вторник, 21 января 2014 г.

Ричард Форд. Канада

Когда родители пятнадцатилетних Делла и Бернер. добропорядочные и скромные люди, внезапно решают ограбить банк, жизнь подростков полностью переворачивается. Отныне не только все пойдет у них иначе, они сами станут иными. Делл, прирожденный наблюдатель, разглядывает происходящее с ним и вокруг него с интересом ученого, пытаясь осмыслить суть и течение жизни. Ограбление банка, три убийства, одинокая жизнь в прериях, встреча со странными и опасными людьми, словно явившимися прямиком из романов Достоевского, — вовсе не этого ждал Делл накануне обычного школьного года. Но вместо школы — путешествие в Канаду, мистическую и невозможную страну, в место, которое находится на грани всего — сна и яви.

«Канада» — это состояние души, внутренний побег. По какую бы сторону границы человек ни оказался, он остается тем, кем был. Роман Ричарда Форда настолько эмоционально захватывающий, что сложно представить себе что-то более совершенное. Форд, по сути, дал название доселе не названному состоянию души — канада.

«Канада» — роман больших идей, завораживающе прекрасных описаний, поразительных мыслей, ироничных диалогов и тонких душевных перестроений. Ричард Форд — единственный писатель, получивший за одну книгу обе главные американские литературные премии — Пулитцеровскую и премию Фолкнера.


Отрывок из книги:

В субботу утром меня разбудил голос разговаривавшей по телефону мамы. Она на чем-то настаивала и отмахнулась от меня, когда я, направляясь в уборную, миновал висевший в стенной нише аппарат. Отца дома, судя по всему, не было. Машина из переулка, где он ее вчера поставил, исчезла. Погода за ночь переменилась. В доме веяло прохладой, обе двери, передняя и задняя, стояли настежь, и по комнатам гулял ветерок. В окне кухни виднелись летевшие с запада облака, утренний свет казался желтовато-зеленым. Занавески на окнах вздувались, ильмы на нашем дворе и в парке по другую сторону улицы раскачивались, как под дождем. Стопка не нужной нам одежды так и лежала на задней веранде, дожидаясь, когда за ней приедет грузовичок конгрегации Святого Викентия де Поля. Воздух в доме казался свежим и почти неподвижным, несмотря на сквозняк. Утро оставляло ощущение, что после полудня должно произойти нечто важное.

Закончив телефонный разговор, мама объявила, что собирается сходить в итальянский магазин на Сентрал, купить продукты. Бернер еще спала. А я могу пойти, если мне хочется, с ней. Я обрадовался. Мне казалось, что я провожу с мамой слишком мало времени. Она тратила его большей частью на Бернер.

Впрочем, по дороге в магазин она со мной почти не разговаривала. А в магазине купила «Трибюн», чего я прежде ни разу не видел — происходившее в нашем городе ее не интересовало. На обратном пути я попытался обсудить с ней важные для меня темы. Мой велосипед, «Швин», состарился, его купили уже послужившим кому-то в Миссисипи, и теперь он был для меня маловат. Я подумывал о «Рэли» — английском велосипеде с узкими шинами, ручным тормозом, несколькими передачами и корзинкой на багажнике. Я собирался возить в ней, когда в школе начнутся занятия, учебники и мои шахматные фигуры. Раньше мне ездить в школу на велосипеде не разрешали, но теперь, полагал я, разрешат. Кроме того, я напомнил маме, что собираюсь соорудить на нашем заднем дворе улей и сделать это необходимо до весны, когда поступят заказанные мной в Джорджии пчелы. Нам от них только польза будет. Пчелы станут опылять алтей. Давать мед, которого хватит на всех, — он помогает от аллергии, а значит, Бернер пойдет на поправку. К тому же, наблюдая за пчелами, узнаешь много нового, потому что они — существа очень организованные и целеустремленные, и я смогу писать о том, что узнаю, школьные сочинения, как писали когда-то мы с Бернер о процессе плавления и вакцине Солка. Упомянул я и о том, что «Ярмарка штата» еще открыта и мне хотелось бы посетить пчелиный павильон. Ярмарка сегодня последний день работает. Однако мама сказала, что с этим мне лучше обратиться к отцу — она занята. Да и не по душе ей ярмарки. Они опасны. Известны случаи, когда там похищали детей, — я решил, что мама это выдумала. Ей необходимо позаботиться о новом белье для Бернер. Я расту довольно медленно, Бернер гораздо быстрее, — я это и сам заметил, а мама сказала, что это естественно. Я смогу пока походить в прошлогодней одежде. В общем, мне показалось, что ничего существенного для себя я этим разговором не добился.

Подойдя к нашему дому, мы увидели, что двери лютеранской церкви распахнуты и за ними идет служба. Мама взглянула сквозь мотавшиеся ветви деревьев в небо и сказала, что в воздухе повеяло холодком (я его не чувствовал). Жаль, сказала она. Скоро мы увидим, как на западе покроются снегом вершины гор. И ахнуть не успеем, а уже наступит осень.

