Миролюбивый обычно писатель Александр Гаррос вспомнил, что в нем, как и в большинстве его ровесников, живет великий мастер карате, способный ломать кости и водосточные трубы.
О тех, кто дрался, лихо задирая ногу и пронзительно вопя, в советских дворах говорили так: он знает карате. Будто карате - вроде таблицы умножения или малого боцманского загиба. Нечто, что можно быстро вызубрить и потом, буде надобность, шпарить без запинки.
Впервые я услышал это классе во втором или третьем, когда подрался с одноклассником Р„ главной хулиганской грозой младших классов нашей рижской школы. Детали великой битвы стерлись из моей памяти, помню только, что я порядком трусил, а бешеный Р., кажется, вовсе нет; кончилось все боевой ничьей. «Он знает карате!» - просветили меня приятели. Ну и ладно, зато я был на голову выше.
Еще год спустя, когда неугомонный Р. избил кого-то при помощи двух связанных цепочкой палок, украденных у папы, я уже был в курсе, что это — нунчаки. Их крутили в «Пиратах XX века» - не Талгат ли Нигматулин, каратист-чемпион, позднее зверски забитый собратьями по религиозной секте? Как бы то ни было, после обмена фингалами наши траектории с Р. разошлись. На его след я в последний раз напал много лет спустя, увидев в газете фотографию ближнего круга главного рижского криминального авторитета Вани Харитонова. Р., то ли правая, то ли левая рука Харитона, стоял на фото с бультерьером у ноги: оба, человек и пес, улыбались и были страшно похожи. Запрещенную на короткое время чуждую японскую заразу к тому моменту давно разрешили опять, и бывшие советские рукопашники, вольники и боксеры успели выбиться из рэкетиров в бригадиры, а иные стали крупными бизнесменами.
Но все это будет не скоро, в поздние 90-е. А в конце 80-х, когда и я, и Р. еще были детьми, лишь два кумира видеосалонов не знали карате: Сталлоне предпочитал бокс, а по Шварценеггеру невооруженным глазом было видно, что ему ничего знать не нужно. Остальные были в материале: Чак Норрис, Ван Дамм, Дольф Лундгрен... Брюс Ли тоже назывался каратистом, потому что кунг-фу - это уже лишние нюансы. Было ясно, что Брюс Ли знает карате лучше всех, это признал даже Виктор Цой, нацарапавший себе в «Игле» три хрестоматийных шрамика на щеке. Сам Цой знал карате так себе, зато он лучше всех играл рок, что тоже неплохо.
Шел 89-й, мне было четырнадцать, и я вот уже год занимался в школе карате кёкусинкай. Бились мы фулл-контакт, без защиты, не брезгуя ударами в голову. Ходили слухи, что основатель стиля, страшный человек Масутацу Ояма, урожденный кореец Ёнг И-Чой, славился тем, что победил на татами сто противников подряд, а на арене - полсотни быков, правда, не в один присест, зато сорока восьми копытным отрубил рога ребром ладони, а трех убил наповал кулаком. Гринпису это вряд ли понравилось бы, и даже испанцы, возможно, скептически косились на столь странный извод корриды, да и самому мне быков было жаль, но на подростковое сознание скотобойный факт действовал магически. Преисполнившись вдохновения, я на досуге смешал иконы боевых стилей со своей менее впечатляющей еженедельной практикой и отлил получившийся сплав в форму бесхитростного дебютного репортажа, на блеклой глади которого кое-где алели, как юношеские угри, непрошеные метафоры. Репортаж вышел в рижской молодежной газете с невероятным названием «Молодые руки». Нетрудно представить, через какие толпы радостно гогочущей жеребятины они прошли. Взяв свежие «Руки» в руки и пробегая глазами по марким буквам, я с гордостью чувствовал себя журналистом и мечтал о том, как небрежно, между делом, вручу газетку сэнсэю. Вдруг я споткнулся. Главный, он же единственный, редактор «Молодых рук» внес в текст всего одну, но роковую правку: после слова «медитация» добавил в скобках «ритуал приветствия». Честолюбивые планы рухнули. Теперь я умолял провидение лишь о том, чтобы самому сэнсэю никогда не пришло в голову изучить центральный орган подросткового онанизма.
О, наивность молодости, переевшей гормональных боевиков категории Б, в которых шаолиньские старцы годами медитировали (тьфу!) средь заснеженных вершин, а окинавские отшельники железными кулаками осуществляли переработку векового леса в труху, чтобы внезапное сатори катапультировало их к ослепительным горним высям мастерства! Легко представить, до какой лампочки моему сэнсэю, бодро выгрызающему свою нишу на рынке рукопашных образовательных услуг, был этот репортаж, как, впрочем, и вся газетка с непристойным названием. Сэнсэй звался Джимом Лесли. И хотя некоторая лошадиность его черт могла свидетельствовать об англосаксонском происхождении, но искусное обращение с русским матом, явно освоенным без словаря, обличало в мистере Лесли природного славянина. Впрочем, дать на счастье лапой в лучших традициях японского мордобоя Джим и впрямь мог, так что это явное самозванство, воспринимаемое русским человеком как простительный атрибут всякого Смутного времени, никого не смущало: ни меня, ни более взрослых соучеников, ни даже великого и ужасного мэтра русского кёкусин Танюшкина, который год спустя приезжал к нам из Москвы принимать экзамен. На экзамен я явился вдрызг простуженным, сдал, не приходя в сознание, на свой первый ученический пояс и слег с тяжелым обструктивным бронхитом.
