суббота, 18 октября 2014 г.

Мо Янь. Устал рождаться и умирать

Мо Янь. Устал рождаться и умирать
В книге «Устал рождаться и умирать» выдающийся китайский романист современности Мо Янь продолжает своё грандиозное летописание истории Китая XX века, уникальным образом сочетая грубый натурализм и высокую трагичность, хлёсткую политическую сатиру и волшебный вымысел редкой художественной красоты.

Во время земельной реформы 1950 года расстреляли невинного человека — с работящими руками, сильной волей, добрым сердцем и незапятнанным прошлым. Гордую душу, вознегодовавшую на своих убийц, не примут в преисподнюю — и герой вновь и вновь возвратится в мир, в разных обличиях будет ненавидеть и любить, драться до кровавых ран за свою правду, любоваться в лунном свете цветением абрикоса…

Творчество выдающегося китайского романиста наших дней Мо Яня (род. 1955) — новое, оригинальное слово в бесконечном полилоге, именуемом мировой литературой. Знакомя европейского читателя с богатейшей и во многом заповедной культурой Китая, Мо Янь одновременно разрушает стереотипы о ней. Следование традиции классического китайского романа оборачивается причудливым сплавом эпоса, волшебной сказки, вымысла и реальности, новаторским сочетанием смелой, а порой и пугающей, реалистической образности и тончайшего лиризма.

Роман «Устал рождаться и умирать», неоднократно признававшийся лучшим произведением писателя, был удостоен премии Ньюмена по китайской литературе. Мо Янь рекомендует в первую очередь эту книгу для знакомства со своим творчеством: в ней затронуты основные вопросы китайской истории и действительности, задействованы многие сюрреалистические приёмы и достигнута максимальная свобода письма, когда автор излагает свои идеи «от сердца». Написанный за сорок три (!) дня, роман, по собственному признанию Мо Яня, существовал в его сознании в течение многих десятилетий.


Глава из книги:

Дяо Сяосань из зависти разбирает загон. Хитроумный план Цзиньлуна позволяет пережить суровую зиму

Зима тысяча девятьсот семьдесят второго года стала для свиней фермы настоящим испытанием. После оперативного совещания по свиноводству уезд выделил большой производственной бригаде премию в размере двадцать тысяч цзиней фуражного зерна. Но это осталось лишь цифрами на бумаге. В конце концов под нажимом ревкома коммуны эту поставку поручили заведующему зерновым складом коммуны по фамилии Цзинь. Он обожал крысиное мясо, и его прозвали Золотая Крыса. Эта «крыса» и подсунула нам на ферму пролежавшие много лет по углам остатки плесневелой смеси батата и гаоляна, да ещё далеко не в полном объёме. В этот заплесневелый корм было подмешано ещё не меньше тонны крысиного дерьма, отчего над свинофермой всю зиму висело целое облако необычайно сильной вони. Да, до и после оперативного совещания по свиноводству мы вкусно ели и пили и какое-то время жили как загнивающие помещики и капиталисты. Но теперь, всего через месяц после его завершения, зерновой склад большой производственной бригады оказался в бедственном положении, становилось всё холоднее, и романтичный белый снег, похоже, нёс с собой пробирающие до костей морозы. Предстояло жить в голоде и холоде.

Снега той зимой навалило очень много — это я не сгущаю краски, так было на самом деле. Существуют записи в уездном бюро погоды, об этом писала уездная газета, об этом упоминается даже в рассказе Мо Яня «Записки о свиноводстве».

Сбивать людей с толку Мо Янь любил сызмальства; его рассказы, где он ещё больше смешивает правду и выдумки, напрочь отвергать нельзя, но и полностью верить написанному тоже. Время и место в «Записках» указано верно, про снега вокруг тоже, а вот по количеству голов свиней и их происхождению есть расхождения. Все знают, что они из Имэншани, а у него — из Уляньшани. Их было тысяча пятьдесят семь, а он даёт девятьсот с лишним. Но ведь речь идёт о написанном сочинителем в своих произведениях, всё это мелочи, и нет нужды принимать их всерьёз.

