вторник, 9 сентября 2014 г.

Светлана Климова, Андрей Климов. Ангельский концерт

Светлана Климова, Андрей Климов. Ангельский концерт
Новая книга Андрея и Светланы Климовых написана в жанре арт-детектива. И когда переворачиваешь последнюю страницу, первое, что приходит на ум, это «решетка Декарта» — старинное изобретение для чтения тайнописи. Вертикали времен и горизонтали событий и судеб людей искусства, от позднего Средневековья до наших дней, сплетаются в загадочный узор, сквозь который проступают полустертые знаки давних и новых трагедий. Ничто не исчезает в прошлом бесследно и бесповоротно, и только время открывает глубину и подлинный смысл событий, на первый взгляд ничем между собой не связанных. Это завораживает — как завораживает мысль о том, что от нескольких слов, произнесенных пять веков назад, и сегодня могут зависеть судьбы миллионов людей.

Отрывок из книги:

Первое января 1991 года. Поздний вечер

Мы пока еще живы.

Этот комментарий относится к последней моей записи пятнадцатилетней давности. С тех пор я забросила дневник, а сегодня я гораздо спокойнее. Будто отложила весла, и течение тихо несет меня по бесконечной реке. Хотя я-то знаю, что не так уж она и бесконечна и обязательно где-то придется причалить к берегу… В семьдесят шестом мне было сорок три, и я даже не догадывалась о том, какой глубокий и затяжной кризис меня поджидает; в то время я совершенно забыла о своем блокноте. О том, что со мной происходило, сказать нечего — я с этим справилась.

Глупо писать о счастливой повседневности. О детях, о работе, о нашей с Матвеем глубокой близости, о доме и более-менее безбедном существовании. Череда прожитых дней — из тех, что зовутся легкими, хотя многие из них пережить труднее, чем целую длинную жизнь…


В семьдесят шестом все изменилось мгновенно. По принципу домино. Матвей простудился и трудно проболел почти три месяца. Ему пришлось ограничить курение, однако он еще долго кашлял, сильно исхудал, а от лекарств у него начались проблемы с желудком. Матвей выкарабкался, но мой страх за него лишил меня воли к жизни. Я слишком хорошо помнила последнюю болезнь мамы. А тут и моя очередь подошла. Я запаниковала, не понимая, что со мной происходит. Мир потерял связность, распался на отдельные фрагменты, я мучилась бессонницей и в конце концов оказалась на пороге глубокой депрессии. В один из вечеров, отыскав в блокнотах отца несколько телефонов прихожан лютеранской церкви, я позвонила. Мне сообщили адрес, назвали время, и я поехала туда, ничего не сказав Матвею.

Это был обычный большой дом в районе частной застройки — вроде нашего, но на другом конце города. Кое-что уже менялось, но прихожане по-прежнему собирались скрытно, по одиночке ныряя в калитку и быстро пересекая двор. О службе писать не буду — по сей день я так и не стала членом общины, хотя и побывала там еще несколько раз. Мне нужно было с кем-нибудь поделиться новыми ощущениями, и я рассказала о своем возвращении в лоно церкви старой подруге — Маше Чуриловой. То, что произошло затем, было ужасно: я ожидала понимания, поддержки, но Маша, православная до мозга костей, вдруг вспыхнула и наговорила гадостей; в итоге мы разругались, а гордыня не позволила мне сделать шаг к примирению первой. Теперь-то я понимаю, что с нею случилось то же, что и со мной, — мы обе перешагнули порог критического возраста.

С Машей мы больше не виделись — вскоре она вышла на пенсию и уехала в Крым, как давно собиралась.

