вторник, 24 декабря 2013 г.

Нил Гейман. Океан в конце дороги

Захватывающая сказка-миф от знаменитого автора «Сыновей Ананси» и «Американских богов». Блестяще рассказанная история одинокого «книжного» мальчика, имени которого читатель так и не узнает, но в котором безошибочно угадываются черты самого Нила Геймана.

Прогулка по фермам Сассекса приводит героя к дому древних богов, играющих в людей, и с этой минуты ткань привычного мира рвется и выворачивается наизнанку, а в прореху пролезают существа иномирья — такие странные и страшные, что их невозможно помыслить.

Отрывок из книги:

Следующий день не задался.

Родители уехали еще до того, как я проснулся.

За ночь похолодало, и небо было унылое, некрасивое, серое. Я прошел через комнату родителей на балкон, который тянулся во всю длину родительской спальни и детской, постоял там, глядя в небо и умоляя, чтобы Урсуле Монктон надоела эта игра и чтобы мне ее больше никогда не видеть.

Когда я спустился вниз, Урсула Монктон ждала меня у лестницы.

«Те же правила, что и вчера, маленький слухач, — предупредила она. — Выходить за пределы поместья запрещается. Если попробуешь, запру тебя в комнате на весь день, а родителям вечером скажу, что ты совершил отвратительный поступок».

«Они вам не поверят».

Она приторно улыбнулась. «С чего ты взял? А если я им скажу, что ты вытащил своего дружка из штанов, изгадил весь пол на кухне, и мне пришлось мыть его с хлоркой? Думаю, поверят. Я ли не сумею их убедить?»


Я пошел из дома в лабораторию. Съел там оставшиеся фрукты. И принялся за «Сэнди не проведешь», еще одну мамину книжку. Сэнди была храбрая, но бедная школьница, которую случайно отправили в элитную школу, где ее все ненавидели. В результате она разоблачила учителя географии, оказавшегося агентом Коминтерна и державшего в заточении настоящего географа. Кульминация пришлась на школьное собрание — Сэнди отважно поднялась со словами: «Я знаю, меня не должны были послать сюда. Это из-за ошибки в документах я попала к вам, а Сенди, которая пишется через „е“, — в обычную муниципальную школу. Но я благодарю провидение, что оно привело меня сюда. Потому что мисс Стриблинг — не та, за кого себя выдает».

И в конце Сэнди бросились обнимать люди, которые до этого ее ненавидели.

Отец вернулся с работы рано — на моей памяти он давно так рано не возвращался.

Я хотел поговорить с ним, но он все время был не один.

Я наблюдал за ними сверху, сидя на ветке моего бука.

Сначала он провел Урсулу Монктон по всему саду, с гордостью показывая розы, кусты черной смородины, вишневые деревья, азалии, как будто сам имел к ним какое-то отношение, как будто не мистер Уоллери рассаживал их и ухаживал за ними на протяжении пятидесяти лет, пока мы этот дом не купили.

Она смеялась всем его шуткам. Я не мог расслышать, что он говорит, зато мне была видна его косая ухмылка, которая возникала на отцовском лице от сознания, что он шутит.

Она стояла слишком близко к нему. Иногда он опускал ей на плечо руку, словно они были друзья. Я беспокоился, слишком близко он стоял к ней. Он не знал, кто она. Она — чудовище, а он думал — она обычный человек, и потому относился к ней дружелюбно. Сегодня она была одета иначе: серая юбка, их называют «миди», и розовая кофточка.

В любой другой день, увидев отца в саду, я бы побежал к нему. Но не сегодня. Я опасался, что он рассердится, или Урсула Монктон скажет ему что-то такое, от чего он рассердится на меня.

Я ужасно боялся, когда он злился. Его лицо (заостренное и обычно приветливое) наливалось кровью, и он кричал, орал во весь голос, яростно, что меня буквально вводило в ступор. И я не мог думать.

Он никогда не бил меня. Он не верил в битьё. Он частенько говорил нам, что его отец колотил его, что мать гонялась за ним с метлой, и что сам он выше этого. Когда он сильно злился и срывался на крик, то потом, бывало, напоминал, что не ударил меня, словно я должен быть ему благодарен. В моих книжках про школу плохое поведение часто каралось палкой или тапочкой, потом прощалось и забывалось, и моментами я завидовал этим воображаемым детям, безыскусной чистоте их жизней.

Мне не хотелось приближаться к Урсуле Монктон — не хотелось рисковать и злить отца.

Я прикидывал, стоит ли сейчас попытаться и проскользнуть за ограду, помчаться вниз по проселку, но был уверен, что если попробую, то придется смотреть на разъяренное лицо отца рядом с безмятежно-пригожим лицом Урсулы Монктон.

