суббота, 16 ноября 2013 г.

Наталья Земскова. Город на Стиксе

Наталья Земскова — журналист, театральный критик. В 2010 г. в издательстве «Астрель» (Санкт-Петербург) вышел её роман «Детородный возраст», который выдержал несколько переизданий. Остросюжетный роман «Город на Стиксе» — вторая книга писательницы.

Молодая героиня, мечтает выйти замуж и уехать из забитого новостройками областного центра. Но вот у неё на глазах оживают тайны и легенды большого губернского города в центре России, судьбы талантливых людей, живущих рядом с нею.

Роман «Город на Стиксе» — о выборе художника — провинция или столица? О том, чем рано или поздно приходится расплачиваться современному человеку, не верящему ни в Бога, ни в черта, а только в свой дар — за каждый неверный шаг.

Отрывок из книги:

Подозрительно благостная полоса моей жизни, начавшаяся светским ужином у Бернаро, продлилась. Даже тяжкое ощущение утраты, не покидавшее меня после гибели Крутилова, словно бы притупилось. И запропастившийся куда-то Саша Водонеев вылетел из головы. Мне предложили съездить на гастроли в Питер. С «Другим театром». На неделю. В Ленинград!..

А в Питере к тому же томилась в загородном доме удачно вышедшая замуж моя подруга Ирка Верховская. Когда выяснилось, что как раз в это время ее муж отбывает в командировку, и мы будем свободны, как ветер, я поняла: во-первых, это неспроста, а во-вторых, так не бывает, и непременно прилетит какая-нибудь гадость. Таков мой стандартный контракт с небесной канцелярией: идущие косяком события со знаком плюс — гарантия того, что после дадут по башке.


Пока я размышляла, принять ли предложение Берна- ро, и соображала, что бы написать в свою еженедельную колонку «Шум за сценой» — уж скорее бы начинался театральный сезон, подкидывающий хоть какие-то информационные поводы! — раздался звонок, и неподражаемый голос тележурналистки Глафиры Сверкальцевой сообщил:

— Ну вот, я говорила: будет истукан!

Глафира, которая в хорошие времена дружила против меня, но как только начинала брезжить сколько-нибудь серьезная война, тут же вступала со мной в коалиционный союз, сообщила итог полугодового конкурса скульпторов на памятник основателю Города. Как водится, из того, что наличествовало, победил наихудший вариант: низкорослый уродец на коротких ногах и в кафтане, в окружении пушечных ядер.

Сама идея установки памятника Василию Татищеву, посланного Петром I создавать медеплавильные заводы на диком Урале, особых изысков и оригинальных художественных решений наскрести не могла, но то, что так называемый худсовет, то есть городничий и компания, влипнут в этом деле в банальность номер один, взволновало даже спящих летаргическим сном горожан. Которые и выразили общие настроения в эпистолярном жанре на заборах: «Татищев с яйцами, иди в .!» Проблема была даже не в том, что ядра в самом деле походили на яйца: многим не нравился автор скучного истукана — заслуженный скульптор К. Он этих истуканов страшно сказать, сколько наплодил за сорок-то лет творческой деятельности.

В свете надвигающейся работы с магом мне не хотелось ввязываться в это энергоемкое дело, но советский эпос, образцы которого пугали народ на городских площадях и скверах, был таким воинствующе безобразным, что на его фоне поносимый сегодня всеми московский скульптор Зураб казался прямо Микеланджело Буонарот- ти. Что мы имели? Группу революционных товарищей в промышленном районе, гераклообразного вождя в театральном саду и интеллигентного инженера-изобретателя на площади Любви. Был еще портативный субтильный Пушкин, но поэт погоды не делал, погоду делала гигантская, устрашающе былинного вида композиция — памятник защитникам фронта и тыла. Правда, за годы жизни в Городе я приучилась смотреть и сквозь нее тоже.

— Предложения есть? — спросила я у Глафиры.

— Черт с ним, со скульптором К., голосуем за конную статую скульптора З.

Чтобы я убедилась, сколь это прекрасно — конный Татищев на главной площади, — Сверкальцева тут же мне сбросила файл, и я ахнула: действительно, с конной статуей, символом всякого путного европейского города, мы можем иметь совсем другое лицо.

Кроме меня, Глафира позвонила Олегу Дуняшину из «Вечерки», и когда вечером мы собрались у него на военный совет, идея акции протеста была практически готова. Мы настрочили воззвание, разослав его во все СМИ, обзвонили приличных людей, изготовили плакат с изображением медного всадника на Камской площади, где намеревались стоять с ним сутки под прицелом телекамер и вербовать сторонников. От сторонников требовалось одно: принести на место действия камень, тем самым проголосовав за лошадь под Татищевым. Предполагалось, что гора камней впечатлит нашу мэрию, и, может быть, решение изменится.

