью. Сотник ухмыльнулся в бороду.
– Больше на сытую гусыню смахивает. Ишь зоб-то какой отрастила, да и гузка у нее в два обхвата будет.
Староста аж руками замахал от таких слов.
– Грешно тебе об игуменье так говорить, чай, не девка то продажная.
– А по мне все едины, – рассмеялся сотник. – Абы покладисты были.
Игуменья подошла к князю.
– Редкий гость, да желанный, пожаловал в монастырь наш ветхий, – поклонилась князю мать Степанида.
– Дела гнетут все, матушка, – ответил на приветствие Шайсупов. – Да ты, я вижу, не рада гостям будто, в воротах столь долго держишь.
– Что-то ты ноня больно строг, князь-батюшка. Не серчай, что не в воротах встрела, на то причины есть, а ты лучше проходи в обитель да отведай хлеб-соль монастырский, – пригласила она.
Монастырский «хлеб-соль» оказался обилен: в середине широкого и длинного дубового стола на серебряном блюде возвышался запеченный в тесте и нашпигованный зубцами чеснока свиной окорок; на длинном, узком, расписном деревянном блюде горбилась севрюжина; в тяжелых оловянных в позолоте чашах горками была наложена всякая всячина из монастырских кладовых: и белужья икорка, и соленые грибочки, и зелень огородная. Отдельно на малом столе стояло с десяток косушек и большой глиняный кувшин с душистым хмельным медом.
– Садитесь, гости дорогие, отведайте, что Бог послал, – пригласила к столу мать Степанида.
Князь, глядя на обилие кушаний, усмехнулся.
– От щедрот своих Бог одаривает? – показал он на стол.
Игуменья ничуть не смутилась. Она будто ждала этих слов.
– Все лучшее для гостей дорогих, а сами на хлебе и квасе пробиваемся. Не можно нам пищу сладостную вкушать.
Князь сел за стол в кресло с высокой спинкой и, распахнув полы ферязи, откинулся.
– Я, мать Степанида, к тебе по делу вельми важному, – начал было князь Шайсупов, но игуменья его остановила:
– О делах потом говорить будем. Попервой отведай, князь, медка монастырского, а кто до водочки охоч – можно и водочки, – кивнула она сотнику, зная его потребу.
– Гостеприимна ты, матушка, но поначалу о деле поведем речь, а потом и хмельному честь воздадим, – настоял на своем князь. – Нет ли чужих в монастыре? Не прячешь ли кого? – спросил он.
– Всяк в монастырь вхож, – уклончиво ответила игуменья и, догадавшись, о чем пойдет речь, спросила в свою очередь: – А кого тебе надобно, княже?
– Беглых холопов да душегубов!
Игуменья всплеснула руками:
– Окстись, князь-батюшко. Речи такие страшные ведешь. У нас монастырь женский, откель душегубам тут взяться?
– След в монастырь ведет. Не упорствуй, коль укрываешь!
– Искать в монастыре не позволю, – нахмурилась игуменья, – чай, не вотчина, да и поздно хватились холопов, из тюрьмы ушедших, знать, Господу было угодно даровать им свободу. Утекли.
– Так, значит, ведомо тебе о деле моем? – удивился князь.
– В миру не утаишься. Ты бы лучше не грозил, а сел рядком, поговорил ладком да запил договор медком, вот бы и ладно было, – улыбнулась игуменья. – У тебя ко мне дело и у меня к тебе интерес имеется. Я тебе помогу, да и ты меня уважь. Вот и поладим на том.
– Поладили лиса да петух, от ладу остались шпоры да пух, – ухмыльнулся в бороду Захарий Пестрый.
– Не встревай! – нахмурил брови князь Леонтий и, погрозив сотнику пальцем, приказал: – Пойди за стрельцами пригляди, не содеяли б чего. Да Семку с собой возьми. Позову, коль нужда в вас будет.
Когда Захарий Пестрый и староста Семен вернулись в трапезную, с «делом» было покончено и князь Леонтий, довольный и обласканный, сидел в кресле и потягивал из золоченого кубка хмельной медок. Игуменья, раскрасневшаяся, хлопотала вокруг него, предлагая откушать и то, и это.
Сотник, видя, что князю не до него, сел к столу и, отодвинув кубок с медом, потянулся за косушкой. Взболтав содержимое, он опрокинул косушку и опорожнил ее до капли.
– Крепка! На добрых травах настояна, – похвалил водку сотник, но ни князь, ни игуменья, ни староста, уплетавший за обе щеки гусятину, не обратили на него никакого внимания. Только монахиня, прислуживающая за столом, прыснула в кулачок и отвернулась.