В доме она заварила себе чаю, соорудила сэндвич с болонской колбасой и вышла на переднюю веранду, под ветер и солнце, чтобы посидеть на ступеньках и почитать газету. По пути она включила в гостиной большой радиоприемник, чего обычно не делала. Мама ждала сообщений об ограблении, хотела выяснить, дошли ли новости о нем до Грейт-Фолса, — хотя я, конечно, ничего этого не знал. Я тоже просмотрел немного позже газету, чтобы уточнить часы работы ярмарки. Ничего необычного я не обнаружил, статьи об ограблении память моя не сохранила. В моей жизни оно еще не произошло.

Вот индейцы проезжать мимо нашего дома и с ненавистью посматривать на нас перестали, это я помню хорошо. И телефон больше не звонил. В то утро по нашей улице проехала пару раз черно-белая машина полиции, и я знаю, что мама ее заметила. Я в этом ничего странного не усмотрел. Единственным, что я отчетливо сознавал, было ощущение — которое, впрочем, описать я не смог бы, — что вокруг меня совершается некое движение. На поверхности жизни ничего заметно не было, а я только поверхность ее и видел. Однако дети обладают способностью чувствовать такое движение в семье. Это чувство может означать лишь, что кто-то о них заботится, незримо поддерживает в их жизни порядок и потому ничего дурного с ними случиться не может. А может означать и что-нибудь другое. Такая способность возникает, если вас правильно растят, — а мы с Бернер считали, что нас растят правильно.

К полудню отец так и не вернулся, а мама приоделась и покинула дом, чего также по субботам никогда не случалось. Надела она то, в чем отправлялась обычно в школу, — плотный шерстяной костюм, зеленый в большую светло-красную клетку, летом таких никто не носит. К костюму были добавлены чулки и черные туфли на высоковатых каблуках. В этом наряде она бродила, разыскивая свою сумочку, по дому и выглядела какой-то напряженной, испытывавшей неудобство. Казалось, что одежда царапает ей кожу; мамины каблуки громко стучали по полу. Волосы она взбила перед зеркалом ванны так, что они стали пружинистыми, а мамино лицо сделалось маленьким, почти неприметным, — возможно, впрочем, именно этого она и добивалась. Берни, взглянув на нее только раз, сказала: «Ну, это я уже видела», после чего ушла в свою комнату и дверь за собой закрыла.

Я же, стоя посреди гостиной, спросил у мамы, куда она собралась. Ощущение какого-то движения вокруг так меня и не покидало. Дождь, который грозил пролиться, так и не пролился — как оно в большинстве случаев и бывало. День выдался влажный, яркий и немилосердно жаркий. Мама сказала, что за ней должна заехать ее знакомая, Милдред Ремлингер, медсестра из ее школы. В пору занятий она каждый день подвозила туда маму, но в летнее время они никогда не встречались. Я эту Милдред и не видел ни разу. Мама сказала, что у Милдред возникли личные проблемы, которые ей требуется обсудить с женщиной. Это не займет много времени. Если мы с Бернер проголодаемся, то можем прикончить болонскую колбасу. А обед она потом приготовит.

Вскоре машина Милдред остановилась у нашего дома, погудела. Мама торопливо вышла, спустилась по ступеням веранды, села в машину — коричневый четырехдверный «форд» — и уехала. А я понял, что странное ощущение, не покидавшее меня, как раз мамой-то и создавалось.

Спустя недолгое время Бернер вышла из своей комнаты, мы поели колбасы с сыром. Отец все еще не вернулся. Бернер предложила взять немного сыра и пойти к реке, покормить уток и гусей — мы иногда делали это. Если мы не находились в школе или дома с родителями — где они наблюдали за нами, а мы за ними, — то занять себя нам было, как правило, нечем. В таких обстоятельствах жизнь ребенка сводится преимущественно к ожиданию того, что ему подвернется какое-нибудь дело или что он повзрослеет, — но до последнего, думал я, мне еще далеко.