Дня через два машина закрутилась, и когда я приехала на площадь, там уже играл Губернский военный оркестр, поднятый мною по тревоге накануне вечером, возле каменной кучи скандировала нехилая толпа студентов, а милиция, привлеченная этим зрелищем, грустно топталась поодаль, не смея приблизиться. Пока я давала интервью городскому радио, Глафира работала в прямом эфире — краем уха я ловила ее убойные фразы:

— Попранный статус европейского города! Образец воинствующей пошлости! Аляповатый провинциализм!

«Наверное, такие, как Сверкальцева, раньше и делали революции», — думала я, ни одной минуты не веря в успех предприятия. Но не реагировать совсем было нельзя, вот мы и резвились на радость коллегам, страдающим от отсутствия событий в летнее межсезонье. Военный оркестр отыграл свои марши — явился кантри-фолк квинтет, затем какая-то рок группа, которую мы даже и не звали. Народ прибывал и прибывал, и мы втроем уже не успевали объяснять всем и каждому, в чем, собственно, дело. А дело, как я понимаю, было не только в уродливом памятнике: когда в вашей жизни ни любви, ни конной статуи, а где-то впереди маячит хронический ноябрь, не захочешь, да выйдешь на площадь.

— Что, решили брать Зимний? — вздрогнула я от низкого баритона Бернаро, который неслышно подошел ко мне сзади и, я была уверена: подслушал мои мысли.

— Ну да, вроде того. Вы проезжали мимо?

— Нет, мимо я не проезжал, но услышал ваш голос по радио и решил все увидеть своими глазами.

— Вам нравится?

— Статуя? Нравится. Но так вы не добьетесь ничего.

— Тогда скажите как.

— Не знаю.

Глафира, у которой при виде Бернаро от изумления чуть не выпали глаза на асфальт, уже пробиралась к нему с микрофоном, делая мне отчаянные знаки.

— А сейчас, — воодушевленно чеканила она, — мы услышим мнение человека, которого знает весь мир, и который как никто может прокомментировать результат этого конкурса.

Я улыбнулась Бернаро.

— Маэстро, — обратилась к нему Глафира, — какой бы памятник поставили вы?

Маэстро помолчал, посмотрел на плакат и включил все свое обаяние:

— Я поставил бы конную статую, которая стала бы композиционным центром проспекта. Наш город очень изменился и похорошел за последнее время, но, как мне кажется, конный Татищев добавит ему элегантности. Я думаю, по этому вопросу нужен референдум.

Глафира светилась от счастья:

— Почему вы решили принять участие в акции? Насколько мне известно, специально вас никто не приглашал.

Бернаро прищурил свои черные, как уголь, глаза и, лукаво глянув на меня, изрек с самым серьезным видом:

— Я уважительно отношусь к городской прессе, и коли уж господа журналисты вышли на улицы, к их мнению стоит прислушаться.

— Что и требовалось доказать, — выключила микрофон сияющая Глафира и окинула победным взглядом толпу. Вдруг обнаружилось, что наступила тишина — народ расступился и во все глаза смотрел на одетого в легкий черный камзол Бернаро, который выглядел как испанский гранд — только без шпаги на левом бедре.

Бернаро рассмеялся, подмигнул стоящему рядом мальчишке, достал из кармана колоду карт и, обойдя круг, предложил желающим загадать карту. Колода взвилась вверх, образовала Эйфелеву башню и, удержавшись в этом положении несколько секунд, превратилась в винтовую лестницу. Затем легко сложилась, образовала колесо, которое трансформировалось в змейку и, наконец, в восьмерку. Выстроив из колоды еще три-четыре фигуры, Бернаро обошел круг, назвал все задуманные карты, сорвав аплодисменты и крики «браво». Застыв на несколько секунд, он вытащил из кармана уйму связанных концами платочков, которые развязывались под его взглядом и образовывали странные конфигурации вроде легкого парусника. Он, кажется, совсем не напрягался, не делал отвлекающих движений, и все происходило словно в записи, из которой вырезаны накладки.