В глубине души я испытывал презрение к орде имэншаньских, и мне было стыдно, что я тоже свинья. Но в конечном счёте я с ними одного племени, как говорится, «заяц умер, лис горюет — свой по своему тоскует». Когда имэншаньские стали дохнуть одна за другой, обстановка на ферме стала печальной. Чтобы сберечь силы и уменьшить отдачу тепла, я в те дни сократил число ночных вылазок. Рассыпавшиеся от длительного использования листья и стёршееся в порошок сено я передвинул передними ногами в угол стены, оставив на земле дорожки следов, похожие на тщательно выписанный рисунок. Потом улёгся в центр этой кучи трухи из сена и листьев, положил голову на передние ноги и стал смотреть на падающий снег, вдыхая холодный свежий воздух, какой бывает во время снегопада. Душу волна за волной охватывала печаль. По правде говоря, я свинья не очень сентиментальная, по характеру больше склонен к безудержному веселью или готов драться за что-то. А вот мелкобуржуазного скулежа во мне нет как нет.

Посвистывает северный ветер, на реке с оглушительным грохотом ломается толстый лёд — трах, трах, трах, — словно судьба стучится в дверь глубокой ночью. Снежные сугробы в передней части загона почти соприкасаются с согнувшимися ветвями абрикоса. В саду то и дело звонко трещат ветви, ломающиеся под грузом снега; глухо бухают рушащиеся снежные шапки. Тёмная ночь и везде, насколько хватает глаз, снежная пелена. Электричества давно нет из-за нехватки дизельного топлива — сколько ни дёргай за шнур, полоска света от лампы не ляжет. Такая укутанная снежным покрывалом ночь, наверное, хороша, чтобы сказки рассказывать и мечтать. Но от голода и холода сказки и мечты разлетаются вдребезги. По совести признаться, даже когда с кормом стало совсем худо и имэншаньские, которым приходилось довольствоваться гнилыми древесными листьями и кожурой семян хлопчатника, купленными на хлопкообрабатывающей фабрике, были на последнем издыхании, Цзиньлун следил, чтобы мне давали на одну четверть питательные корма. Даже заплесневелые бататы лучше, чем бобовые листья и кожура семян хлопчатника.

Мучительно долгими ночами сон перемежался с действительностью. На небе иногда показывались звёзды, поблёскивая, как бриллианты на груди императрицы. Мирный сон не шёл, имэншаньские чувствовали близкий конец, и долетавшие от них звуки наполняли безграничной скорбью. Чуть вспомнишь об этом — слёзы застилают глаза. Они выкатываются на щетинку щёк и тут же замерзают, превращаясь в жемчужинки. Горестные вопли издаёт и Дяо Сяосань за стеной. Он теперь пожинает горькие плоды несоблюдения гигиены. В загоне у него ни одного сухого места, всё покрыто коркой заледеневших нечистот. Носится по нему, голосит, завывает по-волчьи, а из заснеженных просторов отвечают настоящие волки. Изрыгает громкие проклятия, сетуя на несправедливость этого мира. Слышится его ругань и всякий раз во время кормёжки. Костерит Хун Тайюэ, проклинает Цзиньлуна, ругает Лань Цзефана. Ну а больше всех достаётся приставленной к нам урождённой Бай, Синъэр, «ещё не умершей» вдове тирана-помещика Симэнь Нао, прах которого давно смешался с землёй. Она приходит кормить нас с двумя вёдрами на коромысле, ковыляя по твёрдому насту на маленьких бинтованных ножках, и лохмотья её зимней куртки развеваются под налетающими снежными хлопьями. Синий платок на голове, пар от горячего дыхания, иней на бровях и волосах. Руки загрубевшие, кожа потрескалась, как опалённый сухостой. Несёт корм и опирается на черпак с длинной ручкой, как на костыль. Из вёдер тонкой струйкой идёт пар, но запашок при этом — просто с ног валит, можно представить, что там за бурда. В переднем обычно еда для меня, в том, что позади, — для Дяо Сяосаня.