Меня познакомили с пастором — образованным человеком средних лет, потомком немцев из Поволжья. На языке предков он изъяснялся с акцентом и показался мне несколько вяловатым, но знающим свое дело. К служению он приступил после смерти моего отца, и имя Дитмара Везеля ему ничего не говорило — в отличие от нескольких пожилых экзальтированных дам, окруживших меня назойливым вниманием. В то свое первое посещение мне очень хотелось поговорить с духовным лицом, однако у пастора после службы оказались срочные дела, и он, уже на ходу, велел мне регулярно посещать какие-то библейские вечера…

Был там и тот господин, которого я впервые увидела на похоронах отца, — Петр Интролигатор. Он не сводил с меня глаз, и я, сама того не желая, кивнула ему. Однако в первое мое посещение общины он не сделал ни малейшей попытки приблизиться — держался отчужденно и холодно, и только покидая дом пастора, неожиданно оглянулся, словно приглашая последовать за собой. Одет он был аккуратно, но ткань на обшлагах тщательно вычищенного и отутюженного темного костюма вытерлась до основы — мне даже показалось, что это тот же костюм, в котором Интролигатор был на похоронах. В руке он держал темные очки в немодной оправе. И все же в тот вечер, когда я приняла решение больше не приходить к лютеранам, мы вместе отправились к остановке трамвая, которая находилась в двух кварталах.

Уже смеркалось, но очки он все-таки надел. Очень рослый, на голову выше меня, он неторопливо шел рядом, и временами казалось, что его голос доносится откуда-то издалека. Говорили мы на немецком. Интролигатор расспрашивал о Матвее и детях — из этих расспросов я поняла, что он неплохо информирован о нашей жизни. Я удивилась — откуда? Тогда он сказал, что еще много лет назад, перед отъездом в Москву, мой отец просил его позаботиться обо мне. Я сразу занервничала и с вызовом заметила, что просьба отца кажется мне довольно странной — ведь он не мог знать, что с ним произойдет. «Не нужно так волноваться, фрау Нина, — сказал он. — Мы были друзьями. Дитмар мне доверял». «И что же, все эти годы вы, так сказать, приглядывали за мной со стороны?» «Я не должен был привлекать к себе внимание, — последовал ответ. — Ведь у вас все складывалось неплохо?» «Верно, — согласилась я. — Расскажите мне, герр Питер, об отце…» «Дитмар Везель, — помолчав, медленно произнес он, — любил жену и дочь. Мы познакомились в церкви и скоро обнаружили, что у нас много общего. Мы оба потеряли близких — моя жена погибла, и я жил, как в пустыне. Но у Дитмара были вы, а мне Бог не успел послать ребенка… Хотя сейчас это уже не имеет значения, — Интролигатор странно усмехнулся углом рта, — важно другое. Однажды Дитмар явился ко мне с семейной Библией — замечательное издание, большая редкость в наши дни. Она была сильно повреждена, и он оставил книгу у меня. Вы должны знать, что моя профессия — переплетчик. Даже фамилией я обязан этому ремеслу, так как мои предки, кроме отца, на протяжении пяти поколений занимались тем же. Мне пришлось основательно повозиться, восстанавливая страницу за страницей, пока Библия не приобрела тот вид, какой имеет сейчас… Она ведь по-прежнему лежит на столике в вашей спальне? — Я кивнула. — Сожгите все! Уничтожьте записи Дитмара и его переписку. Я настоятельно вас прошу!..» «Но почему? Почему я должна это делать?» «Потому что он этого хотел… и ради всего святого, держитесь подальше от нашей общины…»

Его волнение меня поразило, однако из чувства противоречия и какой-то смутной тоски я воскликнула: «Но вы-то посещаете службы, почему в этом должно быть отказано мне?» «Ваш трамвай, фрау Нина, — сказал Интролигатор. — Все просто: я верю, вы — нет… Обещайте мне исполнить волю вашего несчастного отца…»

Больше я этого человека не видела.

Конечно же, я не выполнила обещания — не уничтожила книгу. И не продала ее, сколько меня ни упрашивали. Она по-прежнему лежит в спальне, и иногда я читаю Матвею вслух тот или иной отрывок. Тот же его любимый шестьдесят третий псалом. По-немецки он звучит как эхо в ущелье. Вглядываясь в каждое слово, я перечитала записные книжки отца, изучила всю его переписку, а затем ясным осенним днем сожгла эти бумаги в саду вместе с опавшими листьями. То, что я там вычитала, снова выбило меня из колеи и напугало, но теперь все превратилось в дым и пепел.