Я не люблю фокусы в частности и эстраду вообще. Для меня в цирк сходить по работе — мученическая мука. Но тут я поймала себя на том, что вместе со всеми полностью подчинена этому волшебному зрелищу и выключена из прочей жизни. Я даже ни о чем не думаю. И дело вовсе не в фокусах. Дело в самом маге, который, без сомнения, обладает гипнотическим воздействием на людей, а, может, кое-чем похуже. Вместе с тем картинка этого уличного концерта была столь странным, дискомфортным зрелищем, что я, не отдавая себе отчета, сделала несколько шагов назад, пытаясь сократить план и не видеть деталей: облик иллюзиониста никак не вписывался в предложенные обстоятельства, был им чужероден, примерно как компьютерная графика — реально отснятому кадру. И я не понимала почему. А главное, не могла себе ответить на вопрос, что же меня так взволновало. Маг Бернаро здесь, конечно, инопланетянин, это ясно. Но мало ли мы созерцали инопланетян в виде, например, группы «Депеш Мод»», зачем-то посетившей Город пару лет назад? Или в виде десанта звезд мексиканского сериала «Просто Мария»?

Нет, дело не в «инопланетности». Тогда в чем? Устав от безрезультатных размышлений на эту тему, я достала мобильник и обнаружила, что мне звонил Хусейнов. Попыталась набрать его номер, но Хусейнов оказался вне зоны, я послала ему эсэмэску с просьбой перезвонить.
Импровизированное представление прекратилось так же внезапно, как и началось, образовалась очередь за автографом, и я ждала довольно долго, чтобы поблагодарить маэстро.

— Из спасибо шубы не сшить, — пожимая плечами, ответил Бернаро и в своей манере пристально посмотрел мне в глаза. — Что вы решили с книгой?

— Я решила, что да. Я возьмусь. Только вот.

— Только что? — резкое движение головы выдало нетерпение мага.

— Я уезжаю на неделю в Петербург. Командировка. Вернусь — и мы приступим, если вы не против.

— Неделя так неделя. Хорошо, — вернулся Бернаро к своей обычной беспечной манере и, не прощаясь, удалился прочь.

* * *

К ночи заметно похолодало. Некстати выяснилось, что очередная осень опять катит в глаза, не спрашивая позволения, и, заметно приуныв, мы все-таки решили не отменять ночную часть митинга. Когда совсем стемнело, о планшет с всадником споткнулась юная компания с гитарой, и мы до рассвета слушали странный музыкальный микст, попытки идентифицировать который оказались безуспешны. Толку от этого сидения на площади не было никакого, но «суточная акция» — это звучало гордо, и, значит, приходилось сидеть.

Я не любила ночной летний Город с его поздними закатами и ранними рассветами, по сути — теми же белыми ночами, когда, по моим ощущениям, время вдруг разворачивалось и начинало течь вспять в те, «дотатищевские», темные времена, в которые и Город-то как таковой отсутствовал, а стояли тут непроходимые леса да текла сквозь них Кама, а до Петербурга можно было добраться только обозом за два — два с половиной месяца. По моим ощущениям, в эти белые летние ночи вся суетливость-современность отменялась, становилась бутафорской, не имела власти и выглядела лишь зыбкой декорацией, для чего-то оставленной на великой и древней земле. Казалось, строгие величественные боги этой земли однажды решат, что никакой цивилизации им здесь не нужно, взмахнут перстами — и цивилизация исчезнет вместе со своими переливчатыми огнями, выхлопными газами, ночными клубами и прочей чепухой. Я не любила эти ощущения и не смотрела в белые ночи. С наступлением дня все это проходило, забывалось, делалось смешным и неважным, днем время опять текло «правильно», и опасаться было нечего — до следующей ночи. С вступлением темноты в свои права, примерно к середине сентября, эти тревожащие настроения начинали слабеть, а к зиме, когда день истекал к пяти пополудни, исчезали, стирались совсем.

Даже сейчас, под сенью Башни смерти, знаковой городской достопримечательности и основного столпа его архитектуры, я ощущала этот трепет обратного тока времени, пронизанного взорами языческих богов. Не помогали ни мигающие светофоры, ни бодро прыгающие картинки рекламы — вместо постиндустриального потребительского и скоростного двадцать первого на дворе опять стоял «натуральный» и медленный восемнадцатый век. Время от времени я пыталась спрятаться от него в круглосуточном «Cafe Black», и это ненадолго помогало. Но когда голубоватую подсветку Башни со страшным и до конца не разгаданным названием поглотил зловещий багровый рассвет, как мне показалось, занявшийся раньше обычного, тревога стала нестерпимой, и я чувствовала то, что чувствовала всегда: неизбежность, бессильность, печаль. Правда, сейчас к этому примешивалось нечто, чему я не могла дать точного определения. Я знала, что это пройдет, что к утру от тревожных призраков не останется и следа, но не могла не признать очевидное: сейчас они подобрались вплотную.