Реку отделяли от нашего дома всего три квартала, чтобы добраться до нее, идти нужно было в противоположном итальянскому магазину направлении. Бернер надела солнечные очки и белые кружевные перчатки — чтобы скрыть кисти рук с их бородавками. Дорогой она сообщила мне, что, по словам Руди Паттерсона, Кастро скоро изготовит атомную бомбу и первое, что он после этого сделает, — подорвет Флориду. И тогда начнется мировая война, от которой никому из нас спастись не удастся, — я в это не поверил. А еще Руди сказал ей, что все мормоны носят особую одежду, которая защищает их от немормонов, и снимать ее им запрещено. Следом она рассказала, что приладилась в последнее время вылезать по ночам из окна своей спальни, чтобы встретиться с Руди, который часто угоняет тайком машину родителей. Они едут на гору, что неподалеку от городского аэропорта, останавливаются у обрыва, смотрят на городские огни, слушают радиостанции Чикаго и Техаса, курят сигареты. Как раз там Руди и поведал ей о Кастро и о том, что он всерьез решил выбраться из Грейт-Фолса. Выглядел Руди старше своих лет, у него даже волосы росли на груди, — он вполне мог сойти за восемнадцатилетнего. Чем еще занимались они в машине? — вот что мне хотелось узнать. «Ничем особенным. Целовались, — ответила Бернер. — Мне его губы не очень-то нравятся, да и усики эти. И пахнет от него плохо. Грязью пахнет». А затем Бернер показала мне синяк, прикрытый стоячим воротом ее водолазки. «Он поставил, — сказала она. — Я ему в лоб за это дала. Мама увидит, разорется». Я знал, что это. «Засос» — так сказал мне один мальчик в школе. У него был один в точности там же, где у Бернер. По его словам, без сильной боли таким не обзаведешься. Я не понимал, зачем это нужно. Про секс мне тогда никто еще не рассказал. А я знал только то, что мне рассказывали. Вскоре мы уже стояли в приречных тростниках, и кузнечики вспархивали вокруг нас, и мухи, жужжа, проносились над кромкой журчавшей, сверкающей воды. Неподалеку от нас машины пересекали, погромыхивая, реку по мосту, в который упирается Сентрал-авеню. Стоял полдень, знойный и тихий. Плавильни всегда сообщают воздуху горьковатый, металлический привкус, и река тоже отзывалась металлом, хоть воздух у самой ее поверхности и остывал. За рекой виднелись казавшиеся мне чужими высокие здания Грейт-Фолса — железнодорожных вокзалов «Великой северной» и «Милуоки», отеля «Рэйнбоу», Первого национального банка, «Фармацевтической компании Грейт-Фолса». В сторону острова Скво и «Большой Трубы» — имевшая в высоту пятьсот футов, она всегда завораживала меня — плыл над ровным полотнищем реки крупный белоголовый орлан; минуя крону росшего на другом берегу дерева, он стал вдруг казаться совсем маленьким. К поверхности воды поднялся привлеченный комочками нашего сыра сиг. Утки, хлопая крыльями и переругиваясь, сплывались к кускам хлеба, которые течение понемногу сносило назад к тростникам. Я поймал в ладони теплого кузнечика и опустил его на воду. Он покружил немного, подергивая крыльями, пытаясь взлететь. И исчез. С авиабазы поднялся в небо большой реактивный дозаправщик, повернул, сделав вираж, на юг и скрылся из виду раньше, чем до нас долетел рев его двигателей. Грейт-Фолс нравился мне, но, вообще говоря, никогда меня не интересовал. Я воображал, как сяду на «Западную звезду» и поеду в колледж — в «Святой Крест» или в «Лихай» — и после этого жизнь моя пойдет по предназначенному ей пути.

* * *

Мы возвращались домой, солнце пекло нам макушки. Южный ветер, горячий и влажный, носил по Сентрал-авеню пыль, на шинах автомобилей обозначился решетчатый узор, листья деревьев посерели и казались ломкими. Никаких прослоек прохлады в воздухе не ощущалось.

В лютеранской церкви шло венчание. Двери ее, парадная и боковая, были раскрыты, в каждой стояло по высокому серебристому вентилятору, на пару они создавали пронизывавший церковь сквозняк. Во дворе церкви курили двое мужчин в шляпах западного покроя и рубашках с короткими рукавами; пиджаки оба держали в руках. Перед церковью замер у бордюра грязный красный пикап. К заднему бамперу его были привязаны консервные банки, вилки, ложки, ножи, несколько старых сапог. На боковых окнах виднелись сделанные белой краской надписи: «Только что поженились — едем в Рай» и «Бедная девушка».

Бернер остановилась, обозрела сквозь темные очки парадную дверь церкви, словно ожидая, что сейчас из нее выйдут жених и невеста. В церкви мы с ней никогда не бывали.

— И зачем только люди женятся? — с отвращением на лице поинтересовалась Бернер. — Платят деньги за то, что можно получить даром.

Она аккуратно сплюнула между своими теннисными туфлями на траву нашей передней лужайки. Мне такой вопрос никогда в голову не приходил, — впрочем, временами я проникался верой в то, что Бернер знает, о чем я думаю, еще до того, как я начинаю думать об этом. Она взрослела — быстрее, чем я. И не любила того, чего не понимала.

— Родители Руди вообще не женаты, — сказала она. — Его настоящая мать живет в Сан-Франциско, он туда и собирается, когда вырвется отсюда. И я думаю составить ему компанию. Только не говори им, не то я тебя удавлю.

И она, схватив меня за руку, ущипнула ее пальцами в белых кружевах — так сильно, что у меня зазвенело в ушах. Она была намного сильнее меня.

— Я серьезно, — сказала сестра. — Говнюк маленький.

Такие слова я от нее слышал и прежде. Говнюк. Маменькин сынок. Ссыкун. Мне они не нравились, но я думал, что слова эти свидетельствуют о еще сохранившейся между нами близости.

— Я ничего не скажу, — пообещал я.

— Да тебя все равно слушать никто не станет, — отозвалась, издевательски ухмыльнувшись, Бернер. — Мистер Пешка. Вот кто ты такой.

И начала подниматься по ступенькам веранды.