…Ближе к вечеру Матвей ушел провожать Галчинского, встречавшего у нас Новый год, да, видно, где-то застрял. Детей в доме тоже нет. Павел празднует с приятелями, Аня со своим молодым человеком отправилась в гости. Оба вернутся только второго. Минувший год был битком набит круглыми датами: Матвею исполнилось пятьдесят пять, сыну — тридцать, а дочери — двадцать пять…

Костя свалился нам на голову неожиданно. Он разительно переменился — встречая в институте, теперь я не всегда его узнаю. Эпоха галстуков и строгих костюмов ушла на дно. Тощий зад Константина Романовича обтянут драными джинсами, привезенными из Берна, свитер болтается как на вешалке, волосы он отпустил до плеч и, кажется, начал красить, на впалых щеках неопрятная поросль с проседью, глаза горят священным безумием. Он носится по коридорам в окружении возбужденных студентов, сменил уже три машины, однако сам терпеть не может водить, поэтому за рулем у него всегда кто-нибудь из поклонников или поклонниц.

Несмотря на весь этот фейерверк, Константин Романович по-прежнему живет бобылем. И хотя в его доме нет-нет да и задержится какая-нибудь молоденькая женщина, я сильно подозреваю, что он ухитрился до сих пор сохранить целомудрие. Светлана Борисовна не в счет — это особая история. Связи его в городе обширны, знакомых бездна, здоровье — отменное. Утверждает, что по утрам обливается холодной водой, но я не верю, зная его характер. Галчинский — из тех, кто нюхом чует ситуации, пагубно влияющие на нервную систему. Бережет себя — потому и здоров. И дай ему Бог! Он крайне осторожен, держится, как всегда, подальше от властей, а на профессорский коньяк, кроме нашего института, зарабатывает еще в двух. В политехническом у него часы по психологии, в юридическом читает этику и религиоведение. И вовсе не по причине нужды — Костя человек достаточно обеспеченный по нашим меркам. С возрастом его хобби — собирание редких книг, марок и старых гравюр — обернулось внушительной цифрой сбережений. Иногда Костя впадает в меланхолию. Тогда он начинает жаловаться, что одинок как перст, и грозится, что после смерти коллекцию свою завещает городу… Единственное, чего у Галчинского не отнять, — он жадно любопытен к людям и умеет с ними ладить. Он готов часами слушать любого болтуна и при этом не тратит ни капли собственной энергии; но что уж совсем странно — по-настоящему глубоких людей Константин Романович в упор не замечает. Это — свойство философов и священников…

Он позвонил тридцать первого в девять вечера и вдруг стал напрашиваться в гости. Матвей подозрительно проворчал в трубку: «А вы один или с компанией, Константин Романович?» Костя поклялся, что один-одинешенек, и добавил: «Светлана Борисовна меня покинула…»

Повесив трубку, Матвей передал мне их разговор. Но особой охоты видеть Галчинского у меня не было. «Ты несправедлива, Нина. Человеку, наверное, совсем плохо…» — «Косте никогда не бывает плохо, просто сегодня ему не с кем посплетничать. А кто это — Светлана Борисовна? — поинтересовалась я. — Почему я о ней ничего не слышала? Ты с ней знаком?» — «Более-менее, — неохотно ответил Матвей. — Видел у Константина Романовича… в домашнем халатике и шлепанцах…» — «Ого-го!» — «Это не то, что ты думаешь. Она… с ее стороны все было очень серьезно. Но она неожиданно вышла замуж за какого-то южноафриканского фермера и уехала с ним, прихватив обоих сыновей от первого брака. Галчинский страшно расстроился…» — «Небось сам он их и свел. Откуда тут взялся этот фермер?» — «В точку, — усмехнулся Матвей. — Господин прибыл делиться опытом по приглашению областной ассоциации сельских хозяев, застрял в городе. Тут-то и выяснилось, что он интересуется антиквариатом. В Африке даже электрический самовар — уникум. Зубанов познакомил его с Константином Романовичем. Я как-то видел их втроем — Светлану, Галчинского и мингера Гроотсхофена… Тебе в самом деле интересно?» — «Еще как! — воскликнула я. — Мне казалось, что по давней нашей дружбе Костя ничего от меня не скрывает. И что же — интересная женщина?» — «Не знаю. На меня обаяние таких дам, как госпожа Ивантеева, не распространяется. Практичная особа с насмешливым и довольно острым умом. И все это спрятано под внешней беззащитностью с примесью… как бы это поточнее выразиться… провоцирующей чувственности. Для своего возраста она прекрасно сохранилась. Темные пышные волосы, легкая фигурка, маленькая грудь, полные, розовые, всегда как бы искусанные губы…» — «Ты, оказывается, и такие вещи замечаешь? Сегодня у нас вечер открытий!» — «Ну что за ирония, Нина? Фактура есть фактура. Выпестованный ею самой образ. Разве я виноват, что со второго взгляда вижу то, что человек пытается скрыть от посторонних глаз?» — «И что же ты увидел?» — «Она чувствовала себя несчастной — постоянно. Из-за житейских обстоятельств и собственного характера. Очень женственная, тщательно следящая за своей внешностью, осторожная в суждениях — и все время на грани срыва. Они с Галчинским были парой — может, поэтому их роман развивался так стремительно. Светлана Борисовна его по-настоящему любила, но Костя догадался об этом только тогда, когда все кончилось…» — «Чистая мелодрама, — сказала я. — Думаю, у нее с фермером все будет нормально…»