* * *

Честно отбыв на площади сутки, истекающие минуты которых стояли на месте, как последние бастионы, мы поехали к городничему — разбрасывать камни. Долгожданное утро, против обыкновения, не принесло покоя, но бессонная ночь вместе с холодом сделали свое дело, и я уже не чувствовала ничего, кроме жуткой усталости. Усталость, в конце концов, заглушила на время ту непонятную тревогу, которая продолжала окутывать меня вкрадчивым и незримым туманом.

Городничий, кстати, бывший городовой, нестарый и бодрящийся мужчина, как только избрался на этот пост, стал жестко следовать неукоснительному правилу: он всегда и везде улыбался. Поносит его пресса — скрежещет зубами и улыбается, устраивает выволочку подчиненным — шипит и улыбается, вокруг говорят непонятные вещи — молчит и улыбается. Он и принял нас сразу, не желая давать врагу такие козыри, как отказ в личной встрече. И все время, пока неутомимая Глафира (ночное дежурство ничуть на ней не отразилось) наглядно объясняла ему преимущества всадника над пешеходом, мы видели радушную улыбку, за фасадом которой прочесть что-либо было решительно невозможно. Спектакль закончился — можно ехать домой.

— Ты что-то совсем бледная, бедная Лиза, — посочувствовал мне на улице Олег, но сочувственная его улыбка — не в пример бодрому оскалу городничего — вышла вымученной, как все это непонятное утро, которое уже, слава богу, было на излете. — Тебя подвезти?

Если бы у меня были силы, я бы изумилась вдруг прорезавшейся галантности Дуняшина, которая никогда не входила в список его добродетелей. Силы кончились: я помотала головой и побрела к трамваю.

Мой мобильник давно разрядился, но добравшись до дома, я не нашла в себе мужества привести его в чувство. И зачем? Все равно я сейчас никакая. Спать! Ну, а после — отписываться. Чуть отогревшись в душе и налив себе чаю, я забралась в постель и по инерции щелкнула пультом. Шел местный «Утренний вестник».

— .поздно вечером во дворе одного из домов по улице Петропавловской был найден труп Александра Водо- неева, известного актера и поэта, исчезнувшего несколько дней назад. Причина смерти выясняется.

Машинально допив чай и обнаружив, что у меня от холода и шока начинают стучать зубы, я опять поплелась в душ — согреваться. Через сорок минут сделала два звонка — редактору, затем Хусейнову — и на автопилоте отправилась на работу.

Бодрый шеф, для которого каждое утро, видимо, являлось началом новой жизни, потому что ночами он спал, указал мне на стул и поглядел выжидающе-весело.

— Молодец. Ну? Кто следующий? — резво выкрикнул он, весь подавшись ко мне, словно видел впервые.

Я вопросительно смотрела на редактора, изображение которого в моих глазах двоилось и прыгало.

— Звонил этот, как его. Ларионов. Ну, следователь по Крутилову. Говорит, ваша Кронина — ведьма: про кого ни напишет, все мрут. Это ж надо, какой наблюдательный! И жена моя тоже заметила.

— Нет, не все, только Гоша Крутилов. Да вы что. Это же совпадение! — наконец-то дошло до меня, и я, как ужаленная, подскочила на стуле.

— Не уверен. Но здорово, классно. Журналист, если он настоящий, должен задницей чувствовать тему. Тут не знаешь, как сделать тираж, как им выдать зарплату, а она — совпадение. Дудки! Молодец. Продолжай в том же духе.

Ответсек Юрий Иваныч тоже посмотрел на меня странно и все время, пока я рылась в завалах секретариата, пытаясь выбрать лучший Сашин снимок для завтрашнего номера, барабанил по столу пальцами левой руки и напевал что-то революционно-комсомольское.

— Когда сдаешь репортаж с площади?

— Часа через два. На последнюю?

— Нет, на первую.

— Да? Удивительно.

— Шеф сказал, что на первую. Лиза. Только ты никого не хвали. Ты уж так. да. пиши нейтрально.

Я взглянула на ответсека и увидела в его глазах то же, что и во взгляде редактора:

— Юриваныч, и вы. Это! Все! Совпадение! Это. — Не зная, что сказать, я опустилась на старую кипу газет, испокон века гнездившуюся в углу, и вдруг разревелась: с десяти фотографий одновременно смотрел на меня Саша Водонеев и ничего не мог мне сказать.

* * *

В отличие от балетмейстера Крутилова, поэта Водонеева Город хоронить не собирался. Сашу провожала горстка тех, кто его знал, и до кого успела дойти страшная новость. На траурной церемонии были актеры «Другого театра» и несколько дам «от культуры», замеченных на всевозможных вечерах поэзии.

— Почему в филармонии? Почему не в театре, где он проработал всю жизнь? — шептались пожилые билетерши, поправляя венки возле гроба, установленного в скромном фойе.

— Говорят, не позволил Шапиро.