И я просто наблюдал за ними, сидя на огромной ветке бука. Когда они скрылись из виду за кустами азалии, я спустился вниз по веревочной лестнице и пошел в дом, на балкон, чтобы следить оттуда. На улице хмурилось, но повсюду были россыпи нарциссов, масляно-желтых и белых — с бледными лепестками и темно-оранжевой сердцевиной. Отец нарвал нарциссов и подарил Урсуле Монктон, она рассмеялась, что-то сказала и сделала реверанс. Он в ответ поклонился, тоже что-то сказал, и опять она засмеялась. Наверное, он объявил себя ее рыцарем в сияющих доспехах или вроде того.

Я хотел окрикнуть его, предупредить, что он дарит цветы монстру, но не крикнул. Просто стоял на балконе и смотрел, а они не глядели наверх и меня не видели.

В моем сборнике мифов Древней Греции было написано: нарцисс назван по имени одного красивого юноши, настолько прекрасного, что он влюбился в самого себя. Увидев свое отражение в воде, он так и не смог оторваться от него и в конце концов умер, а богам пришлось превратить его в цветок. Я читал, и мне представлялся самый прекрасный цветок в мире. Как же я был разочарован, узнав, что это просто белый нарцисс.

Из дома показалась сестра и побежала к ним. Отец подхватил ее на руки. Они пошли по саду вместе — отец с сестрой, обнявшей его за шею, и Урсула Монктон с желто-белым букетом в руках. Я наблюдал за ними. И видел, как свободная рука отца, та, что не держала сестру, опустилась и, невзначай встретившись с юбкой Урсулы Монктон, властно легла туда, где у края ткань принимала очертания тела.

Сейчас бы я воспринял это иначе. А тогда я вряд ли думал об этом. Мне было семь.

Я залез в окно нашей комнаты, до него было легко достать с балкона, спрыгнул на кровать и открыл книгу про девочку, которая осталась на Нормандских островах, не побоявшись нацистов, потому что не хотела бросать своего пони.

Пока я читал, мне пришла в голову мысль, что Урсула Монктон не может меня держать здесь вечно. Скоро — самое большее через несколько дней — меня возьмут в город или куда-нибудь увезут, и я пойду на ферму на тот конец проселка рассказать Лэтти, что я наделал.

А потом я подумал, что, может, Урсуле Монктон всего-то и нужно парочку дней. И испугался.

На ужин Урсула Монктон приготовила мясной рулет, и я к нему не притронулся. Я решил не есть ничего, что она приготовит или к чему прикоснется. Отцу это не казалось забавным.

«Но я не хочу, — объяснял я ему. — Я не голодный».

Была среда, и мама уехала на встречу собирать деньги, чтобы жители Африки, которым не хватало воды, смогли нарыть себе колодцев. Встреча проходила в клубе в соседней деревне. Мама приготовила плакаты, чертежи колодцев и фотографии радостных людей. За ужином были сестра, отец, Урсула Монктон и я.

«Это полезно, это же пойдет тебе на пользу, а как вкусно, — убеждал меня отец. — И мы в этом доме еду зазря не выбрасываем».

«Я же сказал, я не голодный».

Я соврал. Есть хотелось до рези в желудке.

«Ну, хоть кусочек попробуй, — продолжал он. — Это же твое любимое блюдо. Мясной паштет, картофельное пюре с подливкой. Ты же все это любишь».

В кухне стоял стол для детей, за ним мы ели, когда к родителям приходили друзья или когда они ужинали поздно. Но сегодня мы ели за взрослым столом. Мне больше нравился детский. Там я чувствовал себя невидимкой. Никто не смотрел, как я ем.

Урсула Монктон сидела рядом с отцом и не сводила с меня взгляд, чуть приметно улыбаясь — самыми уголками губ.

Я знал, что нужно держать язык за зубами, молчать, затаиться. Но я не смог удержаться. Я должен был сказать отцу, почему я не хотел есть.
«Я не буду есть то, что она готовит, — заявил я. — Мне она не нравится».

«Ты будешь есть, — ответил отец. — По крайней мере попробуешь. И попросишь прощения у мисс Монктон».

«Не буду».

«Ну, он же не обязан», — добродушно сказала Урсула Монктон, все так же глядя на меня и улыбаясь. Не думаю, будто сестра или отец заметили, что она улыбалась, или то, что ни в голосе, ни в улыбке, ни в ее глазах-дырках на истлевшей дерюге не было ни капли доброты.

«Боюсь, ему придется, — проговорил отец, — слегка повышая голос и немного краснея. — Я не позволю ему так грубить вам! — И он насел на меня: — Назови одну, хоть одну причину, почему ты не извинишься и не будешь есть замечательную еду, которую Урсула нам сготовила».

Я не очень хорошо врал. И сказал правду.

«Потому что она не человек, — стал объяснять я. — Она — монстр. Она… — Как же Хэмпстоки их называли? — Она — блоха».

Теперь щеки отца пылали, губы сжались в тонкую линию. «Вон из-за стола. В коридор. Сию же минуту», — процедил он.