Сияющий Галчинский заявился чуть не во фраке, словно собрался на рождественский бал в Венской ратуше. Как-то это не вязалось с пережитой им любовной историей и его новым джинсовым стилем. С собой он принес грузинское вино, апельсины, цветы и целую кучу подарков — в том числе и детям. Я поднялась наверх, а когда вернулась, Костя торжественно протянул мне черную бархатную коробочку.

Я открыла. Там лежал тяжелый серебряный перстень с круглым кабошоном — серой в полоску яшмой. «Настоящая работа, — проговорил Галчинский. — Сделано на заказ еще в пятьдесят четвертом. Сразу, как вы с Дмитрием Павловичем приехали сюда. Старая десертная ложка, а запонку с яшмой я нашел, разбирая всякий хлам в столе у моего отца… Но отдать не решился — в те времена ты, Нина, была суровая, как статья в «Правде»… Надень!» — «Не только суровая, но и тощая, — улыбнулась я. Перстень и в самом деле оказался маловат и с трудом сел на безымянный палец, однако я не стала его огорчать: — Спасибо, Костя. Просто чудесный!»

Галчинский засопел, поцеловал мне руку и обернулся к Матвею. На ладони у него лежал продолговатый кожаный мешочек, затянутый, как кисет, сыромятным ремешком. «А это — тебе!» — произнес он. «Что это?» — удивился Матвей. «Индиго, — провозгласил Костя. — Китайский. Или индигофера анила, если уж требуется точность. Во времена твоего обожаемого Грюневальда за такой мешочек давали полфунта чистого золота. А случалось, и убивали. Пока какой-то немец не придумал, как получить точно такую же краску из нафталина».

В эту новогоднюю ночь все выпили больше обычного. Уже несколько лет мы с Матвеем встречали этот праздник вдвоем, и появление третьего, пусть и по-своему близкого человека, изменило привычную атмосферу тихого семейного застолья. Вдобавок мне все время казалось, что Галчинскому хочется остаться с глазу на глаз с Матвеем. Между прочим, и мне хотелось того же. Некоторое время за столом царило напряжение, потом пробило двенадцать, и все с фальшивым оживлением принялись поздравлять друг друга.

«Ох, помню, — воскликнул, усаживаясь поудобнее, Галчинский, — встречу пятьдесят третьего в вашем доме в Суюкбулаке! Ты, небось, уже и думать забыла?» Я пожала плечами. «Как же так! — оживился Костя. — Ты приготовила царский ужин… и в этом твоем синем платье с подкладными плечами и ниткой настоящего жемчуга на шее выглядела сказочной красавицей. Но такой недоступной и хрупкой, что…»