— Да и Хусейнов-то насилу согласился. А неоткуда больше хоронить. Вот так. Дожить до этаких-то лет и быть бездомным.

«Все состояние проел на леденцах».

Панихида уложилась в пятнадцать минут, все выступающие смотрели куда-то вбок, а на лицах читались бессилие и досада, и, видимо, чувство вины. В воздухе висели общая растерянность и смутное ожидание: наконец, придет кто- то всезнающий и компетентный и объяснит, что же это такое происходит и каков в этом истинный смысл.

Я не заметила, как вошла Маринович — мне показалось, она возникла возле гроба, будто из-под земли. Ухватившись за его край, долго и напряженно стояла у изголовья, словно боясь упасть. За ее, как мне показалось, надломленной спиной возвышался невозмутимый, всегда с одинаковым выражением лица Матвей Рольник, взявший на себя временное руководство Балетом Крутилова. С белыми окаменевшими губами, в чем-то черном и длинном, Маринович походила на простую деревенскую бабу, которая вот-вот начнет прилюдно причитать и голосить. Все расступились и не сводили с нее глаз, испуганно ожидая именно этого. Но ничего не произошло. Маринович наклонилась, поцеловала покойника в лоб и что-то вложила ему в руки со словами:

— Эх, вы, белые рыцари!

Задержавшись на несколько секунд, ни на кого не глядя, она взяла под руку Рольника и, тяжело ступая, направилась к выходу.

После этого все задвигались и вздохнули; стало понятно, что скоро вынос, но меня ожидало еще одно удивление. Словно на сцену, беззвучными шагами в фойе вошел иллюзионист Бернаро, возложил невероятных размеров букет белых роз и, с минуту постояв возле гроба, поднялся наверх, скрывшись в своих репетиционных апартаментах. На нем были солнцезащитные очки и все тот же камзол, что на площади. Я тотчас забыла про Маринович и смотрела в ту сторону коридора, куда ушел Бернаро, размышляя о том, что такие персонажи, как он, никак не монтируются с бездомными поэтами, которые спускают единственную недвижимость, чтобы издать свои стихи. Такие, как Бернаро, должны их отрицать.

Но, может быть, его цветы — просто вежливость? Долг перед коллегой-артистом?

Начался вынос, а я, торопясь в редакцию, не поехала на кладбище: до отъезда в Петербург-Ленинград нужно было сдать еще один материал.

Это, впрочем, оказалось невероятно сложно. Сидя совершенно одна в притихшей к концу рабочего дня редакции, я совершенно не могла сосредоточиться, то и дело сбиваясь на внутренний просмотр картинки Сашиных похорон с Ма- ринович у гроба. И эта ее странная фраза про рыцарей. К вечеру я уже стала сомневаться в том, что услышала: белые? бедные? бледные? Что она имела в виду? Отчего «вы», а не «ты»? Значит, рыцари — они? А кто они, если это «они»?

И стало понятно: я никуда не двинусь, не сяду ни в самолет, ни в поезд — я просто обязана это узнать.

* * *

Маринович я позвонила прямо с утра, пытаясь договориться о встрече, но правая рука Георгия Крутилова, всегда и везде действующая по собственным, ею установленным правилам, через десять секунд бросила трубку.

Вторая попытка была чуть успешнее.

— Что вам еще от меня нужно? — бесстрастно вопросила Ника. — Я рассказала все — и вам, и Ларионову, и всем, кто лез ко мне со своим любопытством.

Но, выслушав мой вопрос о «белых рыцарях», проговорила неожиданно спокойно:

— Елизавета Кронина, среди безграмотного стада журналистов я выделяю вас за вашу образованность, вы это знаете. И все-таки отказываю в комментариях. Прошу вас, больше не звоните!

Без всякой надежды я набрала Людмилу Стрельцову, и через час мы сидели в том же кафе, что и три недели назад. Как и тогда, Людмила с отвращением курила и тушила сигареты, задумчиво качая головой на все мои вопросы:

— Не знаю. Не припомню. Очень странно. Вы понимаете, ведь Маринович — фантазерка, назначит окружающих на должности героев и носится со всем этим: кто Сирано у ней, кто Дон Кихот, кто Зигфрид. А сама — «железный Феликс» плюс восторженная дура. В одном лице. А тут поэт, особая статья, они и говорили-то стихами.

Извинившись перед Людмилой за напрасное беспокойство, я поехала домой — собирать дорожную сумку. Провозившись до глубокой ночи, осознала, что за оставшееся до отъзда время не успею сделать и половины намеченного, как это всегда бывает накануне командировки. Заводя будильник на половину восьмого — время, которое ненавижу, — я с изумлением услышала телефонный звонок.
На часах была половина первого.