Отец сидел за обеденным столом, наващивая свои черные ковбойские сапоги. Я сотни раз видел это, когда он служил в ВВС. Полированный деревянный ящик с ваксой и щетками стоял на расстеленном по столу номере «Трибюн», купленном мамой. Отец только что подстриг ногти. На газете валялись полумесяцы обрезков.

Он перенес сюда глобус с моей тумбочки. В комнате сладко попахивало сапожной ваксой. Приемник был настроен на местную радиостанцию. Отец собирался послушать сельскохозяйственные новости. Он был в обычном его субботнем наряде: сандалии, «бермуды», гавайская рубашка в красный цветочек, не прикрывавшая татуировку на предплечье — «Старая гадюка», имя «Митчелла», с которого он сбрасывал бомбы. У отца была и еще одна татуировка, на плече, крылышки ВВС, — ее он, строго говоря, не заслужил, поскольку не стал пилотом, о чем неизменно сокрушался.

Увидев меня, он широко улыбнулся. А перед нашим приходом мрачно и сосредоточенно размышлял о чем-то. Вообще вел себя так, точно самочувствие его оставляло желать лучшего. Не побрился сегодня, — впрочем, глаза его поблескивали, точь-в-точь как после возвращения из деловой поездки.

Бернер, не останавливаясь, проследовала через гостиную.

— Мне жарко, — сказала она. — Посижу в холодной воде, потом рыбку покормлю.

Потолочный вентилятор все еще оставался неподвижным, и Бернер, проходя по коридору, включила его. Воздух пришел в движение. Я услышал, как закрылась дверь.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал отец, державший в руках тряпку и баночку полировальной пасты. — Присядь-ка.

Я не привык оставаться с отцом наедине, хоть и предполагалось, что с ним я должен проводить времени больше, чем с мамой. Обычно рядом со мной всегда оказывалась она. Отец, когда мы с ним оставались наедине, неизменно пытался завести серьезный разговор. Обычно разговор этот сводился к стараниям внушить мне, как сильно он нас любит, как трудится ради нашего блага, как важно для него будущее каждого из нас, — будущее, в котором у него есть личный интерес, — какой именно, он мне так и не сказал. И я всякий раз думал, что ни меня, ни Бернер он толком не знает, поскольку мы-то считали все, о чем он мне говорил, само собой разумеющимся.

Я присел рядом с комком тряпок, почерневших зубных щеток и круглой жестянкой сапожной ваксы. Глобус был повернут Соединенными Штатами ко мне.

— Я, конечно, был бы рад сводить тебя на «Ярмарку штата». — Отец смотрел мне прямо в глаза, как если бы говорил что-то, имевшее совсем другое значение. Или как если бы поймал меня на вранье и старался объяснить, насколько это важно — быть правдивым человеком. Но в тот-то раз я ему ничего не наврал.

— Сегодня она работает последний день, — отозвался я. Объявление об этом было напечатано в газете, на которой он чистил обувь. Наверное, отец увидел его, потому о ярмарке и заговорил. — Мы еще можем туда попасть.

Он взглянул в окно, на проезжавшую мимо машину, потом посмотрел на глобус.

— Да знаю, — сказал он. — Просто чувствую я себя нынче не лучшим образом.

Когда-то, в штате Миссисипи, мы с ним пошли под вечер на разъездную ярмарку округа, разбившую свои шатры неподалеку от нашего дома. Я побросал резиновые мячики в тряпичных кукол с рыжими косичками и ни в одну не попал. Потом пострелял из заряжавшегося пробками ружья, сбил несколько плававших в тазу уток и получил в награду пакетик белых сладких пастилок. Отец, оставив меня одного, ушел в шатер, где показывали какое-то представление, до которого я еще не дорос. Я стоял снаружи на посыпанной опилками земле, слушая доносившиеся из балагана голоса людей, музыку аттракционов, смех. Ярмарочные фонари сообщали небу желтоватый оттенок. Выйдя в толпе мужчин из балагана, отец сказал, что зрелище было поучительное, но и не более того. Мы с ним покатались на электрокарах, сжевали несколько ирисок и вернулись домой. Больше я ни на одной ярмарке не был, да меня на них и не тянуло. Мальчики из шахматного клуба говорили, что на «Монтанской» показывают скот, птицу и сельскохозяйственные машины, а пользы от нее ноль. Однако пчелы по-прежнему интересовали меня.

Втирая в сапоги полировальную пасту, отец дышал через нос. Запах она издавала сильный, более резкий, чем у ваксы, и едкий, — я решил, что из-за него-то отцу и не по себе. Наконец он выпрямился, отложил тряпку и провел ладонями по лицу — словно умываясь, потом откинул ими назад волосы, отчего запах еще и усилился. Крепко зажмурился и открыл глаза.

— Знаешь, в детстве — в Алабаме — у меня был дружок, живший на нашей улице. А один наш сосед, старый доктор, держал в том же доме приемную и как-то раз зазвал к себе моего приятеля. И попытался проделать с ним всякие глупости, нехорошие. — Говоря это, отец не сводил темных, поблескивавших глаз с жестянки с пастой, но теперь театрально поднял взгляд на меня. — Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Да, сэр, — ответил я, хоть ничего и не понял.