Мне не понравился тон Кости, и я перебила: «Вспомнила! Мы как раз получили посылку из Москвы. Папе пришлось пешком идти за двадцать пять километров на почту. Счастье еще, что назад его подвезли. Ящик был огромный… и никто из нас тогда даже не надеялся, что все скоро закончится…» «Потом пришли Моргулисы, — подхватил Галчинский, — Адам и Томас, принесли спирт. Мы с ними просидели до утра… Их обоих, если не ошибаюсь, освободили гораздо позже, только после двадцатого съезда. Не знаешь, что с ними сталось?» «Оба вернулись с семьями в Литву. А когда в середине семидесятых арестовали сына младшего из братьев, и опять по обвинению в национализме, старший, Адам, покончил с собой. К тому времени он уже овдовел. Младший, Томас, дождался сына из зоны, собрал всех оставшихся Моргулисов и вывез в Штаты. Там нашлась родня, эмигрировавшая сразу после революции. В прошлом году он умер…» «Вот как? — пробормотал Галчинский. — В самом деле — иных уж нет, а те… — он рассеянно помахал рукой. — История повторяется, и нет никакого смысла искать лучшей жизни по ту сторону Атлантики. Жизнь всегда и везде несправедлива». «Они и не искали, — возразила я. — Их заставили». «Да-да… — Костя потянулся к бокалу и, адресуясь к Матвею, приподнял: — За тех, кто далеко!»
Я присоединилась к тосту.

«Между прочим, Матвей, — Галчинский вдруг оживился, — ты помнишь эту досочку — «Голландский пейзаж»? Отличнейшая вещь. До сих пор не понимаю, как это ты решился ее продать… Светлана Борисовна — та от нее была просто без ума, и неудивительно, что так легко рассталась с весьма крупной суммой. А теперь держись за стул: с прошлой недели эта доска — украшение моей коллекции… — Он развел руками, будто заранее извиняясь. — Слабость, понятно, не сумел устоять. Когда она уже перед самым своим отъездом вдруг явилась ко мне с картиной…»

В полном недоумении я уставилась на Матвея. Еще одна неожиданность — эта вещь хранилась в мастерской мужа уже несколько лет, упакованная в плоский деревянный ящик с застежками. Видела я ее всего раз или два, но запомнила, как Матвей, возвращая картину на стеллаж, почему-то спросил: «Ну и как тебе этот семнадцатый век?» Я пожала плечами: пейзаж и пейзаж. С тех пор как Матвей занялся реставрацией, через его мастерскую проходило немало подобных вещей. Муж обернулся ко мне с усмешкой, значения которой я тогда не поняла. Зато теперь он отвел взгляд и уже собрался было что-то сказать, однако Константин Романович возбужденно перебил: «Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться — Светлана меня просто использует. Да-да! Это было унизительное чувство, я так и сказал ей об этом… Тем более что она пару раз заходила ко мне с этим якобы фермером, которого интересовали исключительно бронза и старый фарфор. А заодно я тактично дал понять, что между нами все кончено. После этого она больше не появлялась — но представьте, друзья, мое изумление, когда спустя две недели раздался звонок в дверь. Я открываю, а на пороге стоит госпожа Ивантеева с внушительным пакетом под мышкой и сообщением о том, что не далее как послезавтра она покидает страну и отправляется прямиком в Африку. С новообретенным мужем и мальчиками. «Ну-с, желаю всяческого процветания», — говорю, а она на это: «Хочу сделать вам небольшой подарок на прощание». Протягивает мне пакет и без единого слова уходит. Я распаковываю пакет, а там — «Голландский пейзаж» и к нему — нотариально заверенный документ. Акт дарения. В этом весь характер…»

Галчинский умолк, и в возникшей паузе мне ничего не оставалось, как предложить мужчинам перейти к горячему. Огибая стол, чтобы пробраться в кухню, я размышляла о том, что единственным человеком, кроме меня, который знал о существовании картины, был Костя. А значит, именно с его подачи Светлана Борисовна обратилась к Матвею. На мгновение у меня мелькнула безумная догадка — а что, если это всего лишь многоходовая комбинация, затеянная Галчинским, положившим глаз на «Голландский пейзаж», и кто кого использовал — еще вопрос. Но эту мысль я отбросила — слишком сложно, а через минуту в кухне появился Матвей.