— Елизавета, я вас не разбудила? Слава богу. Это Стрельцова. Простите, что звоню среди ночи, но вообще- то я, кажется, знаю, кто такие эти рыцари. Встретиться завтра у меня не получится, так что рассказываю прямо сейчас.

— Я слушаю, Людмила. Говорите, — опустилась я на пол, вдруг почувствовав резкую слабость.

— «Белые рыцари» — это такое тайное общество. Нет, даже орден. Его Георгий и Саша Водонеев придумали, на первом курсе института. Звучит претенциозно, но ничего серьезного в этом «ордене» не было. Ребята собирались на студенческие пирушки и, чтобы пить не ради пития, решили вдохнуть в это занятие идею. Вроде бы тогда они поклялись во что бы то ни стало сильно преуспеть и стать знаменитыми. Причем не в Москве, не в Париже, а именно здесь, в Городе. Знаю я об этом мало, потому что Гоша крайне неохотно говорил на эту тему. Там был строгий мальчишник: провинившихся изгоняли без права восстановления. Я бы и вовсе об этом ничего не знала, но как-то подслушала телефонный разговор. Потом как-то Сашка обмолвился. Ну, кое-что у Гоши выпытала. Ничего особенного не помню, ведь больше двадцати лет прошло!

— То есть они хотели доказать, что прославиться можно и работая в провинции?

— Да, вот именно. Для них ведь, для всех почти, Город и был относительным центром, столицей. Они же все из маленьких городков и поселков понаехали, как сейчас говорят. Ну и решили, что это не случайно, судьба им дарит шанс, и нужно им воспользоваться. А вскоре и сами поверили в провидение, собравшее их в Городе.

— Понятно. А кто там был, кроме Георгия и Саши?

— Да всего двое-трое. Сначала-то их было гораздо больше, но кто-то ушел, кого-то прогнали, и, как я поняла, решили больше никого не принимать. Я так думаю, принимать было некого — не дотягивали кандидаты до гениальности.

— А кто отбирал-то?

— Сами и отбирали.

— Да, интересно очень. Кто же еще там?

— Художник Марк Фомин.

— Что вы говорите! Сегодня получила приглашение на его юбилей: двадцать пять лет творческой деятельности. Художник спорный, но талантливый, и, если бы не бесконечные пиар-акции имени себя, был бы очень симпатичен. Любопытно.

— Четвертый — пианист Вадим Арефьев.

— Да, знаю, в оперном театре.

— И что, хороший пианист?

— На два порядка выше остальных. Он ведь после института культуры еще в Гнесинке учился, аспирантуру окончил, потом неизвестно почему — хотя теперь-то понятно почему — вернулся в Город. Часто ездит за границу на гастроли. А пятый?

— Вот пятого не знаю. Он пришел к ним позже и вроде стал там главным.

— Я думала, что главным был Георгий.

— До какого-то времени — да. Но тот, пятый, принес нечто такое, с чем все они стали считаться. Не знаю, боюсь соврать, но, кажется, он увлекался эзотерикой и парапсихологией, и слушались его беспрекословно.

— Чем же они занимались-то, эти «белые рыцари»? — после паузы спросила я, ошарашенная информацией, которую еще предстояло переварить.

— Спорили, рассуждали, строили планы. Повторюсь, все они были приезжими, без связей, без родных и без жилья. Вот и сбились в стаю. Все бредили Серебряным веком, а там же сплошь и рядом литературные кружки и общества. Скопировали что-то и носились с этим.

— А потом-то, после института??

Людмила замолчала и задумалась.

— Ой, по-моему, они просто об этом забыли. Прошло столько времени. Но вот жили так, как задумали. Как договорились. Внешне словно бы ничем связаны уже не были, это я по Гоше знаю. Странно, сейчас вам рассказываю и сама поражаюсь тому, что не вспомнила сразу.

— Как вы думаете, а почему Маринович отказалась мне говорить про такие невинные вещи? И откуда-то знает же она об этом!

— Должно быть, Гоша все-таки рассказал. А почему не говорит? Где Ника, там всегда выкаблучивание и капризы.

* * *

Будильник я, конечно, не услышала — меня разбудил настойчивый телефонный звонок, и вместо «здравствуйте» я услышала:

— Отчего же вы мне не звоните?

— Оттого что я еду сегодня.

— Я знаю, что сегодня, но потому и спрашиваю: кто вас отвезет на вокзал?