Медок был душист и крепок. Сколь выпито его было в застолье, не считано, но, когда в голове у князя помутилось, и он стал глядеть на белый свет осоловевшим взором, игуменья, привалившись к нему своей внушительной грудью, зашептала:
– Жарко, чай, князь Леонтий? Пойдем в горенку, охолонешь.
Князь силился подняться и не мог. Тогда игуменья подала знак, и две монахини, подхватив его под руки, вывели из трапезной. За ним, покачивая внушительными бедрами, проколыхала мать Степанида.
– Никак повела матушка нашего борова на лежбище, – кивнул в сторону захлопнувшейся за игуменьей двери Захарий Пестрый. – Что пиявка впилась. Пока крови не насосется, не отвалится.
Сотник в сердцах сплюнул, поднялся и, поправляя висевшую на поясе саблю, сказал Семену:
– Ты сиди, дьяче, а я пойду к товарищам. Негоже, мы во хмелю, а у них во рту с самого утра ни росинки.
Сунув за пазуху косушку и взяв в руки еще две, сотник, чуть пошатываясь, направился к двери.
– За разбойными шли, не для утехи, – бормотал Захарий. – Князю все бы услада, а нам…
Пнув стоявшую на пути лавку и выругавшись, сотник вышел из трапезной.
Стало тихо, только староста Семен, сидя в одиночестве за столом и уронив голову хмельную на руки, силился запеть не то псалом, не то застольную кабацкую песню.
4
Сознание возвращалось медленно. В голове гудело. Каждый удар сердца отзывался болью во всем теле. Алёна силилась вспомнить, что с ней произошло, но не могла: боль, ноющая, изнуряющая, огненным кольцом сдавила тело.
«Что сейчас? Вечер? Ночь? – думала Алёна и, осознав, где она находится, ответила себе в голос: – Здесь всегда ночь». – И две печальные слезинки сбежали по щекам.
Сесть было невозможно: спина упиралась в одну стену каменной тюрьмы, а колени – в другую.
«Хорошо, что еще ошейник пытошный не одели, а то и головы не повернуть».
Алёна осторожно ощупала стены руками: дикий камень, скрепленный раствором; над головой кованая железная решетка. По ней непрестанно, попискивая и шипя, сновали, точно сбесившись, крысы.
«Кровь, должно, почуяли», – и Алёну передернуло от мысли, что эти серые твари могут проникнуть в ее каменную тюрьму.
Алёна забылась.
«Странно. Прожито три десятка лет, а вспомнить нечего. Детство помнится смутно. Замужество… а было ли оно? Был Бог… каждый день, каждый час. Почему был? – Алёна ужаснулась от этой мысли. – Если он есть, то почему допускает такие страдания? Бог всепрощающий, за страдания воздающий сполна. А мало ли я страдала? Неужель мало, коли ниспослал он этакое испытание. И через кого? Через эту ожиревшую блудливую корову. Злоблива и злопамятна мать игуменья. Не простит, коли не взлюбит».
Скрип отпираемой двери оторвал ее от тягостных раздумий. «За мной, должно. Не насытились еще моей кровушкой», – подумала Алёна.
Послышались легкие шаги, и свет колеблющегося пламени свечи упал на решетку.
– Сестрица Алёна, жива ли? – тихо позвал нежный, почти детский голос, и над решеткой склонилась русая головка послушницы.
– С чем пришла? Или мать Степанида прислала посмотреть, не сдохла ли я? – отозвалась Алёна.
– Нет. Нет. Я сама, – заторопилась Настя. – Загубить тебя порешили. Ноня, как за полночь перекинется, придут стрельцы и заберут тебя. Князь Шайсупов посулил монастырю за тебя отписать в дар деревеньку в семь дворов да шесть пудов воску на свечи.
– Дорого же меня продала мать игуменья, – горько усмехнулась Алёна.
– Бежать тебе надобно.
Девушка загремела замком, решетка откинулась, и сверху опустилась лестница.
– Вылезти сама без допомоги сумеешь?
Алёна застонала, с трудом разогнув затекшую спину, выпрямилась.
– Дай ноги отойдут, затекли.
– Я дядьку своего привела, он под стеной монастыря ожидает. Укроет на время.
От этих слов, от участия Настеньки потеплело в душе у Алёны. Вдруг девушка заплакала. Свет свечи задрожал, заколебался.
– За что они тебя так? – сквозь всхлипы страдальчески промолвила Настенька.
Но Алёна на это только тяжело вздохнула. Опираясь на руку Насти и стену каменного мешка, она начала подниматься. Голова кружилась. Тошнота подкатывалась к горлу.
– Не можется мне, Настенька. В голове кружение, – тяжело дыша, прошептала Алёна. – Присесть бы.
– Крепись, сестрица. Не дай Бог, стрельцы явятся.
С трудом переставляя ноги, поддерживаемая послушницей, Алёна вышла из каменного сарая, служившего монастырской тюрьмой.