— Мой друг, его Бадди Инкстером звали, доктору, разумеется, отказал. Сразу пошел домой и все рассказал матери. И знаешь, что она ответила сыну?

Отец моргнул, вопросительно склонив набок голову.

— Нет, сэр.

— Она ответила: «Бадди, иди и скажи старику, чтобы он бросил эти штуки!»

Сестра начала заполнять ванну. Даже при работавшем вентиляторе мне было жарко в одежде. Дверь ванны закрылась, клацнула задвижка.

— Ты понимаешь, что хотела сказать его мама? — Отец взял двумя пальцами крышечку пасты и аккуратно навинтил ее на жестянку. Послышался тихий щелчок. — Конечно, если бы он проделал такое сейчас, — это я про старого костоправа — его упекли бы в тюрьму, а народ повыскакивал бы из домов с факелами и вилами. Верно?

Этого я не знал. Снаружи погудела машина. А следом мотор ее взревел и машина уехала. Отец, похоже, ничего не услышал.

— Так вот, она хотела сказать, что Инкстеру следует научиться жить с тем, что его окружает, и не соваться в чужие дела. Тебе это понятно?

— Думаю, да.

Думал я совсем другое.

— С тобой всякое может случиться — и плохое тоже, — сказал отец. — И тебе придется как-то жить с этим.

Отцу хотелось, чтобы его рассказ произвел на меня серьезное впечатление. Наверное, он хотел сказать следующее: можно упускать из виду существенные составляющие того, что люди говорят и делают, и все же полагаться в их понимании лишь на себя самого. Думаю, на самом-то деле он пытался внушить мне — хоть и говорил обиняками, — что именно на меня надвигается нечто дурное и я должен сообразить, как жить с этим дурным. А еще отец хотел, чтобы я взял на себя ответственность за Бернер. Потому и разговор этот он завел не с ней, а со мной, что лишний раз показывает: Бернер он знал почти так же плохо, как меня.

— Скажи, вы с сестрой думаете о будущем?

Глаза его казались теперь сухими, усталыми. Кончики пальцев были измазаны пастой. Отец вытирал их, один за другим, фланелевой тряпочкой. Он обращался ко мне словно бы издалека.

— Да, сэр, — ответил я.

— Хорошо. И что думаешь ты? — спросил он. — О будущем.

— Я хочу стать адвокатом, — ответил я — по той единственной причине, что адвокатом был отец одного из мальчиков шахматного клуба.

— Ну, тогда тебе лучше поторопиться, — сказал отец, разглядывая вытертые пальцы. Под ногтями было черным-черно. — И постараться, чтобы каждый твой поступок имел точный смысл.

Он улыбнулся, устало.

— Выработай иерархию. Одни вещи важны, другие не очень. Да и вообще все они могут оказаться не такими, как ты о них думал.

Он повернулся к окну, выходившему на Первую Юго-Западную. Под деревьями парка прогуливались прихожане лютеранской церкви. Свадьба выплеснулась наружу. Люди обмахивались шляпами и сложенными из газет веерами, смеялись. Из только что остановившегося у тротуара «форда» Милдред Ремлингер выходила мама. Выглядела она в ее зеленом с красным шерстяном наряде маленькой и несчастной. Хозяйке машины мама, выбравшись наружу, ничего не сказала — просто захлопнула дверцу и пошла к нашей веранде. Машина уехала.

— Похоже, нас ждут неприятности, — сообщил отец.

Я ожидал, что он попросит меня не обсуждать с мамой наш разговор. Он часто просил об этом, как будто у нас с ним были какие-то важные секреты, — я-то считал, что их не существует. Но он не попросил. И я вывел из этого, что разговор наш был задуман ими обоими, хоть и не понимал его настоящего смысла — того, что их могут арестовать и нам с Бернер придется как-то жить дальше.

Отец заговорщицки улыбнулся мне. Встал из-за стола.

— Она что-нибудь да придумает, — сказал он. — Вот увидишь. Мама у тебя умница. В сто раз умнее меня.

И пошел открывать ей дверь. На этом наш разговор закончился. А другого такого не было.

* * *

Вам известны, разумеется, истории о людях, совершивших страшные преступления. О том, как они ни с того ни с сего решают признаться во всем, сдаться властям, очистить совесть — снять с души бремя размышлений о вреде, который они причинили кому-то, бремя стыда, ненависти к себе. Чистосердечно признаться во всем и сесть в тюрьму. Как если бы ощущение вины было для них худшим наказанием, какое только существует на свете.

Я хочу сказать, что чувство вины движет ими в меньшей, чем вы полагаете, мере. Дело, скорее, в другой нестерпимой сложности: все у них вдруг спутывается, прямая и ясная дорога к прошлому загромождается и становится неуследимой, и то, как они теперь воспринимают себя, оказывается несопоставимым с прежним их восприятием. Да и само время для них меняется: дневные и ночные часы начинают вести себя до крайности странно — то летят, то замирают почти до неподвижности. А следом и будущее становится почти таким же смутным и непроницаемым, как прошлое. И все это словно парализует человека — он застревает в долгом, застойном, невыносимом настоящем.

