Анатолий Сергеевич Гаранин. Фоторепортер. Говорят, один из лучших, из сильнейших репортеров Советского Союза. А может, и самый сильный. Если взять «Советский Союз» в кавычки, то уж точно — первый. В кавычках «Советский Союз» — это журнал. Выходил он более чем на двух десятков языков, рассылался по всему миру. Пропаганда советского образа жизни. «Смотрите, завидуйте...» Пропаганда — дело тонкое. Врать (грубо) — нельзя. Не то, чтоб за руку схватят читатели, а отвернутся. Рисовать все объективно — кто тогда будет «завидовать»? Значит, «объективность» должна передаваться дозированно, взвешенно.
Короче, «Советский Союз» балансировал на грани возможного: не вранье, а, как и всюду, полуправда — борьба хорошего с лучшим... Работать тут нужно было не топорно, а стамесочкой, буравчиком — штучная работа. А для такой работы нужны мастера, виртуозы. Коллектив фоторепортеров в журнале был одним из сильнейших. И это без всяких скидок и подковырок. Ребята умели (и им позволялось) заигрывать с формой: «фотографика» в журнале приживалась очень хорошо. Возможно, это не был «авангард», где все ставится с ног на голову, но это был тот «свежачок», который с удовольствием и завистью рассматривали фотографы, работавшие в других печатных изданиях. «Формализм» присутствовал, но в меру.
Среди фотомастеров журнала, которых в репортерской среде все знали наперечет, особой фигурой представлялся Гаранин. Всегда немного «отстраненный», если говорить о публичности — туманный...
Среди моих знакомых есть те, что работали с Анатолием Сергеевичем бок о бок в редакции «Советского Союза». Работали в разное время: одни в 50-60-е годы, другие в конце фоторепортерской работы Гаранина. Разные мнения сходятся. Гаранин никогда не сливался с коллективом. В приличных журналах, в которых работало по 15-20 фоторепортеров, самым клубным местом была фотолаборатория. Репортер, вернувшись из командировки, выкладывал горячие снимки на пол. Любопытствующие коллеги подходили и либо причмокивали языками, либо отделывались невнятными междометиями. Возникала, если съемка того стоила, большая говорильня, случалось, что и рождались какие-то новые идеи. Но главное — мы начинали понимать друг друга. Замечать, чем силен твой коллега, а в чем ты горазд его переплюнуть. Вот это и есть коллектив. Больше нигде и никогда ты не услышишь мнения о своей работе. Даже на летучке. Там обсуждают уже вышедшее, а здесь — только рожденное, еще не тронутое редакторскими ножницами и волюнтаризмом художника журнала. Гаранин в этих беседах не участвовал. Ни чужих работ не смотрел. ни своих не показывал.
Его друзья, привязанности? Излюбленная тематика. наконец? Друзья его, похоже, были вне фотографического круга. Коллеги—да, конечно. Приятели? Это еще вопрос. Тогда кто? Музыканты, люди артистического круга. Насколько доверительные отношения там складывались, сказать не могу. Но судя по некоторым снимкам, всплывающим в памяти, служители муз близко подпускали его к себе, позволяли снимать там, где другим не то, чтоб запрещалось, а не приветствовалось. Десятилетиями Гаранин был связан с Театром на Таганке, с Юрием Петровичем Любимовым. Снимал все спектакли этого всегда мятежного театра. Сын Анатолия Сергеевича, Алексей, говорит: «Никому, кроме отца, Любимов у себя снимать не разрешал». Это, конечно, преувеличение. Позволял. Другое дело, что ценил только Гаранина. Видимо, ему нравилось, что Гаранин не строит свой «спектакль» на основе любимовского, а точно передает смысловые акценты, расставленный режиссером. Видимо, у Гаранина была способность погружаться в материал настолько, что внешние эффекты исчезали, а сам он достигал такой простоты, что сродни откровению.
Из разговоров с сыном вырисовывалось, что в доме Гараниных бывали люди и широко известные в те времена, и высокопоставленные. Гаранин знал с кем дружить, с кем водиться? Возможно. Но он приглашал к себе домой и молодых, но чем-то заявивших о себе фоторепортеров. Показывал свои снимки, заводил пространную беседу и не скупился на похвалу. Значит, положение человека было ни при чем? Тоже возможно. Гаранин искал собеседника, который был способен понять его и от которого он сам мог чего-то набраться. Мудрости, новых веяний? Кто его знает...
К концу 60-х Гаранин прочно стоял в сколоченной в моем сознании обойме мастеров. Тех, что очень многое могут. Но если Тункель, Тарасевич, Бальтерманц были мне от начала до конца понятны, чем-то я в них восторгался, что-то воспринимал скептически, но в целом принимал их, как мне казалось, без оптического обмана, то Гаранин продолжал оставаться «вещью в себе». Как Вселенная.