Тошнота вновь подкатилась к самому горлу. Алёна вскинула голову вверх и глубоко вздохнула. Стало на мгновение легче. Но звезды вдруг запылали алым светом, небо затуманилось и опрокинулось на Алёну.
Глава 5
Будный майдан
1
Лес многоголосо вторил работным будного майдана. Было их с полсотни: черных от копоти и грязи, с потрескавшимися от жары, иссохшими лицами и руками, с опаленными бородами и усами, босоногих и оборванных. Тут и крестьяне дворцовых сел, приписанные к будам, и ясачная мордва, и княгининские, и морозовские холопы, и вольные хлебопашцы, от земли ушедшие в голодную годину, – все они – поливачи и будники, вотшари и рубщики, бочкари и колесники – напрягаясь из последних сил, от зари до зари трудились, жили надеждой дотянуть до отстою, получить свои заработанные рублишки и уйти от этой добровольной каторги.
За хлопотливым поташным хозяйством досматривал Семен Захарьевич Пусторуков. Был он волосат непомерно, лицом коряв, коренаст, вельми силен да сноровист, дело будное знал хорошо, а посему, поставленный воеводой поташных государевых дел над мужиками, вел дело исправно, блюдя интерес государев и о себе не забывая.
Видя, что работные ставят новый буд, он подошел к ним.
– Плотнее ложи поленья, не то клеть прогорит скоро, и поташ нехорош выйдет.
– Не опасайся, Семен Захарьич, дело добро знаем, – отозвался один из мужиков.
– Ну, ну! – одобряюще похлопав по голой лоснящейся от пота спине одного из будников, он пошел дальше.
Везде был порядок: вот поливачи обмазывают зольным тестом поленья и посыпают золою будный костер; вон вотшари тянут сосновые и дубовые хлысты с мест рубки; бочкари и обручники мастерят бочки под поташ; дымят два готовых буда.
От ранней весны и до поздней осени шумит будный стан, гонят работные поташ, деготь, и только с первым снегом гаснут будные костры, чтобы вновь вспыхнуть по весне.
– Запалите буд и идите обедать! – крикнул Семен Захарьевич мужикам.
К будному мастеру подошла бабка Дарья. Больная да старая, с трудом опираясь на свои дрожащие распухшие ноги, она не шла по земле, а как бы кралась, выбирая места поположе да поровнее. В будном стане она варила терпкий можжевеловый квас, а по праздникам и хмельную брагу делала на всю артель.
Увидев Дарью, Семен Захарьевич вспомнил, что обещал зайти к старой, да за работой запамятовал.
– Отдохнул бы, Захарьич, – обратилась к нему женщина. – Чай, не присел еще ноня ни разу?
Семен важно погладил бороду и не спеша ответил:
– Недосуг все. Любо мне, когда дело спорится.
– Я отварчик сделала. Принести, или сам зайдешь?
– Зайду, – и, увидев, что в сруб положено березовое полено, крикнул работным: – Куда березу суешь, дело сгадить хочешь?
Мужики засуетились и, разобрав верхний ряд, выбросили негодную стволину.
– Не углядел, – оправдываясь, развел руками старшой. – Ты уж, Семен Захарьич, прости нерадивого.
– Доглядай за всем, коль на то поставлен, – строго выговорил Семен повинившемуся мужику и, обернувшись к Дарье, сказал: – Ну, пойдем к тебе, старая.
Бабка еле поспевала за широко шагавшим поташных дел мастером.
– Не угнаться за тобой, – ухватила она Семена за порточину. – Уж сам не вьюнош, а силов в тебе на десятерых достанет.
– Не сглазь. Не то на буд посажу, да и зажарю, – засмеялся Семен Захарьевич.
– Я не глазливая, милок, не страшись.
Они остановились возле полуразвалившейся землянки. Оглядев Дарьино жилище, уже в который раз Семен Захарьевич предложил:
– Может, тебе землянку новую вырыть?
– Эта стоит, и ладно. Не о том пекись, Семен, – старуха перешла на шепот: – Ты бы подальше девку-то сховал, больно приметна.
– О чем это ты, старая? – вскинул брови мастер. – Не разумны речи твои, не пойму.
– Да ты мне мороки не наводи. Весь стан, почитай, знает, что ты девку у себя прячешь да и отвар, чай, для нее носишь. Так? – проскрипела Дарья.
– Ну и что с того. Сам я не стар еще, сил много, сама токмо мне о том говорила, могу и молодицу приголубить, – нашелся с ответом Семен Захарьевич.
– Не лукавь, Семен. И досели тебе не сказалась бы, каб не Егорка Пустозвон. Прослышал, что подьячий на майдане вычитал про какую-то старицу утекшую, обличье ее там описано, вот и решил дурень, что ты у себя ее прячешь.