Пройдя сквозь строй врачей и забот, к битвам я так и не вернулся. В наследство мне достались пропитанный трудовым (или гриппозным) потом пояс и диплом с красивыми иероглифами (оба потом пропали), сбитые костяшки пальцев, примерное представление о том, как надо бить людей, и почти полная неспособность его применить. То есть если что-то и случалось в темных переулках, то обычно выглядело ровно тем, чем являлось: возней не представленных друг другу дилетантов. А чаще не бывало ничего, ибо, как учил нас писатель Веллер, интеллигенту противна мысль о физическом насилии. Можно утешать себя льстивой версией, что это в нас голосом Левитана говорит кантовский нравственный императив. Как в апокрифе о писателе Пелевине, который мне рассказывал общий приятель Б. Якобы юный Пелевин, еще не ставший классиком и не ушедший с концами во Внутреннюю Монголию, серьезно занимался карате. И вот однажды он и приятель Б. отправились ночью в ларек за водкой и попались гопникам. Знающий карате Пелевин уже слышал голос Левитана и не мог бить гопников, но нашел остроумный выход. Он ударил по водосточной трубе, и та согнулась пополам. Гопники все поняли и ушли сами. Так Кант и карате воплотили завет древних мастеров: лучший бой - тот, который не состоялся.
Мудрецы и лузеры вообще склонны приходить к смирению, пусть и разными путями, но в пятнадцать лет первый маршрут труден, а второй - унизителен. Я очень переживал, что из меня не вышло Брюса Ли и не выйдет Масутацу Оямы. Я жаждал боев - состоявшихся и выигранных. Бить хотелось не трубу, а подлых врагов. К тому же карате для позднесоветского подростка на изломе 80-90-х было не только ожившей легендой, но удивительным сочетанием несочетаемого. С одной стороны, предельный индивидуализм: герой-одиночка из импортных боевиков, причем такой, которому даже оружие не нужно, потому что он сам по себе оружие. С другой -гармоничное продолжение советской выучки и советского мифа: идея многолетнего самоотречения и саморастворения в Пути ради достижения - через усилия и боль - Идеала. Тренировка до одури формальных комбинаций ката в общем строю, упакованном в одинаковые кимоно, без зазора ложилась на маршировку пионерских смотров в безличных блузах и алых галстуках.
Было и третье, тогда неосознаваемое измерение: духовное. К 80-м одышливая советская идеология уже не могла ни заселить собой все существующие внутри гомо сапиенс метафизические этажи, ни снести их. Так что граждане обставляли пустующую жилплощадь сами и чем придется, обычно всяким хламом: кто религией или оккультизмом, кто посильным диссидентством или верой в блистательный Запад, кто поисками йети или внеземных цивилизаций. Наглядная конвертация личностного роста в мордобойные навыки тоже годилась. Мне кажется, даже в Японии не было более фанатичных духовных адептов карате, чем юные идеалисты в позднем совке.
Нынешний гордый дух, реющий над родиной - смесь глобалистского гипермаркета с клубом патриотичных футбольных фанатов, - способен заполнять духовные пустоты еще меньше, чем та дряхлая, скучная империя. Зато он горазд расправляться с ними по-своему: достаточно нагадить, и вся метафизика исчезнет сама. Так, говорят, хитрые лисы выкуривают из нор трудолюбивых барсуков. Потянет теперешний гражданин носом - и назад, в реальность ипотеки и ирреальность соцсетей: здесь противно, но ведь и там воняет. Больше того, ностальгия по СССР - это тоска не по имперской баллистической мощи и не по синим курам, а по гулкой пустоте внутреннего пространства, принадлежащего только тебе.
Примерно об этом мы говорили с писателем Андреем Рубановым лет пять-шесть назад, когда он еще не написал гениальный рассказ «Брусли» - как раз про подростковое восприятие киношного карате-мифа на фоне имперского заката. Болтали, опрокидывали; тут-то и выяснилось, что книжный мальчик, советский идеалист Рубанов, познавал карате кёкусин примерно в те же годы. Только он чуть постарше, так что начал в армии, продолжил в роли мелкого полубандита на заре «лихих 90-х», когда умение дать человеку ногой в голову почиталось признаком силы и свободы. Масутацу Оямы и Брюса Ли из него тоже не вышло: занялся отмывкой бабла, поднялся, сел, вышел, стал писателем.
- У тебя пояс какой? - деловито осведомился Рубанов.
- Синий, - признал я скорбно.
- А у меня вообще так белый и остался, - сообщил Рубанов, тренировавшийся куда дольше и усерднее меня. Посопел, ухмыльнулся:
- Значит, я тебе должен всегда кланяться.
- Начинай, - сказал я и разлил.
Мы выпили - два несостоявшихся Великих Мастера. Два подростка 80-х, в которых почти умер, но все еще порою шевелится «карате-кид», которого вы можете и не знать.
Теперь он чаще представляется кунг-фу пандой.
(с) Александр Гаррос