У меня упало сердце. Я сполз со стула и побрел за ним в коридор. Там было темно: лишь узкая полоска света пробивалась с кухни через окошко над дверью. Отец смерил меня взглядом. «Ты пойдешь на кухню. Попросишь прощения у мисс Монктон. Съешь все, что тебе положили, а затем тихо, без выкрутасов, отправишься прямиком наверх спать».

«Нет, — возразил я. — Не пойду и есть не буду».

И припустил по коридору, завернул за угол и помчался вверх, барабаня ногами по ступенькам. Я не сомневался, что отец побежит за мной. Он был вдвое больше и быстрее, но бежать было недалеко. В доме имелась только одна комната, где я мог закрыться, туда я и стремился — наверх, влево, в конец коридора. Я добрался до ванной, опередив отца. Громко захлопнул дверь и щелкнул маленькой блестящей задвижкой.

Он не побежал за мной. Наверное, подумал, что гоняться за ребенком — выше его достоинства. Но через несколько секунд я услышал стук, а затем и голос: «Открой дверь».

Я ничего не ответил. Опустил стульчак и сел на плюшевую крышку, в это мгновение я ненавидел его почти как Урсулу Монктон.

В дверь стукнули посильнее. «Не откроешь дверь, — сказал он громко, чтобы мне было слышно сквозь дерево, — я ее выломаю».

Был ли он способен на это? Я не знал. Дверь была закрыта. Двери закрывались, чтобы люди не входили. Закрытая дверь означала, что ты внутри, и если кто-то хочет в ванную, то дергает дверь, она не открывается, он кричит: «Извини!» или «Ты там еще надолго?» и…

Дверь проломилась внутрь. Маленький блестящий шпингалет повис, весь изломанный и погнутый; в дверном проеме, заполнив его целиком, стоял отец с расширенными, побелевшими глазами, щеки у него пылали от гнева.

«Ну хорошо», — сказал он.

Больше он ничего не сказал, но его рука вцепилась в мое левое предплечье с такой силой, что мне никогда бы не удалось вырваться. Я ждал, что он сделает дальше. Ударит меня, отошлет в комнату или будет орать так, что мне отчаянно захочется умереть?

Он ничего такого не сделал.

Он толкнул меня к ванне. Наклонился, сунул белую пробку в сливное отверстие. И открыл холодную воду. Вода потоком хлынула из крана, брызгами разлетаясь по белоснежной эмали, и стала медленно, но верно заполнять ванну.

Вода лилась с шумом.

Отец обернулся к открытой двери. «Я сам справлюсь», — сказал он Урсуле Монктон.

Она стояла в проеме и держала за руку сестру с участливым, озабоченным видом, но в глазах светилось торжество.

«Закройте дверь», — велел отец. Сестра начала хныкать, и Урсула Монктон, как могла, прикрыла дверь, но не плотно — мешала сорванная петля и сломанный шпингалет.

Мы остались с отцом один на один. Его щеки из красных сделались белыми, губы были сжаты, и я не понимал, что он собирается делать, зачем набирает ванну, но я был напуган, очень напуган.

«Я извинюсь, — лепетал я. — Попрошу у нее прощения. Я не это имел в виду. Она не монстр. Она… она красивая».

Он ничего не ответил. Ванна наполнилась, и он выключил воду.

Потом сгреб меня. Своими огромными ручищами подхватил за подмышки и поднял с такой легкостью, словно я вовсе ничего не весил.

Я смотрел на него, на его решительное лицо. Прежде чем подняться наверх, он снял пиджак. На нем была светло-голубая рубашка и темно-бардовый галстук с огуречным узором. Он расстегнул ремешок от часов и стряхнул их с руки на подоконник.

Тут до меня дошло, что он собирается сделать, я рванулся и стал молотить его кулаками, но без толку, он опустил меня в холодную воду.

Меня охватил ужас, но вначале это был ужас от того, что происходящее не укладывается в установленный порядок вещей. Я был полностью одет. Это неправильно. На мне были сандалии. Это неправильно. Вода в ванне была холодная, такая холодная и такая неправильная. Вот что я подумал сначала, когда он сунул меня в воду, но он толкал дальше, пока моя голова и плечи не скрылись под этой холодной водой и на смену тому ужасу пришел другой. Я подумал, что умру.

И, подумав так, я твердо решил жить.

Я начал сучить руками, пытаясь найти что-нибудь и ухватиться, но ничего не попадалось, только скользкие края ванны, в которой я купался последние два года. (Я прочел много книг в этой ванне. Это было одно из тех мест, где я чувствовал себя в безопасности. А теперь меня ждала здесь верная смерть.)

Я открыл глаза под водой и увидел — прямо надо мной мотался мой шанс на спасение, отцовский галстук, и я ухватился за него обеими руками.

Отец толкал меня вниз, а я карабкался вверх, крепко сжимая галстук, цепляясь за него, как за жизнь, пытаясь выбраться из этой ледяной воды, я держался за него так сильно, что отец не мог обратно запихнуть меня в ванну, сам не угодив туда.