Как-то пошли слухи: «Ты видел войну Гаранина? Что-то непостижимое...» Еще чего — непостижимое! К концу 60-х все репортеры, снимавшие войну, уже обнародовали свои архивы. Ну, не целиком архивы, а то, что удалось им сохранить в том или ином виде. Война была отснята неплохо. Ряд фотографий превратились в символы. Среди первых — «Горе» и «Чайковский» Бальтерманца, снимки Зельма из Сталинграда, «Политрук ведет бой» Шагина, «Солдатский труд» Озерского, страшные снимки Кудоярова, Коновалова из блокадного Ленинграда, знамена над Рейхстагом — и Темина, и Халдея и других... В общем, снимков было немало. И представлялось, фотография рассказала уже все о минувшей войне. Что можно еще рассказать, что добавить к известному?
Я находился в командировке в Литве и услышал, что экспонируется выставка Гаранина. Его война. Та, о которой все говорят. Было лето, залы практически пустые. Ты и снимки. Наедине. Первое ощущение: такой войны ты еще не видел. А какая она? Будничная. Без восклицательных знаков, без намеренно расставленных акцентов. Наверное, таким бы мог быть рассказ солдата, который не видит в бессмысленной бойне ни величия, ни подвига, ни даже страха. Его заставили вспомнить — он и вспоминает. Мелкие детали запомнились: валенки привезли, раздают, а теперь сушат над костром. Пар идет. В палатке зуб солдату лечат. Ради такого кадра не стоило и войну начинать... Солдат с собачонкой забавляется. Полевая почта в виде почтальона на велосипеде прибыла. Один счастливчик уже читает письмо, другой сейчас получит драгоценный клочок бумаги... Идут в атаку. Одного уже подстрелили. Может, ты следующий. Значит, судьба.
Я перебираю гаранинскую войну. Кто мог так снимать? Мастер, виртуоз момента, светотени? Что за чушь! Так мог снимать только наивный любитель, который и понятия не имеет ни о композиции, ни о «выразительности» кадра, ни об особых «смыслах», которые в дальнейшем будут обнаружены пытливым зрителем. Он просто поднимал камеру и «щелкал». Документировал. Хотя и этого, скорее всего, в голове не держал.
Нетрудно предположить, что определенная «закрытость». осторожность на слово, привычка не раскрываться до конца могли быть связаны с историей происхождения Анатолия Сергеевича, историей семьи. Сын его, Алексей Гаранин, рассказал то, что открывало немало потаенных ящичков замечательного мастера.
— Это я узнал уже после 1991 года. Уж очень мне было все интересно. Папа происходил из очень хорошей семьи. Его дедушка Константин Иванович Гаранин был председателем товарищества взаимного кредита одного из крупнейших банков. Здание, где теперь находится министерство финансов (Ильинка, 9),— это его дом. Мой дедушка, отец отца, Сергей Константинович Гаранин, как потом выяснилось, был известнейшим брокером (это тоже надо было не афишировать). Но это был умнейший человек. Вот, если говорят: голова — дворец советов, то у него на плечах было два дворца! В 1918 году он вступил добровольцем в Красную Армию. Все дело в том, что его жена была княгиня. Мой дед по матери — штабс-капитан Старостин Петр Николаевич. Он был одним из первых русских летчиков — летчик-наблюдатель, штурман по-нынешнему. Но говорить другим об этом не рекомендовалось. Почему? Пилотом мог быть только офицер, а офицером мог быть только дворянин. А если дворянин, тебя нужно было расстрелять: офицер, «беляк» же. Дед был организатором первых красных авиаотрядов на юго-западном фронте. Но все равно, когда он приехал в Питер, его арестовали и посадили, отправили на Карельский перешеек, где у деда открылся туберкулез. Его списали из лагерей как безнадежного, но бабушка выходила его собачьим салом... Папа так боялся вспоминать обо всем этом, что даже перед смертью ничего не сказал.
Хорошие руки достались мальчику, видимо, от своего отца. Так, он сам лет в 15 соорудил свой первый фотоаппарат, склеив его из каких-то коробок.