«Ты все неправильно поняла, Нина…» — «Откуда ты знаешь, правильно или нет? Я думала — у нас нет тайн друг от друга». — «Их и нет. Если ты о картине, то я просто не сумел отказать… А если быть до конца честным, то и не захотел. У меня опять проблемы с работой, — Матвей вымученно усмехнулся, — так уже бывало… Некоторое время денег будет меньше. Совсем мало. Но мне не хотелось, чтобы ты знала об этой… об этой сделке…»

Я поспешила его остановить: «Достаточно. Мне нет дела до этой истории. Возвращайся к столу. Что-то Костя меня сегодня утомляет…»

Все оставшееся время мы провели под невнятный гомон телевизора; затем я ушла спать, а Матвей с Галчинским остались.

Мы встретились только поздним утром — почти как родные. У всех побаливала голова и почему-то был волчий аппетит. День оказался похожим на все те дни, когда Костя внезапно появлялся у нас и тут же начинал ныть: «Нина, покорми убогого, Христа ради… Никто меня не любит, не жалеет, протяну ноги — похоронить будет некому…»

Павел, наш старший, завел ту же манеру — являться домой когда вздумается, при этом пропадая неведомо где по нескольку дней. Однако официально считается, что он все еще живет вместе с нами. Ничего не поделаешь — взрослый мужчина, хотя прямо с порога, как Галчинский, требует еды и внимания…

С раннего детства он неплохо рисовал: твердая рука, верный глаз, но без той искры, что у отца. Это помогло ему после окончания школы поступить в институт, где когда-то учился Матвей, на отделение графики, но на третьем курсе он неожиданно перевелся на промышленный дизайн. Никогда бы не поверила, что ему по душе конструировать табуретки и корпуса для пылесосов.

Смирный и ласковый на первый взгляд, Павел совершенно закрыт для всех. С отцом у него сложились странные отношения: привязанность то и дело сменяется обоюдным раздражением. Внешне он походит на Матвея больше, чем на меня, но с возрастом так и остался полноватым из-за своей флегмы и привычки валяться на диване с книжкой и пакетом сладостей. Спортом он никогда не интересовался и терпеть не мог шума и беготни. Его трудно вывести из себя, и, что бы ни случилось, он не открывается — словно боится проговориться. У нас с ним прекрасные отношения, но приходится признать — я почти ничего не знаю о собственном сыне, не знаю его вкусов и предпочтений, не говоря уже о том, к чему он стремится.

«Твой Павел, — однажды заметил Галчинский, — славный парень. И проблема не в нем. Их поколению исторически не повезло — они оказались промежуточным звеном, прокладкой между одной страшной эпохой и началом другой… еще неизвестно какой. А от прокладки ничего особенного ждать не приходится — ее дело впитывать. Отсюда инертность и отсутствие воли к действию. Но у них своя миссия — выжить и заложить фундамент иных отношений между людьми. Хотят они того или нет. Посмотри на девятнадцатый век в Европе с его прагматизмом и рациональной верой. Можешь не беспокоиться — у него все будет нормально…»

В те несколько лет, пока Павел учился в институте, он изменился до неузнаваемости: стал резок, невнимателен, все ему стало не то и не так. Не хватало денег, которые давал Матвей, разонравилась комната, в которой он жил, — слишком мрачно; его бесили преподаватели и однокурсники, сестра и соседи, секретарша в деканате, водители автобусов и даже погода… Я предположила, что ему не помешала бы эмоциональная встряска — и он ее получил: девушка, с которой Павел стал жить, сняв комнату в центре города на деньги, тайком взятые взаймы у Галчинского, ушла от него. С тех пор о женитьбе не было и речи. Он вернулся домой, с грехом пополам защитил диплом и нашел работу в клубе железнодорожников — малевал плакаты, объявления, декорации к спектаклям аматорского театрика и даже ремонтировал мебель, получая гроши. Зато стал гораздо спокойнее.