Кому бы не захотелось прекратить это — любой ценой? Заменить такое настоящее любым, все равно каким, будущим? Кто не пожелал бы принять все что угодно, лишь бы избавиться от страшного настоящего? Я пожелал бы. Сносить такое может только святой.


Черная с белым полицейская машина еще несколько раз проезжала мимо нас в ту субботу. Одетый в форму водитель внимательно, как мне показалось, вглядывался в наш дом. И отец несколько раз подходил к окну, чтобы посмотреть на нее. И повторял: «Ладно. Я тебя вижу». Днем раньше он и мама были так дружелюбны, так разговорчивы. Теперь же они уклонялись друг от друга, что было для меня более привычным. Отец никак, казалось, не мог найти себе занятие. У мамы же, напротив, их отыскалось предостаточно. Разговоры в доме почти не велись. Я попытался заинтересовать Бернер «позиционной концепцией» и «агрессивными жертвами», о которых прочел в руководстве по шахматной игре, продемонстрировать их, развернув доску на моей кровати. Однако Бернер сказала, что ей все опротивело, а я не понял, что говорит она не об игре, а о жизни.


Вернувшись после свидания с мисс Ремлингер домой, мама принялась хлопотать по хозяйству. Перестирала груду белья и развесила его на заднем дворе, — чтобы достать до веревки и закрепить белье прищепками, ей приходилось залезать на деревянный ящик. Вымыла ванну — Бернер вечно оставляла ее грязной, — подмела переднюю веранду, между досками которой набился буроватый песок. Помыла оставшуюся со вчерашнего дня в раковине посуду. Отец вышел на задний двор, посидел там в шезлонге, глядя в послеполуденное небо и делая упражнения для глаз, которым его обучили в ВВС. Потом вернулся в дом, вытащил из коридорного чулана карточный столик, разложил его в гостиной, принес коробку со складной картиной, высыпал ее кусочки на столик и устроился за ним. Ему нравились складные картинки, он верил, что для их сбора требуется особое устройство ума. Иногда, довольно редко, впрочем, он еще и раскрашивал картинки из тех, где каждый цвет помечен своим номером, некоторое время держал их на виду, а затем убирал в тот же чулан и никогда о них больше не вспоминал.

Рядом с собой он поставил еще один принесенный им из столовой стул — на случай, если кто-то надумает помочь ему собрать картинку, — и начал перебирать ее кусочки, вертеть их так и этак, разглядывать и складывать из очевидным образом подходивших один к другому маленькие живописные островки. Спросил Бернер, не желает ли она поучаствовать, вдруг это поднимет ей настроение. Она отказалась. По окончании работы у него должен был получиться Ниагарский водопад, изображенный Фредериком Э. Чёрчем. На картине Чёрча огромное полотнище зеленоватой воды перетекало через невысокие красноватые камни и спадало в бурлящую белой пеной пропасть. Мы с отцом складывали картину не один раз, и она, естественно, напоминала мне фотографию, на которой мама и ее родители сходят с суденышка, только что проплывшего под водопадом. Отцу эта картина нравилась ее драматичностью. На коробке было написано, что она относится к живописной «Школе реки Гудзон», и это представлялось мне бессмыслицей, поскольку на той же коробке значилось, что картина изображает Ниагару, а никакой не Гудзон. Меня всегда интересовало, не существует ли некоего приема, позволяющего сложить такую картинку в один присест, за час с небольшим. Каждый раз держать всю ее в уме и подбирать нужные кусочки — это казалось мне способом слишком трудоемким. К тому же я не понимал, почему человеку может захотеться проделывать это больше одного раза. То ли дело шахматы, остающиеся во всякой игре теми же самыми, но допускающие бесконечное число разных ходов.

Я постоял немного рядом с отцом, указывая ему на лиловато-синие кусочки неба и на другие, явно бывшие частью реки. Бернер спросила у мамы, нельзя ли ей пойти погулять, — у нее от вентилятора нос закладывает, — однако и мама, и отец сказали, что нельзя.

Мама снова завела в коридоре долгий телефонный разговор, — отец делал вид, что не уделяет ему никакого внимания. В конце концов она отнесла снабженный длинным шнуром аппарат в спальню и закрыла за собой дверь. Я различал сквозь перестук вентилятора погуживание ее голоса. Услышал слова: «Да, при обычных обстоятельствах мы этого делать не стали бы, но…» и еще: «…нет никаких причин полагать, что это навсегда…» Из-за этих обрывков разговора неведомо с кем отец, складывавший Ниагарский водопад, начал производить на меня странное впечатление, как если бы наша мама была и его матерью и заботилась о нем так же, как о нас.