— Учиться папа пошел в строительный техникум. А вскоре начал печататься. Сначала в «Совхозной газете» — была такая, выходила в Москве, а потом уж и в «Вечерке». Лет в 20 взяли его в газету на работу, где он проработал 6 лет, а потом перебрался в «Иллюстрированную газету», ставшую в годы войны «Фронтовой иллюстрацией». Печатался постоянно и в «Правде». Но войну он снимал только до 1943 года. Потом второй великий вождь Жданов, занимавшийся идеологией, сказал: «Он очень страшно снимает войну. Нам таких снимков не надо». Но отца не стрельнули, не наказали (не до этого, видно, было), а перевели работать в ВОКС — общество культурных связей с заграницей...
А Гаранин и в самом деле снимал войну как-то «не с того бока». Вообще говоря, было бы достаточно единственного снимка — разумеется, совершенно случайного, снятого навскидку, когда, может быть, и не соображаешь, что снимаешь. Так стреляют бегущие в атаку с автоматом солдаты с диким воплем: «А-а-а-а!..». Дави на гашетку, пока не кончится магазин. Попадешь, не попадешь — не до того. Лишь бы страх заглушить... Снимок этот «Смерть солдата». Вот он еще бежит, а уже убит... Или смертельно ранен. Удар пули или осколка развернул его. Может, как раз осколок от того взрыва, что взметнулся черным дымом впереди... А справа в кадре чья рука — убитого, раненого? Я никогда не видел этого негатива, но видел какое-то количество его отпечатков. На одном из них увидел все тело, которому принадлежит рука. И вообще, ширина отпечатка плавает — то уже, то шире. Ну и что? — скажет кто-то. А то, весь кадр-то, скорее всего, не вертикальный, а горизонтальный. А это уже говорит о многом. Значит, фотограф снимал естественным способом — горизонтально. Попробуй на бегу, да еще когда в тебя стреляют, вывернуться неестественным способом, чтоб неизвестно для чего, ради какой-то «художественной» задачи снять неудобный в этой ситуации для фотографа вертикальный кадр. Это еще одно подтверждение правды и подлинности момента.
Говорят, Гаранину высокие начальники как-то бросили в упрек: «Что это у Вас все солдаты, идущие в атаку, сняты со спины?» — «Так ведь я же не из немецких окопов снимал»,— ответил репортер.
Когда видишь массу снимков, сделанных репортером во время атаки, удивляешься не столько храбрости Гаранина, сколько чудовищному везению репортера. Воевавшие говорят, что редко кто ходил в атаку больше одного-двух раз. Убивало. Либо ранило. А у Гаранина только на сохранившихся снимках атака за атакой. Меняются времена года, меняются рода войск, а солдаты бегут, стреляют, падают... А репортер защищен коробочкой своей «Лейки». Однажды в «Лейку» жахнул осколок. Вмятина осталась. А не будь этой коробочки...
Выделял ли для себя Анатолий Сергеевич снимки, сделанные в бою, с риском, с преодолением страха (ну, не может ведь живой человек не бояться?) от фотографий «мирных», сделанных во время той же войны? Снимок девочки-подростка у корыта я бы отнес к лучшим свидетельствам военного времени. Здесь и чистота, и искренняя надежда, что все перемелется и настанет (уже настает!) настоящая светлая жизнь, здесь все жизненные устремления молодости и праздник, готовый вырваться из души. «Это наша кухня, это наша раковина, возле которой умывались, это наша соседка...»,— произносит сын репортера. Это наша жизнь, такая далекая.
Осенью 1941 года Гаранина направляют в командировку в осажденный Ленинград. Город почти блокирован, есть лишь щелочки, через которые можно попасть в город, но они недостаточны, чтобы накормить ленинградцев. Начинается голод, который унесет жизни тысяч и тысяч людей за последующие 900 дней блокады.
Гаранинский Ленинград — это еще не вмерзшие в лед трупы, не скелеты разрушенных зданий, не застывшие и полузанесенные снегом трамваи. Это будет все позже, и не на его фотографиях. Но гаранинские снимки — это документированное начало противостояния города и врага. Собранность, сосредоточенность, тревожное спокойствие ожидания на лицах горожан.
«Воевал» Гаранин недолго — до 1943 года. Можно только удивляться, как за два года он сумел создать такую «войну», которой могли б завидовать даже репортеры, прошедшие ее «от звонка до звонка». В упомянутом году фоторепортера переводят на мирную стезю — фотокорреспондентом в ВОКС — общество культурных связей с заграницей. Как и почему — судить не смею. Ну, в самом деле, не потому же, что кто-то сказал: «Гаранин страшно снимает войну». ВОКС — это работа с иностранными гостями. А кто не знал, в те-то времена, что каждый иностранец — это... штучка! Тут нужен глаз да глаз, не каждого к иностранцу допускать следовало. Однако Гаранина допустили. Приезжали в гости особы высочайшего ранга — такие, как жены Рузвельта и Черчилля. А Гаранин рядом. На карточку изображает. Прием пышнейший. Стол для гостей буквально ломится, прогибается под тяжестью гостеприимства. Гаранин верен себе. На тридцати кадрах высокие гости, а на хвостике пленки — те столы из сказки про Али-Бабу. Что сейчас важнее для истории — еще надо подумать. Теперь на фронт Гаранина не допускают (не пускают!). Но там, куда пускают, Гаранин видит и фиксирует все. И салюты, и первые, и последующие. И улицы с тем неповторимым привкусом времени — полувоенного, полумирного. И, конечно же, День Победы.