Опустив коромысло, она соскребает черпаком толстый слой снега со стены, очищает мою кормушку, с усилием поднимает ведро и вываливает корм. Я нетерпеливо набрасываюсь на еду, хотя липкая чёрная масса падает на голову, на уши, и Бай приходится очищать их черпаком. Ничего приятного в корме нет, неторопливо разжёвывать нельзя, потому что во рту и в глотке останется запах гнили. С громким чавканьем заглатываю еду, а Бай, вздыхая от переживаний, нахваливает:

— Ах, Шестнадцатый, вот молодец, что дают, то и ест!

Потом идёт кормить Дяо Сяосаня. Похоже, ей доставляло удовольствие смотреть, как я, не манерничая, уплетаю еду, и, думаю, лишь отчаянные вопли соседа заставляли её вспомнить, что надо покормить и его. Не забыть, с какой нежностью она склонялась ко мне, глядя, как я ем. Я, конечно, понимал, почему она хорошо ко мне относится, но не хотелось задумываться об этом. В конце концов, прошло столько лет, пути-дорожки у нас разные: она — человек, а я — скотина.

Слышно было, как Дяо Сяосань впился зубами в черпак. Подняв глаза, я увидел его самого: передние ноги на стене, высунул свою свирепую морду. Торчащие клыки, неровные, как у пилы, зубы, налившиеся кровью глаза. Урождённая Бай постучала ему по рылу, как по деревянному барабанчику банцзы. Потом вывалила в кормушку корм и негромко выругалась:

— Ну и грязнуля, где спишь, там и гадишь, как ещё не замёрз до смерти, злыдень!

Едва дотронувшись до корма, Дяо Сяосань разразился бранью:

— Симэнь Бай, карга проклятая! Всё лучшее своему любимчику Шестнадцатому положила, а мне одни гнилые листья, мать вашу!

Через некоторое время проклятия сменились всхлипами. Не обращая внимания на его брань, Симэнь Бай подхватила пустые вёдра, взяла черпак и враскачку поковыляла прочь.

Дяо Сяосань высунулся из-за стены и принялся изливать свою обиду, капая мне в загон своей грязной слюной. Его взгляд был полон зависти и ненависти, но я головы не поднимал, а знай набивал брюхо.

— Что вообще в мире деется, а, Шестнадцатый? — ныл он. — Ну почему с одними и теми же свиньями обращение разное? Из-за того, что я чёрный, а ты белый, что ли? Или потому что ты здешний, а я пришлый? Или из-за того, что ты такой красавчик, а я — урод? Да и настолько ли ты, паршивец, красив, если сравнить…

Ну что сказать этому болвану? С незапятных времён по справедливости в мире поступают далеко не всегда. Если офицер на коне, неужто и все солдаты должны быть верхом? Ну да, в Советском Союзе в конной армии красного маршала Будённого все были верховые, командиры и солдаты, но у командиров кони добрые, а у бойцов — дрянные, тоже обхождение неодинаковое.

— Настанет день — всех поперегрызу, животы вспорю и кишки вытащу… — скрежетал он зубами, опираясь передними ногами на разделяющую наши загоны стенку. — Где угнетение, там и сопротивление, верно? Веришь не веришь — дело твоё, а я вот за это крепко держусь!

— Верно говоришь. — «Не стоит обижать этого типа», — подумал я и добавил: — Не сомневаюсь, силы и способности у тебя имеются, жду не дождусь, когда ты сотворишь что-нибудь потрясающее.

— Пожалуй тогда брату в награду то, что у тебя в кормушке осталось! — хрюкнул он, а сам аж на слюну исходит.