Проведя рядом с ним какое-то время, я ушел в мою комнату и прилег на кровать. Бернер зашла ко мне, закрыла дверь и объявила, что, по ее мнению, родители наши спятили окончательно. Сказала, что, когда мама, закончив телефонный разговор, пошла на кухню, она — Бернер — заглянула в ее комнату, словно могла выяснить там, с кем разговаривала мама, и увидела лежавший на двуспальной кровати родителей мамин чемодан, раскрытый, с уже уложенной в него одеждой. Она вышла, спросила, зачем чемодан лежит там, и мама ответила, что скоро ей предстоит поехать кое-куда, — но куда именно, не сказала. Бернер поинтересовалась, собирается ли отец ехать с ней, и мама ответила, что он может, конечно, если захочет, но это навряд ли. По словам Бернер, ее от этого разговора попросту замутило, чуть не вырвало даже — впрочем, не вырвало, — и ей захотелось сию же минуту сбежать из дома и выйти замуж за Руди Паттерсона. А я думал о том, что меня родители составить им компанию не пригласят.

В четыре мама ушла в спальню, вздремнуть. Когда дверь за ней закрылась, отец вышел из гостиной, заглянул в мою комнату, но затем подошел к двери Бернер, чтобы спросить у нее, не хотим ли мы оба съездить на ярмарку, — он, дескать, прочитал в газете, что во второй половине последнего дня ее работы входные билеты будут продаваться за полцены, а вечером там еще и фейерверк устроят. Отец добавил, что не видит причин, по которым мы не могли бы туда заглянуть. И улыбнулся — шаловливо, так мне показалось, я еще подумал, что маме он об этой своей идее ничего не сказал.

Мне, конечно, очень хотелось поехать. Я мог узнать на ярмарке много важного и непростого. Настоящие пчеловоды могли показывать там улей, одну стенку которого заменяло стекло, я увидел бы пчелиную матку, выяснил, как пользоваться дымарем, чтобы пчелы не закусали меня до смерти, — отец же говорил, что они на это способны.

Бернер ответила, что ее ярмарка не интересует. Сказала, не поднимаясь с кровати, на которой лежала, шлифуя ногти, что, по словам ее школьных подруг, в последний день на ярмарку ходят только вонючие индейцы, у которых вечно нет денег, потому что они их все пропивают. А на индейцев она уже насмотрелась — они тут всю неделю разъезжали мимо нашего дома, набившись в машины, нам даже на улицу выйти было нельзя.

Отец уже успел надеть начищенные ковбойские сапоги и отглаженные джинсы, в которых ходил на курсы по продаже земли, — но, правда, не побрился и не причесался, как делал обычно. Он улыбался, однако вид снова имел странный — такой, точно черты его лица как-то некрепко держались на каркасе из костей. Стоя в двери комнаты Бернер, он сказал: жаль, конечно, что индейцы так нам докучали, но теперь они присмиреют. Как-то раз, прибавил отец, его дядюшка Клео спросил, не хочет ли он съездить вместе с ним в Бирмингем. А отец ухаживал в то время за девушкой, ее звали Пэтси. И сказал дяде, что поехать не может, потому что хочет с ней повидаться. А через месяц дядя Клео погиб на железнодорожном переезде, у которого не работал шлагбаум, — больше отец его не видел и всегда жалел, что не поехал с ним в тот раз.

— Не понимаю, ты-то в чем был виноват? — сказала с постели Бернер. — Может, это дядюшке Клео следовало быть поосторожнее.

Ей нравилось препираться с отцом, это позволяло ей ощущать свое превосходство.

— Несомненно, — ответил отец. — Просто я думал тогда, что смогу съездить с дядей Клео в Бирмингем как-нибудь в другой раз. А получилось, что не смог.

Бернер ответила что-то, чего я из-за вентилятора не расслышал. По-моему, вот что:

— Хочешь сказать, если я с тобой не поеду, ты тоже погибнешь?

— Надеюсь, что нет, — сказал отец. — Очень и очень на это надеюсь.

Бернер случалось иногда сболтнуть чего не следовало, — я уж об этом упоминал. Отец говорил, что ей присуща «hauteur».

— Это шантаж, — сказала она. — А я не люблю, когда меня шантажируют.

— Ну, может, мне следовало рассказать тебе об этом другими словами, — ответил отец.

Она снова сказала что-то, чего я не разобрал. Но уже жалобным тоном, и я понял: она вот-вот уступит отцу. Половицы в ее комнате скрипнули. Долго сопротивляться ему, если он наседал на нее, сестра не умела. Это только маме и удавалось. Мы любили их обоих, вот в чем все дело. Не забывайте об этом. Мы всегда их любили.

* * *

Наша машина ехала по Третьей улице, мимо реки, где мы с Бернер недавно кормили уток. Небо снова менялось, ветер заносил в машину самые разные запахи. С юга ползли приплюснутые, лиловатые снизу тучи. По реке бежали белые барашки, ветер срывал с них пену, брызгал водой в чаек. Собиралась гроза. Собственно, она весь день собиралась. Мама была права — близилась осень.