Летом 1945 года Гаранин тяжело заболел. Был плеврит, затем образовались каверны в легких. Его положили в больницу, но день ото дня больному становилось все хуже. Спасти его врачи уже не надеялись, перевели в изолятор, да и махнули рукой. Безнадежен.
— Отец позвонил редакционному шоферу, попросил привезти одежду, да сбежал домой, — рассказывает Алексей. — Позвали знакомого доктора, а это был еще земский старый доктор. Он осмотрел отца и сказал: «Что в таком положении посоветовать? Попробуйте пить хлористый кальций (!?) для укрепления организма. Если поможет — хорошо, а нет — что уж тут делать?». Помогло! Бабушка и мама выходили отца, он ожил. А пока он болел, его забыли, а всех остальных воксовцев пересажали. Вот уж как несказанно повезло!
В конце сороковых годов решают возобновить выпуск основанного в 30-е годы Горьким журнала «СССР на стройке». Теперь он будет называться «Советский Союз». Период работы в журнале, рассказывающем о прелестях нашей жизни, потребовал от Гаранина новых «творческих взлетов». Показывать «наивно» — так, как оно есть,— заводские цеха, колхозные просторы. настроения, характеры людей (пусть, дескать, история посмотрит и увидит, как оно было) — было бы наивно (извините за каламбур). Но мастер есть мастер. Он понимает, что спасти может «форма». Выигрышный ракурс, крупный план, деталь, да все это к тому же обыгранное выигрышными фотографическими приемами — уже кое-что. Оказывается, всем этим арсеналом Гаранин владеет отлично. Как говорится, и волки сыты, и овец никто не считал.
Начиная с военных лет Гаранин все чаще вторгается в область человеческой психики, все резче становятся его характеристики, все непредвиденнее и неожиданней вырисовываются фигуры его героев. Картинку тут он не ставит на первое место. Главное — момент, главное — пульс, а картинка приложится. Пролистайте помещенные здесь портреты. Вы ожидали увидеть такого Товстоногова, Любимова или Высоцкого? В каждом из них пульсирует жилка, жизнь не остановлена. Повторить лучшие из своих «подловленных» снимков не сможет и сам мастер. Всякий иной снимок того же человека будет хуже или лучше, острее по состоянию или поглуше, но это будут иное состояние и иная характеристика человека. В этом одна из отгадок притягательной силы гаранинских снимков, Одна, но не единственная. Один из лучших снимков Гаранина — «Аппассионата». Чье-то жилище, рояль, за инструментом Рихтер. Сбоку, как иероглиф, скрюченная возрастом, а может, рождающимися впечатлениями от музыки, старая женщина. Лицо исполнителя, сидящего против светлого окна, нечетко, эфемерно, тает в густеющих сумерках. Как это совпадает в тяжелыми аккордами и проигрышами (кто помнит «Аппассионату»), как ты сам начинаешь растворяться в этом ощущении музыки...
Я видел несколько отпечатков этой работы. Сначала думал: снимающему едва удалось «вытянуть» негатив, этим и объясняются и зыбкость изображения, и глухие провалы в тенях. Но вот отпечаток, где все «горит», все «читается». Грамотный отпечаток, но такой... нелепый! Исчезло волшебство, исчезла магия. Остался лишь факт, но его оказалось недостаточно, чтоб заставить музыку звучать. Так значит, знал Гаранин, что он делает, куда он идет! Качество снимка не в правильной и точной передаче деталей! Качество — в передаче атмосферы, духа.
Пора поставить последнюю точку в заметке об этом мастере. Как бесполезно алгеброй поверять гармонию, так тщетно пытаться и разгадать те подспудные процессы, которые формируют мастера. Анатолий Сергеевич Гаранин не просто занимался фотографией — он жил ей. Так же, как жил музыкой, искусством, возможно, религией, и уж наверняка — глубокими размышлениями о смысле жизни. Нашел ли он его в обобщающем, философском смысле? Не знаю. Жизнь любого человека — загадка. Жизнь художника — уравнение со многими неизвестными...
(с) Лев Шерстенников