Как он отвратителен со своим алчным взглядом и грязной пастью! Я и так относился к нему с крайним презрением, а тут он упал в моих глазах дальше некуда. Меньше всего хотелось, чтобы он испоганил мне кормушку. Но напрочь отвергнуть эту уже совершенно жалкую просьбу вроде бы и язык не поворачивался.

— Вообще-то, старина Дяо, между моим кормом и твоим особой разницы нет, — промямлил я. — Очень по-детски ты рассуждаешь, считая, что пирожное на тарелке кого-то другого больше, чем твоё…

— Ты что, мать-перемать, совсем за дурака меня держишь? — вне себя от злости прошипел Дяо Сяосань. — Глаза, допустим, подвести могут, но нос-то не подведёт! Да и глаза не обманывают. — Он нагнулся к своей кормушке, отковырнул ногой кусок и бросил к моей. Разница с остатками моего корма была очевидная. — Сам посмотри, что ты ешь, а что я. Мать его, мы же оба хряки, на каком основании обращение такое разное? У тебя «случки во имя революции», неужто у меня во имя контрреволюции? Если люди подразделяют нас на революционных и контрреволюционных, неужели свиньи тоже разделятся на классы? Все эти безобразия — результат заботы о личных интересах и разброда в головах. Я видел, какие взгляды Симэнь Бай на тебя бросает, ну как на мужа смотрит! Может, спариться с тобой мечтает? А то давай, оформи ей случку, на следующий год весной принесёт поросят с человечьими головами. Или маленьких чудовищ со свиной головой и человеческим телом, вот красотища-то! — От собственного злословия и поклёпа тоска его понемногу рассеялась, и он гнусно захихикал.

Я собрал передними ногами перекинутый им корм и с силой швырнул за стену.

— Вообще-то я подумывал откликнуться на твою просьбу, — презрительно обратился я к нему. — Но после всех твоих оскорблений, брат Дяо, уж извини, скорее выброшу оставшуюся еду на кучу дерьма, чем дам тебе. — И, собрав всё из кормушки, бросил туда, где справлял нужду. Потом забрался на свою сухую подстилку и спокойно проговорил: — Как проголодаетесь, прошу, ваше сиятельство!

Глазки Дяо Сяосаня сверкнули зеленоватым светом, зубы заскрипели:

— Послушай, Шестнадцатый, как говорили в древности, «только выйдя из воды, заметишь, что ноги грязные»! Мы, что называется, «едем на осле и листаем расходную книгу», поживём — увидим! Река тридцать лет несёт воды на восток, а тридцать лет на запад! Солнце тоже ходит по небу кругом, всегда освещать твоё гнёздышко не будет!

После этих слов его свирепая физиономия исчезла. Слышно было, как он нервно ходит кругами, время от времени бодает железную калитку и скребёт стену. Потом стали доноситься странные звуки. Довольно долго я не мог понять, в чём дело, но потом до меня дошло: этот паршивец, чтобы подсогреться, а отчасти вымещая злобу, встал на задние ноги и выдирает торчащие из крыши загона стебли гаоляна, в том числе и с моей стороны.

Протестуя против такого вандализма, я опёрся на стену передними ногами и, вытянув голову, крикнул:

— Дяо Сяосань, не смей этого делать!

Тот вцеплялся зубами в соломину, с силой вытягивал её, стаскивал вниз и разжёвывал на куски:

— Коли дело труба, вместе и сгинем, мать вашу! Когда на свете нет справедливости, маленькие демоны разбирают храм! — С этими словами он ухватил гаоляновый стебель, резко дёрнул его и рухнул всей тушей вниз.