– Откуда знаешь?
– Егорка вечор сам мужикам сказывал.
– Ну и что с того?
– А то! Уходил он ночью в Арзамас-град, токмо утром и возвернулся. Каб беды не было. Рассказал ведь верно, паршивец.
– Ему-то что за радость с доносу того? – отмахнулся мастер.
– Радость не радость, а корысть немалая. Подьячий еще вычитал, что тому, кто укажет на девку ту, десять рублей серебром причитается.
– Ого! – почесал затылок Семен Захарьевич. – Деньги немалые. Почитай год поливачу работать надобно, а буднику и того больше, чтоб такое богатство получить.
– Вот и раскинь умом, какова корысть у Егорки.
Мастер, резко повернувшись, широко зашагал к мужикам, строившим буд.
– Захарьич! – крикнула старуха. – А отвар?
Но тот только махнул рукой и прибавил шагу.
Работа подходила к концу. Поливачи сверху насыпали вершок золы, а будники натаскивали елового сушняку для запалу.
– Егор, подь сюда, – позвал Семен Захарьевич серого от зольной муки, уже не молодого, мелкого в кости худощавого мужика.
Тот спрыгнул с буда.
– Чего тебе, Семен Захарьич? – смахивая со лба капли пота, спросил Егор.
– Ты где этой ночью промышлял?
Егорка весь сжался, настороженно замер, только глаза его испуганно бегали из стороны в сторону.
– Правду говори, все равно дознаюсь!
– Да я до зазнобы своей в Соколовку ходил, – ответил, заикаясь, Егорка. Пот струйками побежал по его лицу и тонкой жилистой шее, оставляя грязные следы.
– Врешь, рыбья кость, наговаривать на меня вздумал, – замахнулся огромным волосатым кулаком Захарьевич.
Тот упал на колени и, простирая к будному мастеру руки, завопил:
– Прости, Семен Захарьевич, отец родной! Не хотел я, бес попутал. Прости! Век холопом твоим буду.
Семен Захарьевич отшатнулся и, отирая брезгливо руки о порты, будто вымарал их в грязи, бросил в лицо Егору:
– Иуда! Закрой пасть свою смердящую. Артель судьбу твою решать будет.
Точно огнем обожгло Егорку. Он протяжно завыл, наклонился к земле, сгребая крючковатыми пальцами осыпавшуюся с буда золу, а потом, резко вскочив на ноги, швырнул ее в лицо мастеру и бросился бежать.
Семен Захарьевич закричал мужикам, чтоб догнали Егорку, но тот, мелькнув напоследок рваными портами, исчез в кустах.
– Что содеялось? Кого ловить надобно? – подбегали мужики к яростно трущему запорошенные глаза мастеру.
Принесли воды. Семен Захарьевич умылся. Оглядев собравшихся, хотел было он рассказать о доносе, но потом передумал.
– Чего собрались? Не ярманка, чай. Всем обедать! – распорядился он.
2
Отлеживалась Алёна в землянке у поташных дел мастера более месяца. Привез ее Семен Захарьевич в будный стан под утро, в телеге, чуть живую, в бреду. Огнем пылало истерзанное кнутом тело, раны кровоточили. Семен Захарьевич, как с дитем малым, возился с Алёной: отпаивал отваром из трав целебных; к ранам прикладывал шалфей пареный, печенку телячью из-под ножа; утешал словом ласковым в ночном бдении у постели, а когда начала отходить Алёна от болезни да по землянке прохаживаться, повеселел Семен Захарьевич. Детей не дал Бог в семью мастеру и, глядя на болящую, будто на дочь родную, он впервые познал отцовскую радость.
«Спрятать. Ее надо непременно спрятать, – твердил он, спеша к землянке. – Отправить бы ее к себе домой – в Мурашкино, да нельзя, найдут. А здесь… Десять рублей – цена немалая. Может сыскаться еще один иудушка. Хотя чего я сполох-то поднял? – остановился Семен Захарьевич. – Может, у нее где отец с матерью, спрячут».
Когда он спустился в землянку, Алёна сидела у маленького подслеповатого окна и что-то мастерила из лыка.
– Смотри, дядька Семен, лукошко какое славное выходит.
Алёна подняла к свету поделку и рассмеялась.
– Собирайся, доченька, уходить тебе надобно, и немедля.
– Случилось что?
– Случилось. Стрельцы нагрянуть могут в любую минуту. Про тебя дознались.
Семен Захарьевич опустился на лавку.
– Может, обойдется еще?
Алёна уже привыкла к своему доброму, немного ворчливому, шестидесятилетнему, но еще моложавому с лица опекуну, и ей так не хотелось уходить из этой, уже обжитой за месяц болезни, от злого взгляда укрытой землянки.