Кто меня отвезет на вокзал. Во все мои здешние времена это был вопрос вопросов, и с тех пор, как из моей жизни исчез Бакунин со своей «Волгой», я всякий раз ощущала болезненный укол пустоты: как правило, провожать (и встречать! главное-то — встречать!) меня было некому, не считая, конечно, Жанетты. Но Бернаро своим невинным вопросом меня поставил в тупик и, окончательно проснувшись, я попыталась отшутиться:

— В Городе существует и ширится служба такси.

— Да вы что? Не заметил. Во сколько ваш поезд?

— Кажется, в полночь.

— Заеду в одиннадцать, — без паузы проговорил Бер- наро, и пока я размышляла, как ответить, он отключился и пропал.

Вернувшись в утреннюю реальность, которая всегда мне давалась с трудом даже после крепкого чая, я поняла, что не могу думать ни о чем, кроме сомнительного общества «белых рыцарей». И, несмотря на бесконечный список запланированных дел, меня так и подмывало прямо сейчас мчаться к Фомину, с которым я даже была относительно знакома. Тем более, повод был: приглашение, юбилейная выставка. После разговора со Стрельцовой меня просто распирало любопытство, и, поборовшись с ним минут десять, я все-таки позвонила по указанному в приглашении телефону.

— Марк Михайлович уехал в Москву, что ему передать? — промяукала секретарша и, пообещав мне встречу с ним не раньше, чем через три дня, просила прислать список (!) вопросов (!) моего интервью.

Я собралась было полюбопытствовать, не спутала ли она своего Марка Михайловича с президентом России, но, благоразумно решив не портить отношения с обслугой до поры до времени, сказала, что личных вопросов не будет.

Однако интересовал-то меня как раз личный вопрос, и если бы не «белые рыцари», из которых непонятным образом погибли двое, я только по приговору суда стала бы писать об этом его юбилее. Наскреб же где-то двадцать пять лет «творческой деятельности», а институт закончил двадцать лет назад! Но придется писать, чтобы узнать всю историю.

День разошелся на суету, перепалку с редактором, вычитывание в полосе материала о тюзовских гастролях во Франции, на чай с Жанеттой и Галкой, которая все-таки написала судьбоносное письмо своему Аркадию и теперь пребывала в анабиозе ожидания. А в конце дня был звонок Ларионова, следователя по делу Георгия. Я вспомнила, что видела его на Сашиных похоронах. Господи, неужели и тут убийство?! И чем я могу помочь? Узнав, что уезжаю, отложил встречу на потом. Однако к вечеру, когда за мной заехал Бернаро, в голове моей опять торчали гвоздем эти «гении-рыцари».

— Я видела вас на похоронах у Саши Водонеева, — сказала я, чтобы что-то сказать. — Вы были дружны?

— Знакомы. Город невелик. А когда в нем живешь двадцать пять лет, новых лиц остается все меньше. Разумеется, и вы, и я вращаемся в определенном срезе, который узок, как круг тех революционеров, далеких от народа.

— Мы вращаемся в разных кругах.

— Которые в известной степени накладываются друг на друга. Лично я предпочел бы в своем не вращаться.

— Да вы и не вращаетесь, по-моему. Ездите по миру или сидите в своем замке, пока не прискучит.

— Вы расстроены, Лиза.

— Нет, но как вам сказать. Сбита с толку. Три недели назад -Крутилов, почти следом за ним — Водонеев.

— Что поделать, все люди, все смертны.

— Но не в сорок же два года, на пике успеха! И за что было их убивать? Не политики, не бизнесмены, не банкиры!

— Разве Водонеева тоже убили? — не сразу спросил Бернаро.

— Ой, не знаю я.

— Поезжайте, забудьте об этом. Вы вернетесь, и все прояснится.

Маг молча проводил меня до вагона, на несколько долгих секунд задержал мою руку в своей и неожиданно мягко сказал:

— Прошу вас, непременно возвращайтесь.

* * *

«Прошу вас, непременно возвращайтесь» — эта фраза кружила в моей голове, когда поезд тронулся, вырываясь из плена Города, и застучал по железнодорожному мосту, его последней пограничной зоне. Как будто я и в самом деле могу не вернуться.

Минут сорок я стояла, прикованная к окну, хотя выучила наизусть и декорации промзоны, и пришпиленные к ней овраги и перелески. Изредка мелькали трогательные огоньки полустанков. Каждая знакомая картинка отдавалась отзвуком боли, словно я и в самом деле уезжала навсегда-навсегда. Это Город даже на расстоянии не желал отпускать от себя и выбрасывал свои сети.

Когда я с усилием отошла от окна, попытавшись укрыться в купе, о меня споткнулся Гена Матвеев, актер «Другого театра» — он играл там практически все главные роли.

— Елизавета, вот вы где! А мы вас потеряли. Идемте, быстро! Все в седьмом вагоне.