В крыше образовалась дыра, упавший кусок черепицы разлетелся вдребезги, на него посыпались комки снега. Он тряхнул головой, зелёные огоньки из его глаз врезались в стену и разлетелись на осколки будто стекло. Как пить дать свихнулся, гадёныш. Он продолжал разрушительную деятельность, а я, задрав голову и поглядывая на крышу, кружил по загону. Внутри всё горело, так и подмывало перемахнуть через стену и остановить его. Но ведь с такими психопатами связываться — толку никакого, сам только пострадаешь. От возбуждения я издал пронзительный вопль, похожий на сигнал воздушной тревоги. Петь революционные песни я пробовал, драл горло, но ничего похожего не получалось, а вот этот вопль, вылетевший в состоянии возбуждения, прозвучал как настоящая воздушная тревога. Это всё из воспоминаний детства, когда во всём уезде проводили учения противовоздушной обороны от внезапного налёта империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров. Сначала из установленных в каждой деревне, в каждой организации громкоговорителей доносилось приглушённое громыхание. «Так гудят вражеские тяжёлые бомбардировщики, когда идут на большой высоте», — присюсюкивая, комментировал диктор. Следом звучал пронзительный, оглушающий рёв. «Это вражеские самолёты заходят на цель». Потом разнёсся душераздирающий звук, похожий на стенания духов и волчий вой. «Дорогие революционные кадровые работники уезда, беднейшие крестьяне и середняки, слушайте внимательно. Это общепринятый во всём мире сигнал воздушной тревоги. Заслышав его, вы должны немедленно прекратить работу и укрыться в бомбоубежище. Если убежища рядом нет, следует лечь на землю и обхватить голову руками…» Меня переполняла радость, как актёра-любителя, который после многолетнего изучения арий китайской оперы наконец научился брать нужную тональность. Я наматывал круг за кругом и вопил. Чтобы сигнал воздушной тревоги разносился ещё дальше, я быстро забрался на абрикос. Снег, покрывавший его, словно мукой или ватой, где плотно, где не очень, тяжело падал на землю. Проглядывавшие сквозь снег тонкие ветви, гладкие и твёрдые, торчали подобно морским кораллам из сказки. Я забирался по веткам всё выше, пока не достиг самой верхушки, откуда открывался прекрасный вид на свиноферму и всю деревню. Тянулся дымок из труб, деревья походили на огромные пампушки; из домишек, которые, казалось, вот-вот обрушатся под тяжестью снега, толпами выбегали люди. Белизна снега, чёрные точки людей. Снегу по колено, пробираться по нему тяжело, все идут, переваливаясь из стороны в сторону и покачиваясь. Мой сигнал поднял всех. Первыми выскочили из пятикомнатного общежития, откуда клубами повалил пар, Цзиньлун, Цзефан и остальные. Они походили вокруг, задрав головы к небу, — ясное дело, искали, где там бомбардировщики империалистов, ревизионистов и контрреволюционеров, — потом улеглись на снег, обхватив голову руками, а над ними с карканьем закружилась стая ворон. Гнёзда эти вороны свили в тополиной роще на восточном берегу Большого канала, но из-за укрывшего землю снега искать пищу им было непросто, поэтому они каждый день прилетали на ферму, чтобы урвать что-то из нашего корма. Полежав, все встали и принялись обшаривать глазами проясневшее после снегопада небо. И, лишь опустив головы и оглядев заснеженные окрестности, они наконец обнаружили источник тревоги.

Теперь речь пойдёт о тебе, Лань Цзефан. Ты смело рванулся вперёд с возчицким хлыстом с бамбуковой ручкой, хоть и шлёпнулся пару раз на дорожке меж деревьев, споткнувшись об обледеневшие куски свиного корма. Один раз растянулся лицом вниз, как злобный пёс, дерущийся из-за кучки дерьма, в другой раз — шлёпнулся назад, чисто черепаха, греющая брюхо на солнцепёке. Под лучами солнца снежный пейзаж смотрелся необычайно красиво, крылья ворон отливали золотом. Поблёскивала и синяя половина твоего лица. В Симэньтуни заводилой ты никогда не слыл, с тобой лишь Мо Янь нередко любил пошушукаться. А так на тебя почти никто не обращал внимания. Даже у меня, свиньи, ты большим авторитетом не пользовался, хоть и был звеньевым свиноводов. Но вот теперь, когда ты подбегал, волоча за собой хлыст, я с удивлением обнаружил, что ты уже вырос в стройного молодого человека. Потом прикинул, что тебе уже двадцать два года — совсем взрослый.