– Нет! – замотал головой Семен Захарьевич. – Знать, Бог уже не за нас. Так что поторопись, доченька.
Алёна быстро повязала белый платок, обула ноги в лапти.
– Я готова, только мне идти некуда, – она развязала платок и снова села на лавку.
– Так уж совсем и некуда? – переспросил Семен Захарьевич. Алёна кивнула головой.
– Эх ты, пичужка малая, – вздохнул мастер. – Поживешь с недельку на дальней вырубке, а как утихнет здесь все, отвезу тебя к своей старухе в Мурашкино.
Семен Захарьевич покопался в сундуке, стоявшем под лавкой, и протянул Алёне узелок.
– Вот тебе два рубля с полтиной. Богатство не больно велико, но попервой пригодится, коли что со мной содеется.
Алёна запротивилась было, но мастер настоял на своем.
– Присядем на дорогу… и с Богом, – предложил Семен Захарьевич, но сидеть не пришлось. Дверь с шумом распахнулась, и в землянку по ступенькам скатился Андрюха – малый лет десяти, будника Романа сын.
Шмыгнув носом, он выпалил без передыху:
– Дядько Семен, подьячий со стрельцами в стане. Тебя к себе требуют. А стрельцы оружны, сердиты и до наших мужиков задираются.
– Ну, вот и досиделись…
Семен Захарьевич поднялся с лавки.
– Далеко ли стрельцы? – спросил он.
– Не очень. У нового буда стоят.
– Это хорошо, – повеселел Семен Захарьевич. – Ты вот что, Андрюха. Сведешь ее, – показал он на Алёну, – на Макееву вырубку. Помнишь дорогу?
– Помню, чего же не помнить.
– Там сруб у родника, туда и сведешь. А ты, дочка, – обратился он к Алёне, – поживешь пока там. Зверя не бойся. Зверь не человек, не выдаст. Ну, прощай, – вдруг дрогнувшим голосом сказал Семен Захарьевич, обнял Алёну и вышел из землянки.
Он шел к новому буду, поминутно оборачиваясь, и, когда голубой сарафан Алёны, купленный намедни в Арзамас-граде, скрылся в ельнике, Семен Захарьевич облегченно вздохнул и уже спокойно направился к стоявшим толпой мужикам, среди которых виднелись синие стрелецкие кафтаны.
Когда мастер подошел к работным, те почтительно расступились, давая ему дорогу. На принесенной кем-то лавке сидел Губной избы подьячий. Он был крутолоб, черноволос, умные серые глаза его глядели настороженно, как бы прицениваясь. Было душно, и посему подьячий дышал глубоко, шумно, грудь его высоко вздымалась, а на крепкой бычьей шее выступали синие жилы.
«Ему бы деревья валить на буды, а не в Губной избе листы марать», – подумал Семен Захарьевич. Он не спеша снял войлочный треух и поклонился поясно.
– Здрав будь. Почто пожаловал?
– Непорядок у тебя, Семен Захарьич. Работные бегут с будного майдана, – тихо сказал подьячий.
Мастер ждал другого вопроса и даже растерялся поначалу. «Может, и не за Алёной вовсе», – обрадованно подумал он.
– Все вроде здесь, – оглядывая работных, ответил Семен Захарьевич. – Артель у нас дружная, живем по-семейному, не ссоримся.
– Все, да не все. Что-то я Егора Пустозвона не вижу.
– Так ушел Егор. Да! К зазнобе своей в Соколовку подался.
– Не блажи, мастер, – засмеялся дьяк. – Время ли свиданничать? Но речь не о нем. Приехал я за девкой, что прячешь у себя.
Семен Захарьевич помрачнел:
– Нет у меня никого и баб в стане нет. Одни управляемся, без баб. Разве что бабка Дарья…
– Не крути, Семен Захарьич. У себя девку прячешь, – возвысил голос подьячий. – Эй, кто там, – махнул он рукой одному из мужиков. – Покажи, где хоромы мастера.
Два стрельца и мужик ушли, но вскоре вернулись.
– Спрятать успел. Ну, дело твое.
Подьячий подал знак, и стрельцы, навалившись на Семена Захарьевича, ловко скрутили ему руки и ноги, бросили в телегу. Подьячий встал.
– Мужики! Бог карает всякого, кто во лжи пребывает, и награждает в правде живущего. Так вот, я вас и спрашиваю: кто знает, где девка прячется? Супротив царя венценосного и Бога пошла она, дело на ней государево.
Тишина повисла над поляной. Только и слышно было, как огонь гудит в будах да поленья потрескивают…
– Десять рублей серебром князь Шайсупов жалует тому, кто на девку укажет. Ну, что же вы, мужики?
Он еще долго уговаривал работных внять словам божьим и выдать отступницу, но те стояли молча, тесно сгрудясь, низко опустив головы.