Мое лицо теперь вышло из-под воды, и я вцепился зубами в галстук у самого узла.

Мы боролись. Я был весь мокрый и не без удовольствия отметил про себя, что он тоже вымок, что голубая рубашка прилипла к его огромному телу.

Он снова навалился на меня, но страх смерти дает нам силы: мои руки и зубы тисками сжимали галстук, и он не мог ослабить эту хватку, не ударив меня.

Отец меня не ударил.

Он выпрямился, со всплеском вытаскивая из ванны меня, промокшего, злого, плачущего и напуганного. Я разжал зубы, но галстук из рук не выпустил.

Он сказал: «Ты испортил мне галстук. Отпусти». Узел на галстуке стал величиной с горошину, подкладка намокла и вывалилась. Он добавил: «Радуйся, что матери нет дома».

Я отпустил, плюхнувшись на мокрый ковер. И немного попятился к унитазу. Он, посмотрев на меня, произнес: «Иди в комнату. Чтобы сегодня вечером я больше тебя не видел».

Я пошел в комнату.

* * *

Меня била дрожь, я промок насквозь, и мне было холодно, очень холодно. Словно все мое тепло украли. С прилипшей к телу одежды капало. С каждым шагом сандалии смешно хлюпали и через дырку-ромбик на носке плевались водой.

Я скинул с себя все вещи, свалив их мокрой грудой на изразцовом полу у камина, и под ними тут же образовалась лужа. Взяв с каминной полки коробку спичек, я открыл газ и зажег огонь.

(Я смотрел на пруд, и в памяти всплывали невероятные вещи. Почему самым невероятным мне казалось то, что у пятилетней девочки и семилетнего мальчика в комнате был газовый камин?)

Полотенец в комнате не было, и я стоял мокрый, раздумывая, чем бы вытереться. Пришлось взять с кровати тонкое стеганое покрывало и вытереться им, а затем надеть пижаму. Она была из красного нейлона, блестящая и в полоску, с запекшейся отметиной на левом рукаве — однажды я слишком близко наклонился к камину, и рукав загорелся, хотя каким-то чудом рука осталась нетронутой.

На двери висела моя ночная рубашка, почти ненадеванная, и ее тень расползалась по стене во всю ширь, принимая чудовищные очертания при свете из коридора в ночь незакрытой двери. Я надел ее.

Дверь отворилась, сестра пришла забрать из-под подушки свою сорочку. Она стала дразниться: «Ты вел себя очень плохо, мне даже в одной комнате с тобой быть не разрешают. Я пойду спать к маме и папе в кровать. И папа говорит, мне можно включить телевизор».

У родителей в комнате, в углу, стоял старый телевизор в коричневом деревянном корпусе, его почти не включали. На нем дергалось изображение, смазанные черно-белые кадры прыгали, и, подгоняя друг друга, складывались в медленную вереницу: головы людей исчезали внизу экрана, когда сверху на них неторопливо опускались ноги.

«Ну и ладно», — ответил я.

«Папа сказал, ты испортил ему галстук. И еще папа из-за тебя весь мокрый», — с удовлетворением в голосе продолжала сестра.

Урсула Монктон стояла у двери. «Мы с ним не разговариваем, — напомнила она сестре. — И не будем разговаривать, пока ему не разрешат снова выйти к семье».

Сестра выскользнула из нашей комнаты, направляясь в соседнюю — к родителям. «Ты — не моя семья, — сказал я Урсуле Монктон. — Когда мама вернется, я расскажу ей, что сделал папа».

«Ее дома не будет еще два часа, — заметила Урсула Монктон. — И потом, какая разница, что ты ей скажешь? Она же ему в рот смотрит, так ведь?»
Так оно и было. Они всегда выступали сплоченным единым фронтом.

«Не стой у меня на дороге, — пригрозила Урсула Монктон. — У меня тут свои дела, а ты постоянно мешаешь. В следующий раз будет гораздо хуже. В следующий раз запру тебя на чердаке».

«Я тебя не боюсь», — ответил я ей. Но я боялся, боялся ее больше всего на свете.

«Жарко здесь», — проговорила она с улыбкой. Потом подошла к камину, наклонилась и, выключив его, забрала с полки спички.

«Все равно ты — просто блоха», — сказал я.

Она перестала улыбаться. Дотянулась до перемычки над дверью — ребенок так высоко не дотянется — и стащила оттуда ключ. Вышла из комнаты и закрыла дверь. Я услышал, как повернулся ключ, как, щелкнув, сработал замок.

Через стенку говорил телевизор. Хлопнула коридорная дверь, отрезав две комнаты от всего остального дома, и я понял, что Урсула Монктон спускается вниз. Я подбежал к двери и, сощурившись, заглянул в замочную скважину. Из книжек я знал, что можно карандашом вытолкнуть ключ вниз на лист бумаги и выбраться на свободу… но ключа в скважине не было.