Обнимая ветку и обращаясь к пробивающемуся сквозь багровые облака солнцу, я открыл рот и вновь издал замысловато переливающийся сигнал воздушной тревоги. Собравшиеся под деревом стояли запыхавшись; видно было, что им неловко и они не знают, смеяться им или плакать.

— Когда царство идёт к погибели, является нечисть диковинная! — выпалил охваченный беспокойством старик по фамилии Ван.

Его тут же одёрнул Цзиньлун:

— Ты, почтенный Ван, думай, что говоришь!

Тот понял, что ляпнул лишнее, шлёпнул себя по губам:

— Несёшь ерунду всякую, болтун несчастный! Секретарь Лань, вы человек большой, уж не взыщите с недостойного, простите старику на первый раз!

Цзиньлуна к этому времени уже приняли в партию, он входил в партком, выполнял обязанности секретаря комсомольской ячейки большой производственной бригады, и его аж распирало от честолюбия и надменности.

— Я понимаю, ты начитался неправильных и вредных книг вроде «Троецарствия», — махнул он старику Вану, — и кичишься своими познаниями. А ведь за одну эту фразу тебя можно в «активную» контру записать!

Весёлость тут же как рукой сняло. Цзиньлун не упустил случая произнести речь, указав, что погода ухудшается, и это даёт возможность империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам нанести внезапный удар и предоставляет скрытым классовым врагам в деревне прекрасные условия для осуществления акций саботажа. Затем он похвалил меня:

— Хоть и хряк, а сознательность повыше, чем у некоторых людей!

Меня обуяла такая гордость, что я даже забыл, зачем подавал сигнал тревоги, и, подобно поп-звезде, воодушевлённой горячим приёмом слушателей, собрался исполнить его ещё раз. Но не успел я набрать в грудь воздуха, как заметил, что Цзефан поигрывает хлыстом. Его тень мелькнула перед глазами, и кончик уха обожгла резкая боль. Голова перевесила, и я грохнулся с дерева, наполовину зарывшись в снег.

Выбравшись из снега, я увидел на снегу кровь. Хлыст рассёк мне правое ухо, оставив трехсантиметровую рану, шрам от которой сохранялся всю оставшуюся половину моей славной жизни. Из-за этого я к тебе, Цзефан, плохо и относился. Потом, конечно, понял, почему ты поступил так жестоко, и, в общем-то, простил тебя, но в душе так и осталась незаживающая рана.

Хлыста я в тот день получил по первое число, всё тело было исполосовано. Но Дяо Сяосаню за стенкой досталось гораздо больше. В моих упражнениях с дерева в подаче сигналов воздушной тревоги всё же было нечто умилительное, а вот то, что Дяо Сяосань поносил всех и вся и ломал постройку, можно было расценить как чистой воды вандализм. Когда Цзефан охаживал меня, многие протестовали, но когда хлыст гулял по Дяо Сяосаню, оставляя кровавые следы, твои действия встретили лишь одобрение.

— Лупи его, до смерти забей ублюдка! — в один голос кричали все.

Поначалу тот совершал бешеные прыжки, сломал пару толстых, с палец, стальных прутьев в калитке, но через некоторое время выдохся. Открыв калитку, несколько человек выволокли его за задние ноги из загона на снег.

Цзефан ненависти ещё не утолил: он стоял, расставив ноги, чуть наклонившись и склонив набок голову, и хлыст продолжал оставлять кровавые полосы. Худое синее лицо подёргивалось, щёки вздулись узлами, зубы крепко сжаты.