— Простите, Гена, но я так устала. Давайте, если можно, без меня.

— Без вас нельзя. Помянем Сашу.

Это был тот самый случай, когда проще согласиться, чем объяснить свой отказ, и я пошла вслед за ним. Я не любила шумные актерские компании, считая их в чужом пиру похмельем, их шутки мне казались неуклюжими, и попросту мне не хотелось тратить время. Мне хотелось залечь с книжкой в купе и вспоминать интонацию, с которой Бернаро просил меня возвращаться.

Разлили водку по стаканчикам, не чокаясь, выпили. И опять, как на похоронах, все смотрели куда-то вбок, избегая встречаться глазами. Чувство общей вины перед Сашей наполняло замкнутое пространство и, не находя выхода, сгущалось, стояло стеной. Казалось, сам воздух стал плотным и вязким.

— Ведь все знали, все видели, что происходит, и никто, никто не помог! — запинаясь и задыхаясь, горячо заговорила тонкая белокурая девушка. Она была мне незнакома — видимо, недавно появилась в труппе. — Жил практически на улице, ночевал по друзьям, занимал-перезанимал деньги. Его выгнали из театра — все промолчали. В театре абсолютная монархия. И еще он все время кашлял. Курил и кашлял, недоедал, наверное. Но на дворе- то двадцать первый век! И не война, не голод, всего в избытке.

— Ты просто очень молодая, Даша, простых вещей не понимаешь, — погладил девушку по голове Матвеев. — В том весь и парадокс: нельзя помочь другому, понимаешь? Притормозить процесс — возможно, да и то на время. Каждый сам пишет текст своей жизни.

— Но попытаться! Попытаться. Хотя б чуть-чуть, совсем немного. Никто не захотел!

— Последний год с ним говорить-то было невозможно. Писал, как сумасшедший, был одержим одной идеей — издавать свои стихи, любой ценой. Вот и издал ценой собственной жизни.

— Скажите, Лиза, он успел прочесть вашу статью?

— Не знаю, думаю, что нет.

— Пусть вон Шапиро лучше почитает!

Ребята высыпали курить в тамбур, и когда мы с Матвеевым остались вдвоем, он сказал:

— Перед тем, как продать квартиру, Шура перетащил ко мне весь свой архив: блокноты, диски и кассеты — сохрани, мол, до лучших времен. Ввалился выпивши, под вечер, без звонка. У меня был коньяк, посидели. Да, года полтора назад, весной. Вот тогда он и взял с меня слово: если что с ним случится, издать его книгу, последнюю. И много раз потом напоминал об этом. Теперь вот не знаю, что делать.

— Вы смотрели архив?

— Не смотрел.

— Если можно, то я бы взглянула.

— Нет проблем, да и Сашка. Он был бы не против.

— Можно написать заявку на грант, обратиться в министерство культуры.

Матвеев только рассмеялся:

— Он их замучил этими заявками! И их, и нас, и всех вокруг. Вы знаете, ведь я три года проучился в медицинском, хотел стать психиатром, между прочим. И я могу сказать: в последние три года у Водонеева была самая настоящая сверхценная, бредовая идея — издавать свои стихи. Он с ней ложился, с ней вставал, с ней выходил на сцену.

— Но что в этом странного? Любой, кто пишет, хочет опубликоваться, быть прочитанным, услышанным.

— Но не любой готов за это умереть.

— То есть вы думаете, что это было болезненное, неадекватное состояние?

— Я не знаю, теряюсь в догадках. Вон наш заслуженный, Игорь Шеронов, он, между прочим, тоже пишет. Прозу, и уже давненько. Что-то печатают в толстых журналах, что-то там ему заворачивают, но это, понимаете, часть жизни. В других частях своей жизни он играет в театре, растит дочек и ездит с женой на дачу.

Я представила дородного, добротного, более чем трезвого актера Игоря Шеронова, и опять до слез стало жаль Сашу.

— Не знаю, — продолжал Матвеев, — что это: сверхценная идея или навязчивая жажда славы, что тоже присутствовало, но свою жизнь Шура ценил и использовал только как возможность «производства» стихов.

Чуть подумав, я все же спросила:

— Вы ведь учились на актерском примерно в то же время, что и Водонеев. Что такое общество «Белые рыцари»?

Правильное и даже красивое лицо Матвеева выразило такую степень недоумения, что я поняла тщетность вопроса.

— Революционное общество? — переспросил он. — В девятнадцатом веке?

— Да вроде двадцать с лишним лет назад было в вашем институте студенческое общество с таким названием.

— Удивительно. Первый раз слышу.

Наталья Земскова. Город на СтиксеНаталья Земскова. Город на Стиксе