И я заплакал, окоченевший и все еще мокрый, в этой комнате, заплакал от боли, злости и ужаса, заплакал без стеснения, зная, что никто не войдет и не увидит меня, и не станет обзывать плаксой, как обзывали в школе мальчишек, которые имели глупость расплакаться.

В окно мягко забарабанил дождь, и даже это меня не обрадовало.

Я плакал, пока слезы не кончились. Потом несколько раз жадно глотнул воздуха и подумал — Урсула Монктон, косматое чудовище из дерюги, червь и блоха, поймает меня, попытайся я покинуть поместье. Наверняка.

Но Урсула Монктон заперла меня. Она не ожидала, что я сбегу.

И, может быть, если повезет, ее отвлекут.

Я открыл окно и прислушался к ночным шорохам. Легонько шумел, почти шелестел дождь. Ночь выдалась холодная, а я и так порядком озяб. Сестра в соседней комнате смотрела телевизор. Она ничего не услышит.

Я вернулся к двери и выключил свет.

Прошел по темной комнате и снова забрался на кровать.

Я в постели, мысленно твердил я. Лежу в постели и расстраиваюсь. Скоро усну. Я в постели, я отчаялся, она победила, и если она захочет проверить, я в постели и сплю.

Я в постели, я засыпаю… Даже глаза разлепить не могу. Сон накатывает. Я быстро засыпаю, в постели…

Я встал на кровать и вылез в окно. Секунду повисел и спрыгнул на балкон тише тихого. Это было несложно.

Пока я рос, я вычитал в книгах столько примеров для подражания. По большей части они научили меня, что и когда нужно делать, как себя вести. Они были мне советчиками и наставниками. В книгах мальчишки лазили по деревьям, и я тоже лазил, иногда очень высоко, всегда опасаясь свалиться. В книгах забирались в дом и вылезали оттуда по водосточной трубе, и я тоже карабкался и спускался по водостоку. То были старые добрые трубы, тяжелые, из железа, привернутые к кирпичной стене, не сегодняшние пластиковые пустышки.

Я никогда еще не лазил по водосточной трубе в темноте и под дождем, но я знал, где зацепиться ногой. Еще я знал, что упасть с высоты в двадцать футов на мокрую клумбу — не самое страшное, страшнее было то, что моя труба шла вдоль окна гостиной, где точно сидели у телевизора Урсула Монктон с отцом.

Я старался не думать.

Я полез на стену у балкона, потянулся и нащупал железную трубу, холодную и скользкую от дождя. Ухватился и, сделав большой шаг к ней, пристроил босую ногу на металлическую скобу, которая опоясывала водосток и крепко держала его на кирпичах.

Я двигался вниз, поочередно переставляя ноги и воображая себя Бэтменом, воображая себя сотней героев и героинь из историй про школу, а потом, опомнившись, я принялся воображать себя каплей дождя на стене, на кирпичной кладке, на дереве. Я лежу на кровати, мысленно повторял я. Меня здесь нет, нет подо мной этого света, рвущегося из незашторенной гостиной и превращающего дождь на стекле в сетку из блестящих линий и черточек.

Не смотри на меня, думал я. Не выглядывай в окно.

Я медленно пополз дальше. Так бы я перешел на карниз, но только не в этот раз. Осторожно я преодолел еще несколько дюймов, и, поглубже спрятавшись в тень, подальше от света, с ужасом заглянул в комнату, ожидая встретить взгляд отца и Урсулы Монктон.

В комнате было пусто.

Горел свет, работал телевизор, но на диване никого не было, и дверь в коридор была открыта.

Я легко перешагнул на карниз, отчаянно надеясь, что они не вернутся и не увидят меня, потом спрыгнул на клумбу. Мокрая земля была мягкой.

Я собрался бежать, бежать без оглядки, но заметил свет в большой гостиной — отделанной дубом комнате, которую открывали по особым случаям, и куда детям ходить запрещалось.

Гардины были задернуты. Они были зеленые, бархатные, в белую полоску, сквозь щели в ткани просачивался свет, рассеянный и золотистый.

Я приблизился к окну. Шторы были неплотно опущены. Я мог заглянуть в комнату и посмотреть, что там делается.

Я не очень понимал, что происходит у меня на глазах. Отец прижимал Урсулу Монктон к большому камину у дальней стены. Он стоял спиной ко мне. Она тоже, руками упираясь в огромную каминную полку. Он обхватил ее сзади. Юбка была задрана и моталась у нее вокруг талии.

Я толком не понял, что они делали, да и мне было все равно в тот момент. Главное, что Урсула Монктон отвлеклась от меня; я повернул прочь от щели в занавесках, от этого света, от дома и босиком бросился наутек в дождливую темень.