— Паскуда! — приговаривал он с каждым ударом. — Шлюха! — Когда левая рука уставала, он перекидывал хлыст в правую — обеими руками может, гадёныш!

Дяо Сяосань, который сначала перекатывался по земле, после нескольких десятков ударов застыл грудой мёртвой плоти. Цзефан же не унимался. Все понимали, что он вымещает на свинье застарелые обиды, но никто не смел остановить его, хотя видно было, что Дяо Сяосань может и не выдержать побоев. Наконец к нему подошёл Цзиньлун, ухватил за локоть и презрительно бросил:

— Будет уже…

Снег вокруг был заляпан кровью Дяо Сяосаня. Моя кровь красная, его — чёрная. Моя — священная, его — грязная. В отместку за провинности ему вставили в нос пару стальных колец, а передние ноги сковали увесистой цепью. В последующие дни и месяцы все передвижения этого гадёныша по загону сопровождались громыханием, и каждый раз, когда из громкоговорителя в центре деревни разносилась знаменитая ария Ли Юйхэ из образцовой революционной оперы «Красный фонарь» — «Не смотри, что я скован по рукам и ногам, никаким оковам не сдержать моей героической решимости, устремлённой к небесам», — я проникался к своему старому врагу за стеной необъяснимым уважением, будто он — герой, а я его предал.

Да, как пишет паршивец Мо Янь в рассказе «Месть», с приближением праздника весны для свинофермы наступили самые тяжёлые времена. Корм начисто съеден, две кучи гнилых бобовых листьев тоже израсходованы подчистую — осталось лишь то, что и кормом-то не назовёшь: заплесневелая кожура семян хлопчатника пополам со снегом. Положение и так было аховое, а тут ещё тяжело заболел и слёг Хун Тайюэ, и всё бремя его ответственности легло на плечи Цзиньлуна — как раз в то время, когда на его долю выпали серьёзные переживания. Любил он, скорее всего, Хучжу; началось это ещё с тех пор, когда она помогла восстановить его армейскую форму, и они давно уже жили как муж и жена. Но к нему не раз подъезжала Хэцзо, с ней у него тоже были «тучки и облачка». Шли годы, обе красотки Хуан не скрывали, что не прочь выйти за него. Но все подробности об этих их секретах — помимо меня, хряка, который не может о чём-то не ведать, — знал лишь ты, Цзефан. Моё дело сторона, а вот ты глубоко страдал и мучился ревностью, потому что страстно и безответно любил Хучжу. В основном из-за этого ты тогда и свалил меня хлыстом с дерева, а потом с такой жестокостью, как настоящий палач, отделал Дяо Сяосаня. Теперь, когда мы оглядываемся назад, не считаешь ли ты, что чувство, которое доставило столько мучений, малозначительно по сравнению с тем, что было потом? К тому же в жизни может случиться всё что угодно, браки совершаются на небесах, и тот, кто тебе назначен, в конце концов твоим суженым и станет. Верно, ведь Хучжу в конце концов стала спать с тобой в одной постели?

В то время каждый день из загонов выволакивали трупы замёрзших свиней, а по ночам я просыпался от горестных стенаний имэншаньских: они оплакивали смерть соседей по загону. Каждое утро я видел в щель между стальных прутьев калитки, как Цзефан или кто-то ещё из свиноводов тащит труп свиньи в своё пятикомнатное помещение. Все свиньи тощие, кожа да кости, у всех торчат вытянутые ноги. Подох отличавшийся буйным нравом Волчий Вой, не стало прирождённой распутницы Цветущей Капусты. Поначалу каждый день падало от трёх до пяти свиней, а в последних числах двенадцатого месяца — пять-семь. В двадцать третий день этого месяца вытащили уже шестнадцать трупов. Я сделал приблизительный подсчёт, и получилось, что к кануну Нового года на западные небеса отправилось двести с лишним голов. Попали их души в преисподнюю или оказались в раю, мне неведомо, а вот их бренные останки сложили в кучу где-то на тёмных задворках помещения для работников фермы, и мясо варили и ели Цзиньлун и компания. До сих пор не отделаться от этих воспоминаний.