Тогда подьячий приказал, обращаясь к стрельцам:
– Сечь подряд всех, пока не скажется кто!
Стрельцы бросились в толпу, пытаясь вытянуть первых попавшихся для расправы, но мужики не дались. В руках работных блеснули топоры, крайние из стоявших мужиков потянулись за дубовыми стояками.
Стрельцы попятились.
– Бунтовать! – заорал подьячий. – Руби всех, не жалей!
Стрельцы, хотя и вынули палаши, но с места не сдвинулись. Толпа работных угрожающе загудела и двинулась на стрельцов, подняв над головами топоры, колья, заступы и решительно потрясая ими.
Видя, что дело может обернуться кровью, Семен Захарьевич крикнул с телеги:
– Стой, мужики! Не дело вы затеяли. Моя вина, с меня и спрос. Побьете вы стрельцов ноня, а завтра придет их множество, и они посекут вас, а заодно и жен, и детишек ваших.
Толпа мужиков заколебалась в нерешительности.
– Первун, – позвал Семен Захарьевич старшего над будниками. – Вместо меня будешь, а я, чай, скоро.
Стрелецкий десятник поманил подьячего в сторону, подальше от толпы мужиков, и тихо сказал:
– Уходить надо. Не выстоять нам супротив работных. Народ здесь крепкий, отчаянный, а нас токмо пятеро.
Видя, что силой мужиков не переломишь, подьячий хмуро сел в телегу и приказал вознице:
– Трогай!
Стрельцы, оглядываясь непрестанно и держа оружие наготове, пошли рядом.
Оставшись одни, работные окружили Первуна.
– Что делать-то будем?
– Озлобились стрельцы, не сносить нам голов.
– Плакали теперь наши денежки.
– Может, выдадим девку, откупим наши головы? – предложил кто-то. Хотя тихо и неуверенно были сказаны эти слова, но все расслышали их и неожиданно замолчали.
– Кто сказал «выдадим»? – обвел всех тяжелым взглядом Первун. – Кого выдадим? Она живота своего не пожалела для таких, как мы, работных. Из тюрьмы сидельцев вызволила. А мы выдадим. Ее голову в десять рублей серебром оценили, а по мне – цены ей нет.
– Все ты верно говоришь, Первун, – подал голос один из мужиков. – Раз Семен Захарьич за нее головой пошел, знать, стоит она того. Но от нас уже эти супостаты не отступят…
– Дело говорит. Не можно лиходеев отпускать, – поддержали его другие работные.
– Побить стрельцов – и всех делов-то, – предложил кто-то из мужиков.
– Пока ушли недалече, всех порешить, мастера ослобонить. А доискиваться начнут, не знаем, мол, о стрельцах, не слышали, не видели.
– На разбойных вали, – добавил кто-то из работных. – Вон их сколь по лесам бродит.
– Вот это по мне, – повеселел Первун. – Так и порешим. Не неволю никого, – предупредил он. – Кто не пойдет, не осудим. Вольному воля.
– Чего там, – загудели мужики. – Все пойдем.
– Добро! Ежели напрямки, через Горелое болото пойдем, успеем. Поспешай, мужики! – и Первун зашагал в лесную чащу, увлекая за собой работных.
3
Телега, поскрипывая плохо смазанными колесами, подпрыгивала на ухабинах. Стрельцы, успокоившись, шли переговариваясь и посмеиваясь над мужицким воинством:
– А ты, Петро, струхнул изрядно, когда мужики за топоры схватились, – толкнув в плечо впереди идущего товарища, засмеялся густобородый, высокого роста стрелец. Тот, дернув плечом, обернулся.
– Да и ты, Семен, чай, не в радости пребывал перед этой чумазой голью.
– Голью, молвишь? Это ты, Петро, голь перекатная перед будными, – и, глядя в удивленное лицо товарища, густобородый спросил: – Тебе в год от казны государевой дают три рубля? Так?
Петро согласно кивнул головой.
– Да три меры зерна, – продолжал Семен, – а поливачи получают из казны поболе десяти рублей да по четверти муки, да по четверти крупы, да три пуда соли, да осьмину толокна.
– Да ну-у-у! – протянул удивленно Петро. – Не может того быть.
Семен пожал плечами.
– Хочешь верь, хочешь не верь, а то правда.
– А я сейчас у поташных дел мастера спрошу, небось не соврет, – и стрелец, прибавив шагу, нагнал телегу.
– Эй, будник! – крикнул он, обращаясь к лежащему в телеге Семену Захарьевичу. – Это правда, что вам по десяти рублей в год за работу платят, да еще и на прокорм хлеба дают?
Семен Захарьевич, глянув на стрельца, ничего не ответил.