Хотя было не так уж темно. Стояла облачная ночь — из тех, когда кажется, что облака собирают свет дальних уличных фонарей и домов, возвращая его обратно на землю. Я смог различать предметы, как только глаза освоились. Я помчался в конец сада, мимо компостной кучи, по косогору к проселку. Ежевичные шипы кололись и впивались в ноги, но я продолжал бежать.

Я перелез через низкую металлическую ограду на проселок. Оказавшись за пределами поместья, я почувствовал, будто бы головная боль, которой я, сам того не подозревая, мучился, вдруг рассеялась. Я тут же торопливо зашептал «Лэтти? Лэтти Хэмпсток?», мысленно повторяя, Я в кровати. Мне все это снится. Такие живые сны. Я в кровати, правда, я думал, что в тот момент Урсуле Монктон было не до меня.

Я бежал, а перед глазами стоял отец, его руки, обвившие эту-якобы-экономку, вот он целует ей шею, вот держит меня в ванне, его лицо сквозь ледяную толщу воды — я больше не боялся того, что случилось в ванной; я боялся того, что означал этот поцелуй в шею и отцовские руки, задравшие юбку Урсуле Монктон.

Мои родители были единым целым, неприкосновенным и нераздельным. Будущее вдруг стало зыбким: могло произойти все, что угодно; поезд моей жизни сошел с рельсов и теперь несся вместе со мной через поля по проселку.

Я бежал, и проселочная галька корябала ноги, но мне было все равно. Я был уверен, что скоро это существо, Урсула Монктон, закончит свои дела с отцом. Может, они вместе пойдут наверх проверить меня. Она обнаружит, что я сбежал и погонится за мной.

Я прикинул, если они и станут ловить меня, то на машине. Я покрутил головой в поисках какой-нибудь прорехи в живой изгороди у проселка. Заметил деревянный перелаз, вскарабкался по нему и помчался через луг, босой, в липнущей к ногам, мокрой до колена пижаме и ночной рубашке, и сердце грохотало в груди, как самый большой, самый мощный в мире барабан. Я бежал, не думая про коровьи лепешки. На лугу ногам было вольготнее, чем на галечном проселке. По траве бежать было радостнее, я острее чувствовал жизнь.

Позади пророкотал гром, хотя молнии не было видно. Я перелез через ограду, и нога ушла в податливую, свежевспаханную землю. Я заковылял через поле, иногда падая, но продолжая идти. Снова перелаз, и снова поле, на сей раз невспаханное — я шел по нему вдоль живой изгороди, боясь выходить на открытое место.

Вдруг темноту прорезал слепящий свет, на проселке показалась машина. Я застыл на месте, зажмурил глаза и вообразил себя спящим в постели. Машина, не затормозив, скрылась, лишь вдалеке виднелись красные отблески фар: это был белый фургон, который вроде бы принадлежал Андерсам.

Теперь проселок казался еще опаснее, и я припустил через луг. Добежал до следующего поля, увидел изгородь из натянутой проволоки — сквозь такую легко пролезть, и она не колючая, но только я ухватился за проволочную нить, потянул вверх, готовый нырнуть в щель, как…

Меня словно ударили, и ударили со всего маха, в грудь. Рука, сжимавшая проволоку, конвульсивно дергалась, ладонь горела, будто я только что локтем врезался в стену.

Я отпустил электрический провод и, спотыкаясь, побрел дальше. Бежать я уже не мог, но все равно шел в темноте сквозь ветер и дождь, торопливо пробираясь вдоль изгороди и стараясь не касаться ее, пока не добрался до жердяных ворот. Прошел ворота и устремился через поле в дальний конец, где было потемнее — деревья, подумал я, перелесок — от края поля я держался на расстоянии, на случай если там меня поджидает электрическая изгородь.

Я задумался, куда идти дальше. Как будто в ответ сверкнула молния, и на секунду, а мне больше и не нужно было, все осветилось. Я увидел деревянный перелаз и бросился к нему.

Вскарабкался. Прыгнул и понял, что угодил в крапивные заросли — голые ноги обожгло, пошли колючие мурашки, но я вновь бросился бежать — бежать, что есть силы. Я надеялся, что не сбился с пути. Не должен был сбиться. Еще одно поле осталось позади, и тут я понял, что больше не знаю, где проселок, то есть не знаю, где и я сам. Я знал одно: ферма Хэмпстоков — в самом конце проселка, но сейчас я блуждал посреди темного поля, тучи сгустились, ночь хоть глаз выколи, шел дождь, пусть уже и не сильный, а в темноте мне мерещились волки и призраки. Я старался остановить свою фантазию, запретить себе думать, но не мог.

И позади волков, призраков и ходячих деревьев мне виделась Урсула Монктон, она грозила, что если еще раз ослушаюсь, будет намного хуже, и она запрет меня на чердаке.

Я не был отважным. Я бежал от всего, мне было холодно, я вымок и заблудился.

Я закричал во весь голос: «Лэтти? Лэтти Хэмпсток! Ну отзовись же!», но ответа не последовало, да я его и не ждал.