Я сидел сзади и думал — не о демонстрации пчел, но о шатре, в котором полиция штата выставила для показа гражданам свое оружие. Мальчики в шахматном клубе рассказывали о базуке, ящике с гранатами, пулемете Томпсона. И строили догадки насчет того, как полиция может использовать такое оружие. Рассуждения вращались вокруг индейцев, которые считались преступными элементами, и коммунистов, строивших заговоры против Америки. Я в третий раз заглянул в отцовский ящик с носками, выяснить, там ли его револьвер. Револьвера не было. И в голову мне пришло, что он застрелил кого-то (может быть, того индейца, Мышь), а от револьвера избавился, выбросив его в реку.

Бернер сидела впереди, изображая недовольство тем, что ей пришлось поехать с нами, — чего ради, я не понимал. У въезда на ярмарку выстроилась очередь из машин. По дороге отец дважды спрашивал, посмотрев в зеркальце заднего обзора: «Так, а кто это там тащится за нами вплотную, а, Делл?» Но это была игра. Я оглядывался на заднее окно, никто за нами вплотную не ехал. Правда, когда он спросил в третий раз, я увидел черный автомобиль, который уже попадался мне на глаза. Мы неторопливо подвигались вдоль беленого забора ярмарки, я смотрел на верхушки аттракционов — «чертова колеса», карусели с подвешенными на тросах сиденьями (мне о ней рассказывали в школе), на круглый гребень «русских горок» и переваливавшие через него вагонетки, в которых сидели, крича и маша руками, люди. По ветру неслись музыка, шум толпы, голоса из громкоговорителей — в том числе и женские, выкрикивавшие числа бинго, — все это я слышал из дома. Нес ветер и запахи сэндвичей, навоза, чего-то сладкого. Мне страшно хотелось попасть внутрь — поскорее, пока не закрылись ворота. Я так стискивал зубы, что у меня заныла челюсть. Но движение машин замедлялось старыми колымагами и драндулетами из резервации, заполненными детьми и взрослыми, явно индейцами, да еще и компанией их же, гуськом топавшей по краю дороги, направляясь к входу для пеших посетителей.

Вот тут-то, когда наша машина оказалась всего лишь второй перед поворотом к большим въездным воротам ярмарки, я и нашел пакет с деньгами. Нервничая, засунул левую руку в щель между подушками сиденья, а там и в прохладную пустоту за ними, и мои пальцы коснулись чего-то, что я мигом вытащил наружу. Это был набитый долларами белый бумажный конверт, на котором значилось: «НАЦИОНАЛЬНЫЙ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННЫЙ БАНК, КРИКМОР, СЕВЕРНАЯ ДАКОТА». Я так изумился, что вскрикнул: «Ой!» — достаточно громко для того, чтобы отец взглянул на меня в зеркальце водителя. Он смотрел прямо мне в глаза, и отвести взгляд я не мог.

— Что ты увидел? — спросил он. — Кого-то сзади?

Губ его я в зеркальце не видел, только глаза, поэтому голос отца казался мне отделенным от него самого. Я подумал, что сейчас он обернется ко мне, — Бернер так и сделала. Взглянула на конверт с деньгами и мгновенно отвернулась, уставившись в ветровое стекло.

— Каких-нибудь копов паршивых углядел? — спросил отец.

— Нет, — ответил я.

Шедшие за нами машины загудели. Мы замерли ровно там, где должны были повернуть налево, к ярмарке. За ее воротами стояли на траве автомобили, за ними виднелись аттракционы парка развлечений. Маячивший у ворот помощник шерифа помахал нам — проезжайте. Еще один управлял движением машин, покидавших ярмарку. Мы мешали всем.

— Так в чем дело, черт побери? — раздраженно спросил отец, глядя в зеркальце, но не трогаясь с места.

— Пчела, — ответил я. — Меня пчела ужалила.

Ничего другого мне в голову не пришло. Конверт я уже запихал к себе в джинсы, спереди. Бернер полуобернулась ко мне, усмехнулась — так, точно я сделал что-то, чего от меня не ждали. Сердце мое колотилось. Не знаю, почему я не сказал: «Я тут кучу денег нашел. Откуда они?» — а повел себя так, точно эти деньги украл я или кто-то еще, но мне нельзя допустить, чтобы меня с ними поймали, а если они исчезнут из виду, то их вроде как и не будет совсем.

— Проклятые копы, — сказал отец. — Обязательно все испортят.

Он гневно взглянул в зеркальце на тех, кто стоял за нами. А затем, вместо того чтобы повернуть к помощнику шерифа и въехать в ворота ярмарки, ударил ногой по педали акселератора, и мы понеслись дальше по Третьей. Я не понимал, почему его так пугает полиция.

— Куда мы едем? — спросил я, глядя на пролетавший мимо нас белый забор.

— Подождем до следующего года, — ответил отец. — Там слишком много народу. Все скво притащились, до единой. Да и дождь того и гляди пойдет.

— Ничего он не пойдет, — сказал я.

— Я думала, ты любишь индейцев, — ядовито произнесла Бернер.

— Люблю, — сказал отец. — Но не сегодня.

— Если не сегодня, так когда же? — поинтересовалась она лишь для того, чтобы поддеть его.

— Когда полностью готов к встрече с ними, — ответил он.

Тем наше посещение ярмарки и закончилось.

Ричард Форд. КанадаРичард Форд. Канада