Слабости сына мне были известны наперечет: сигареты «Данхилл», иногда — несколько рюмок с приятелями, две-три подружки (у одной он оставался ночевать, а порой и жил несколько дней), легкость в обращении с деньгами. Но знала я также и то, что он прекрасно владеет немецким и английским, подумывает, несмотря на свой дизайнерский диплом, о юридическом образовании и обладает безукоризненным чутьем на настоящее искусство. Его внешняя и внутренняя жизни долго текли параллельно, ни в чем не пересекаясь, однако он вырос порядочным человеком. Павел никогда не демонстрирует своих знаний и частенько расстраивает отца своим напускным безразличием к вещам, которые Матвею кажутся важными. Но это ничего не значит — к тому времени когда Павлу исполнилось двадцать восемь, его отношения с отцом окончательно наладились. Единственным и неотменимым условием осталось одно — не ограничивать его свободы…

Никто и не пытался. Только однажды я почувствовала, что должна вмешаться в его жизнь. Осенью прошлого года сын начал посещать собрания какой-то новоявленной секты, и я всполошилась. Мне не понравилось, что он так и не смог толком объяснить, чем они там занимаются, и туманно назвал этих людей «харизматическими дилетантами». На мой вопрос, почему он все-таки посещает эти сборища, Павел односложно отвечал: «Забавно». Собрания проходили в клубе, где он все еще работал, три раза в неделю под видом лекций по истории религии и западноевропейского искусства. Затем постоянные посетители оставались для обсуждения, и после этих «обсуждений» Павел возвращался домой другим. Другим — и все тут. Словечко «опустошенный» здесь не подходило.

Слава Богу, продолжалось это каких-то пару месяцев — «лекции» прикрыло, опомнившись, клубное начальство.

Как-то вечером Павел явился с работы в компании старого приятеля — безработного музыканта Вани Чижа, режиссера клубного театра Иосифа Белого и еще одного господина неопределенного возраста по имени то ли Билл, то ли Уилл. Этот господин и оказался устроителем «лекций». Он обладал приятной неброской наружностью, сдержанными манерами и довольно сносно говорил по-русски, хотя, насколько я поняла, был не то швейцарцем, не то американцем. Иногда он обращался к Павлу по-английски, но конструкция фраз сразу же выдавала, что этот язык ему чужой. Я разливала чай и поневоле присутствовала; Матвей, не любитель пустопорожних разговоров, скрылся в мастерской.

Темы обсуждались более-менее нейтральные. Павел и его приятель-музыкант помалкивали, Билл тоже не был особо красноречив; зато соловьем разливался режиссер. Из его возбужденных речей следовало, что он считает целью жизни создать в городе некий «духовный» театр — так сказать, вернуться к истокам, возродить средневековую традицию. Я спросила, что это значит, и выяснилось, что молодой человек намерен иллюстрировать Писание всеми доступными средствами — ни больше ни меньше. От балета до карнавального шествия. «А вы-то сами кто по вероисповеданию?» — не удержалась я. Белый осекся, недоуменно взглянул на меня и буркнул: «Не имеет значения…» «Ваш замысел — чистейшая нелепость, — проговорила я и добавила по-немецки: — Каждому овощу свой час…» При этом я заметила, как у Билла (или все-таки Уилла?) левая бровь поползла вверх. «Да почему же, почему?!» — обиженно завопил Белый. «Потому, — отрезала я. — У всего есть свое время и место. Тюрьме свое, театру — свое, и Церкви тоже… Иначе все перемешается». — И пошла в кухню с пустыми чашками, а следом за мной Билл, прихвативший остатки чайной посуды.

«Вы, фрау Нина, разумная женщина!» — услышала я за спиной неожиданно правильный немецкий. Ох, до чего же этот господин мне не понравился — он был как жестяная воронка, в которую проваливаются твои энергия и воля. «Позволю себе спросить: вы принадлежите к евангелическо-лютеранской церкви?» «С чего это вы взяли?» — неприязненно спросила я по-русски, круто оборачиваясь. «Павел как-то обмолвился, что его дед родился в Немецкой Слободе…» «Ну и что из того? Там проживало столько же протестантов, сколько и католиков. И все они были немцами. Лично я ни в какой вере не нуждаюсь…» «Не симпатизируете лютеранам?» — прищурился Билл-Уилл. «Нет, — отрезала я, — просто научилась ходить без костылей».

Он покрутил носом и наконец-то оставил меня в покое.