То, как они сидели при свете лампы вокруг пылающего очага и смотрели, как в котле варятся куски дохлых свиней, в мельчайших деталях описал Мо Янь в своих «Записках о свиноводстве». Там у него и аромат от горящих веток, и вонь от мяса в котле; рисует он даже то, как изголодавшиеся люди пожирают куски мёртвой свиной плоти — у людей сегодняшних такая картина вызвала бы крайнее отвращение. Он, паршивец, сам прошёл через этот ад, и под его пером игра светотени — тусклый свет лампы и яркие отблески огня в контрасте с выделенными лицами, на которых отражается смешение тайных чувств, — предстаёт со всей силой, как на живописном полотне. Чтобы передать эту сцену, он пускает в ход весь набор ощущений, будто хочет донести до нас потрескивание языков пламени, бурление кипящей воды, тяжёлое дыхание людей, хочет, чтобы мы ощутили запах тлена от дохлых свиней, чистый морозный воздух снежной ночи, проникающий сквозь щели в дверях, и услышали, как во сне эти люди разговаривают…

Могу добавить одно, пропущенное этим паршивцем Мо Янем. Как раз когда свиньи на ферме оказались на грани полного вымирания от голода, вечером накануне Нового года под разрывы хлопушек, провожавших старый год и встречавших новый, Цзиньлун хлопнул себя по лбу:

— Нашёл, ферма спасена!

Один раз мясо дохлых свиней ещё можно проглотить, на второй раз тошнит от одного запаха. Цзиньлун дал команду перерабатывать дохлых свиней на корм живым. Я с самого начала понял, что корм пахнет как-то странно, и однажды глубокой ночью выскользнул из своего загона, заглянул в помещение, где готовили корм, и всю подноготную этой тайны выведал. Должен сказать, что для таких тупых животных, как свиньи, пожирать себе подобных не представляется чем-то из ряда вон выходящим. Но у меня душа не такая, как у всех, и это породило множество мучительных воспоминаний. Тем не менее инстинкт к выживанию быстро пересилил душевные терзания. На самом деле все эти проблемы выдумал я сам: будь я человеком, есть свинину было бы для меня в порядке вещей. А если я — свинья и если другие свиньи со смаком уплетают себе подобных, что же мне, дурачком прикидываться? Ешь давай, зажмурься и ешь. После того как я научился подавать сигнал воздушной тревоги, кормить меня стали как и всех остальных. Я понимал, что это не в наказание, на ферме действительно стало нечем кормить нас. Жирка у меня каждый день становилось всё меньше, замучали запоры, моча стала красноватой. У меня ещё было преимущество, я по ночам тайком выбирался из загона и отправлялся в деревню в поисках гнилых капустных кочерыжек, но и они попадались нечасто. То есть я хочу сказать, если бы не приготовленный Цзиньлуном спецкорм, даже я, самый умный из всего поголовья, не протянул бы эту долгую зиму и не дожил бы до весеннего тепла.

Цзиньлуновский спецкорм, в который он кроме мяса дохлых свиней подмешивал конский и коровий навоз, а также ботву батата, спас от смерти многих свиней, в том числе Дяо Сяосаня и меня.

Весной тысяча девятьсот семьдесят третьего года нам выделили большую партию обычного корма, и жизнь на ферме пришла в норму. Но до этого шестьсот с лишним голов имэншаньских были обращены в белки, витамины и другие необходимые д ля поддержания жизни вещества, которые позволили выжить четырёмстам остальным. Возопим же все вместе на три минуты в дань уважения этим героям, мужественно отдавшим за нас свои жизни! Под звуки наших голосов распускаются цветы абрикоса, свиноферму заливает лунный свет, воздух наполняется ароматом цветов и потихоньку поднимается занавес сезона романтики и любви…