– Чего ты чужие полушки считаешь? – вмешался в разговор угрюмый, судя по шрамам на лице, бывалый стрелец. – По коню и корм. Ты вот, Петро, по лесу прогуливаешься, бердыш, и тот для тебя тяжел, а работные будного майдана от рассвета до теми жилы рвут.
– Так они за это по десяти рублей в кишени имеют и брюхо полно, – отмахнулся от угрюмого стрельца Петро, но тот, схватив его за грудки и притянув к себе, выдохнул в лицо:
– Да ты не прибедняйся. Чай, с шишей базарных поболе откупного берешь, – и, сверкнув глазами, угрюмый стрелец оттолкнул Петра от себя.
– А ты видел? Видел? – замахал руками Петр.
– Не видел бы, не говорил, – медленно выговаривая слова, произнес стрелец и, прибавив шагу, нагнал десятника.
– Вояки, – кивнул он на ругающихся Петра и Семена. – Что куры, раскудахтались.
– Да какие с них вояки, – усмехнулся стрелецкий десятник. – Днем в ларе приторговывают, а ночью в караулке отсыпаются. Вот и вся их служба.
– Их бы в Нижний на годик отправить, пузцо-то быстро растрясли за разбойными по лесам гонямшись.
– Что верно, то верно, – согласился десятник. – Там, чай, торговлишкой заниматься недосуг.
Десятник огляделся по сторонам и не торопясь вынул из ножен саблю.
– Ты чего? – удивился стрелец.
– Место сие мне не по нутру, да и сойка тарахтит что-то.
Угрюмый стрелец тоже огляделся. Телега въезжала в густой ельник, сплошной стеной обступавший дорогу.
– Гибельное место, впору для засады, – согласился угрюмый. И тут ветви елок раздвинулись и на дорогу выскочили полуголые черные люди с дубинами, заступами, топорами в руках. Десятник сразу признал в них работных будного майдана.
Прижавшись спиной к раскидистой сосне и отбивая удары нападавших, десятник видел, как один за другим пали его товарищи, как барахтался в телеге дьяк, отбиваясь от наседавших на него двух дюжих мужиков. Краем глаза он заметил, как молодой курчавый паренек подбирался к нему сбоку, держа в руках топор. Вот он размахнулся… Десятник присел, и когда топор прошел над головой, он ткнул снизу вверх парня саблей в лицо. Тот, выронив топор, закричал дико и упал навзничь. Лошадь, испугавшись крика, заржала и понесла, давя мужиков, стоявших на дороге. Это последнее, что видел десятник. Страшный удар дубины по голове оборвал его жизнь.
Первун отбросил уже ненужную дубину и огляделся. Убитых было немного: четверо стрельцов да трое работных, а вот пораненных было поболе. Отдельных из них уже перевязывали, и на черных телах появились такие же черные от крови и грязи повязки. Другие же корчились в траве от боли, зажимая пораненные места.
– Ну что, мужики, – тихо сказал Первун. – Предадим убиенных земле да и думать будем, что делать дале.
– Уже удумали, – выкрикнул злобливо кто-то из мужиков. – Всем, почитай, виселица теперь.
– А все ты, Первун, виноват: за бабу сколь мужиков полегло. – Работные недовольно загудели.
– Никого Первун не неволил, – заревел вотшарь Данило, поводя на мужиков выпуклыми мутными глазами. – Сами пошли вольно-волею, а посему всяк на себя вину и ложи!
Данило был огромен, силен, и будные его побаивались.
Замолчав, мужики принялись за работу: быстро и привычно выкопали яму, выстелили дно лапником и осторожно опустили в нее погибших.
– А этих куда? – указывая на лежащие в стороне трупы стрельцов, спросил кто-то из работных.
– Рядом ложи, – махнул рукой Первун.
Блеснув костлявой, черной от солнца и копоти спиной, к старшому подскочил бочар Мотей.
– Первун, побойся Бога! – завопил он. – Разве можно убиенных и убивцев в одну могилу класть? Грех-то!
– Отойди, – отстранил его рукой Первун. – Чай, стрельцы тоже православные. Ложи их, ребята, – распорядился он.
Опустили в могилу и стрельцов. Лица покойников укрыли стрелецкими кафтанами и засыпали землей.
Вскоре в пяти шагах от дороги вырос холм.
– Простите, братья, что вот так жизнь свою завершили, что схоронили вас не на погосте, без попа, без покаяния, – поклонился могиле Первун. – Трудились вы много, отдохните теперь.
Мужики, стоявшие вокруг могилы, перекрестились и поклонились поясно.
– Нам же жить. Упустили мы подьячего, а значит, и смерть свою на волю выпустили. Пощады за стрельцов убиенных не будет нам, и надеяться на то, что повинные головы наши помилуют, зряшно. Посему, други, зову вас с собой на житье вольное, на смерть легкую.