Когда гости ушли, я сердито спросила у сына: «С какой это стати ты рассказывал о Дитмаре Везеле совершенно незнакомому человеку?» Павел удивился: «Мам, ни слова! Могу поклясться — о деде я даже не упоминал…»

Галчинский отнесся к моему негодованию совершенно спокойно: «Что ты все кипятишься, Нина? Везеля-старшего многие помнят — мало ли от кого этот тип мог наслышаться о твоем отце. В городе существует сплоченная, хоть и небольшая лютеранская община… лютеране есть и среди моих студентов — та же Оля Бриннер… Тебя интересует, откуда взялась эта темная лошадка, этот «лектор»? Отвечаю — оттуда, где уже стоят наготове легионы таких, как он. Дадут отмашку — и все они ринутся сюда. Спросишь — зачем? Элементарно. Религия и культура всегда остаются излюбленным полем деятельности для всякого рода «ловцов душ», умеющих извлекать прибыль из слабости, слепой любви и доверия… Мальчику нужно держаться подальше от этой чертовщины, скажи ему…»

Мое вмешательство не потребовалось — Павел больше не встречался ни с кем из той компании. Вскоре он бросил работу в клубе и начал понемногу помогать отцу. Это случилось совсем недавно, и мне кажется, что сын по-настоящему увлекся техникой реставрации…

Матвей еще не вернулся. Жду его. Соскучилась.

Об Анне… Дочь всегда была ближе ко мне, чем к отцу, — мы прекрасно понимали друг друга. Она хорошо училась в школе, хотя, в отличие от брата, росла непоседливой. Врачом Анюта решила стать неожиданно — когда перешла в выпускной класс. В тот год умер наш пес, умница Патрик, совсем еще не старый. Анна обожала его, и эта смерть была для нее тяжелым ударом, тем более что и пес относился к ней по-особому. Мы сразу заметили, что с ним что-то не в порядке. Ветеринар предположил воспаление легких, но, видимо, ошибся. Анна самоотверженно возилась с Патриком, колола антибиотики, кормила и поила с ложки, и ему как будто полегчало. И все же спустя неделю на рассвете пес умер — совершенно беззвучно, подсунув лобастую голову под свесившуюся с кровати руку спящей Анны.

Она проплакала три дня и дала себе слово, что станет ветеринарным врачом. Однако, окончив школу с медалью, подала документы в медицинский на отделение педиатрии. Такие повороты — в духе Анны. Она всегда создает в голове предварительную модель, а затем начинает на ходу корректировать. «Ты что будешь?» — «Я? Бутерброд. С сыром. Один… нет, два. Но с колбасой. А с сыром не надо, спасибо, я его терпеть не могу…»

К искусству Анна была равнодушна, английский и латынь в институте освоила только благодаря феноменальной памяти; зато в остальном она оказалась настоящей рабочей лошадкой — училась, не щадя себя, и окончила институт с отличием. Прошлой осенью начала работать в детском туберкулезном санатории, который находится в тридцати километрах от города. Ездит автобусом, иногда ее подвозит Муратов.

Года четыре подряд при Анне состоял «жених», студент политехнического. Встречались они редко — от силы пару раз в месяц. А выбрала она другого — это произошло уже в интернатуре. «Молодым человеком» дочери оказался хирург детского отделения городской больницы, взрослый мужчина старше ее лет на десять, с первого взгляда показавшийся мне простоватым. Вскоре в комнате у Анны появилась его фотография, она начала прихорашиваться, чего раньше за ней не водилось, и пропадать вечерами. Я в эти отношения не вмешивалась, однако нервничала — ведь об этом Муратове я ничегошеньки толком не знала.

Выручил, как обычно, всеведущий Костя. «Муратов, Алексей Владимирович? Врач? Ну почему не знаю — бывший детдомовец, классный хирург. С большой перспективой. Собственного жилья нет — комната в общежитии больницы, обещают ведомственную квартиру. Имеет «Жигули» восьмой модели. Холост, ведет размеренный, насколько позволяет профессия, образ жизни, не пьет. Не отказывается от вознаграждения за внеплановые операции… Между прочим, поставил на ноги внука одного моего хорошего знакомого — ты его не знаешь. Отличная партия для твоей Анны…»

Светлана Климова, Андрей Климов. Ангельский концертСветлана Климова, Андрей Климов. Ангельский концерт