Гром заворчал, зарычал, зашелся в низком протяжном рыке — лев, которого разозлили, и молния засверкала-замигала, как перегоревшая неоновая лампа. В свете зарниц я видел, что поле кончилось, живая изгородь встала сплошной стеной, прохода не было. Не было ни ворот, ни перелаза, кроме того — на другом конце поля, через который я сюда и попал.

Раздался треск.

Я посмотрел в небо. Я видел молнию в фильмах по телевизору — длинные, ломаные, ветвистые полосы света поперек тучи. Молния, которую я видел собственными глазами, была простой белой вспышкой сверху, как у фотоаппарата, выжигавшей на окоеме проплешины. Но тогда я в небе увидел не вспышку.

И не ветвистую молнию.

В небе змеился слепящий иссиня-белый свет. Он то гас, то снова вспыхивал, и его дробные всполохи освещали луг, так что я мог оглядеться. Дождь забарабанил сильнее, и, хлестнув меня по лицу, вмиг перешел в ливень, за считанные секунды ночная рубашка промокла до нитки. Но я успел увидеть — или мне только привиделось — дырку в изгороди справа и, не в силах уже бежать, засеменил к ней в надежде, что она и вправду там есть. Мокрая ночная рубашка хлопала на ветру, наводя на меня ужас.

В небо я больше не смотрел. И не оглядывался.

Но мне был виден край поля, и в изгороди на самом деле была прогалина. Я почти добрался до нее, когда раздался голос:

«Кажется, я сказала тебе оставаться в комнате. И что же я вижу, ты рыщешь по округе, как моряк-утопленник».

Я обернулся, посмотрел — пусто. Никого.

Я поднял голову.

Существо, называвшее себя Урсулой Монктон, висело надо мной в воздухе на высоте примерно двадцати футов, и молнии, сверкая, ползли по небу за ней. Она не летела. Она плыла, бесплотная, как воздушный шар, а порывистый ветер ее не трогал.

Он выл и хлестал меня по лицу. На отдалении ревел гром, и громы поменьше потрескивали и недовольно бурчали, а она говорила тихо, но я мог отчетливо слышать каждое слово, будто она шептала мне в ухо.

«Ах ты, душа-дорогуша, испугался, а ведь дело твое дрянь, доигрался».

Она улыбалась, и такого широченного и зубастого оскала у человека я еще не видел, только веселья на лице не было.

Я бежал от нее сквозь тьму уже, наверное, полчаса? Час? Зря я не остался на проселке и побежал в поля. Теперь был бы на ферме у Хэмпстоков. А вместо этого заблудился, да еще и попался.

Урсула Монктон спустилась ниже. Розовая блузка была расстегнута. Под ней виднелся белый бюстгальтер. Юбка развевалась на ветру, открывая икры ног. Непохоже было, чтобы Урсула Монктон промокла, несмотря на грозу. Ее одежда, лицо, волосы были совершенно сухими.

Она плыла надо мной и тянулась ко мне руками.

Каждое ее движение сопровождалось резкой вспышкой угодливых молний, которые сверкали и сплетались вокруг нее. Ее пальцы раскрывались, как цветы в замедленном фильме, и я знал, что она играет со мной, знал, чего она хочет, и ненавидел себя за то, что подчиняюсь ее желанию и бегу.

Я был для нее потешной зверушкой. Она играла, так же, как Монстр, толстый рыжий котяра, играл с мышью — отпуская ее, и когда та побежит, подцепляя ее когтем и подминая под лапу. Но мышь все бежала и бежала, и у меня не было выбора, и я бежал.

Бежал к проему в изгороди, как можно быстрее, бежал мокрый, спотыкаясь и калеча себя.

Я бежал, а в ушах звенел ее голос.

«Я же говорила, что запру тебя на чердаке? И я запру. Твой папочка теперь меня любит. Он сделает все, что я скажу. Я думаю, каждую ночь он будет залезать по приставной лестнице на чердак и выпускать тебя. Он будет волочить тебя вниз по лестнице. С чердака. И каждую ночь топить в ванне — в холодной-холодной воде. Я скажу топить тебя каждую ночь, а когда мне наскучит, прикажу не вытаскивать тебя, просто держать под водой, пока не прекратишь дергаться, пока в легких не останется ничего, кроме воды и темноты. Я заставлю его бросить тебя в холодной ванне, и ты больше никогда не шелохнешься. А я каждую ночь буду снова и снова его целовать…»

Я юркнул в проем и помчался по мягкой траве.

Треск молний и странный, резкий, металлический запах были так близко, что мороз пошел по коже. Иссиня-белые всполохи становились ярче и ярче, освещая все вокруг.