Не торопил мужиков с ответом Первун. Ему-то думать не о ком. Один как перст жил на свете, а вот другим и о детях, и о женках подумать надобно было, о том, что и на них может пасть гнев воеводы.
– Кто решил идти со мной – стань по правую руку, ну а кто виниться надумал в содеянном – по левую руку становись.
Мужики заволновались.
Вотшарь Данило, взгромоздив на плечо огромную дубину, стал справа от старшого и, оглядев мужиков, пробасил:
– Чего стали дубьем? Али мозги повытрясло, пока за стрельцами гонялись?
Его слова подхлестнули мужиков, те начали делиться.
– На мне кровушки стрелецкой нет, – оправдываясь, шамкал беззубым ртом работный, становясь слева от Первуна. – Может, смилостивятся, пожалеют ребятишек, у меня их, чай, пятеро.
– Да и мне не с руки в гулящие идти, – присоединился к нему еще один работный.
– А я к тебе, Первун.
Из толпы работных вышел болезненного вида парень, придерживая пораненную руку.
Основная часть работных топталась на месте, не решаясь ни примкнуть к Первуну, ни остаться в будном майдане и отдаться на волю судьбы.
Первун, видя, как трудно решиться товарищам, предложил:
– Не тороплю. Пока возвертаться будем, думайте, а там каждый скажется.
Он еще раз, перекрестясь, поклонился могиле и зашагал по дороге к будному майдану.
Толпа работных двинулась за ним.
4
Закат полыхал, плеща киноварью на верхушки сосен, на дрожащие от легкого вечерного ветерка березовые листочки, на низкие серые облака.
Алёна сидела возле сруба, привалившись спиной к нагретым за день бревнам, сложенным в буд, и глядела на вырубку, на торчащие из земли черные корявые корни, пни.
«Дальше-то как жить? Пойти в другой монастырь? Нет! Теперь от монастырей подале держаться надобно, – размышляла Алёна, замечая, как дымка тумана стелется по вырубке, делая ее похожей на колышущееся озеро. – На зиму уйду в староверческий скит к Иринке, а весной видно будет, как дальше жить», – решила беглянка и, встав, медленно пошла к чернеющему срубу избушки.
Неожиданно лесную дрему нарушили голоса. Алёна насторожилась. На вырубку вышли люди.
Алёна вернулась к буду и, встав за него, стала всматриваться сквозь щель между бревнами в приближающиеся тени.
В обвешанных узлами и сумами мужиках она узнала работных будного майдана.
Впереди мужиков, шагах в десяти, спешил к срубу мальчонка.
«Андрюшка, должно быть», – догадалась Алёна.
Вот он поднялся по лестнице и постучал в двери сруба. Постояв немного и не услышав ответа, вошел в избушку.
Подошли и работные. Сбросив узлы на землю, они стояли молча, повернувшись лицом к избушке.
На пороге появился Андрей.
– Нету ее, – пожимая плечами и разводя руками, произнес он.
– Может, ты чего напутал? – послышался встревоженный голос из толпы мужиков.
– Да нет. Дядько Семен велел ее сюда привести, и я привел. Поди, спряталась где, нас завидев. Алёна-а-а! – закричал Андрей.
– Не шуми, здесь я, – отозвалась молодая женщина, выходя из-за сруба. Работные обернулись на голос.
– Не знаем, как и сказать тебе, – начал было один из мужиков и замялся.
«Ужель снова беда какая?» – напряглась Алёна.
– Не уберегли мы Семена-то Захарьича, – натолкнувшись взглядом на ее прямой, сразу потвердевший взгляд, все же решился высказаться до конца мужик, – стрельцов побили, кои за тобой приехали, а вот подьячий бежал и увез в телеге мастера. Так что нам теперь в будний майдан путь заказан, и порешили мы пойти в гулящие, – помолчав, он добавил: – Вот тебя решили упредить, чтоб не ждала, значит, Семена Захарьича.
– Куда же вы теперь? – с горечью спросила Алёна.
– Белый свет велик. На Ветлугу пойдем, а то и на тракт московский насядем, не пропадем, чай.
– А ты как же? С нами бы шла, – пожалев ее, предложил кто-то из мужиков.
– Обузой вам буду. Я уж где-нибудь сама схоронюсь, – ответила Алёна.
Мужики понимающе закивали головами.
– Верно. Не бабье это дело дубиной махать. Мужик, и тот не каждый сдюжит жизнь гулящую.
Работные потоптались немного, посетовали на жизнь свою пропащую и, распрощавшись, пропали в черноте ночи. А Алёна еще долго стояла на пороге избушки, не в силах совладать с чувством одиночества и безысходной тоски.
Виктор Карпенко. Атаманша Степана Разина. Русская Жанна д’Арк |