«И когда папочка наконец оставит тебя лежать в ванне, ты будешь счастлив», — прошипела Урсула Монктон, и мне показалось, что ее губы коснулись моих ушей. «Потому что на чердаке тебе не понравится. Да, там темно, пауки и привидения. А еще я приведу своих друзей. При свете дня их не видно, но на чердаке они составят тебе компанию, и она будет тебе не в радость. Мои друзья не любят маленьких мальчиков. Они — пауки величиной с собаку. Бестелесная старая ветошь, она вцепится в тебя мертвой хваткой. Заберется в мозги. И тут тебе никаких больше историй и книжек, никаких, никогда».

И я понял, что мне не показалось. Ее губы касались моего уха. Она плыла позади, так что ее голова была рядом с моей, поймав мой взгляд, она улыбнулась своей притворной улыбкой, и я замер как вкопанный. Я едва мог пошевелиться. В боку кололо, я задыхался, сил не было.

Ноги у меня подкосились, я споткнулся и упал, и на сей раз уже не поднялся.

По ногам разлилось тепло, я опустил взгляд и увидел желтую струйку, выбивавшуюся из пижамных штанов. Мне было семь лет, уже не маленький ребенок, но со страха обмочился, как малышка, и ничего не мог с этим поделать, а Урсула Монктон все висела в воздухе и безучастно наблюдала за мной.

Охота была окончена.

Урсула Монктон стояла в воздухе, выпрямившись, на высоте трех футов над землей. Я растянулся на спине в мокрой траве прямо под ней. Она начала опускаться медленно, неумолимо, как человеческая фигура на экране сломанного телевизора.

Левой руки что-то коснулось. Что-то мягкое. Оно тыкалось носом в руку, и я посмотрел туда, боясь, что это паук величиной с собаку. В свете молний, корчившихся вокруг Урсулы Монктон, я увидел темное пятно. Темное пятно с белой отметиной на ухе. Я подхватил котенка, поднес к груди и прижал к сердцу.

«Я не пойду с тобой. Ты меня не заставишь», — проговорил я. И сел, потому что, сидя, я чувствовал себя не таким уязвимым, а котенок свернулся калачиком, поудобней устроившись в моей руке.

«Дорогуша-душа-душа», — начала Урсула Монктон. Она коснулась ногами земли в зареве молний, похожая на портрет женщины в серых, зеленых и синих тонах, а не на живого человека. «Ты же лишь маленький мальчик. А я взрослая. Я была взрослой, когда твой мир был шариком из расплавленной магмы. Я могу сделать с тобой все, что захочу. А теперь поднимайся. Я забираю тебя домой».

Котенок, тыкаясь мордочкой мне в грудь, издал пронзительный звук, но не «мяу». Я отвел глаза от Урсулы Монктон и обернулся.

Через поле к нам шла девочка в блестящем красном дождевике с башлыком и черных резиновых сапогах, казавшихся слишком большими для нее. Она без страха вышла из темноты. Посмотрела на Урсулу Монктон.

«Убирайся с моей земли», — приказала Лэтти Хэмпсток.

Урсула Монктон отступила на шаг, поднимаясь в воздух, и зависла над нами. Лэтти Хэмпсток подошла, и, не сводя с нее взгляда, взяла меня за руку, наши пальцы сцепились в замок.

«Я не касаюсь твоей земли, — ответила Урсула Монктон. — Прочь с дороги, девочка».

«Ты на моей земле», — отрезала Лэтти Хэмпсток.

Урсула Монктон улыбалась, и молнии в корчах обвивались вокруг нее. Вот так, стоя в потрескивающем воздухе, она была воплощением силы. Она была буря, молния, весь взрослый мир с его мощью и собственными секретами, с этой его дурацкой обыденной жестокостью. Она подмигнула мне.

Я был семилетним мальчишкой с разодранными ногами. Я только что обмочился. А висевшее надо мной существо было громадным и жаждало крови, оно хотело закрыть меня на чердаке, а когда я ему надоем, оно заставит папу убить меня.

Держась за руку Лэтти Хэмпсток, я чувствовал себя уверенней. Но Лэтти была лишь девочка, пусть даже и большая, пусть ей было одиннадцать, даже если ей было одиннадцать уже много-много лет. Урсула Монктон была взрослой. И в тот момент было не важно, что она стала живым воплощением каждого монстра, ведьмы, каждого ночного кошмара. Она была взрослой, а когда взрослые выступают против детей, взрослые всегда побеждают.

«Перво-наперво ты должна вернуться туда, откуда явилась. Тебе здесь небезопасно. Ради себя самой, ступай обратно», — сказала Лэтти.

Воздух наполнился странным, мерзким, уродливым, болезненным скрежетом, я съежился, а котенок, упершись передними лапами мне в грудь, весь подобрался и ощетинился. Он прополз вверх и, вцепившись когтями в мое плечо, зашипел и зафыркал. Я поднял голову на Урсулу Монктон. И только увидев ее лицо, понял, что это был за скрежет.

Урсула Монктон смеялась.

«Ступай обратно? Когда твои родные пробили брешь в вечности, я не дремала. Я могла бы править мирами, но я пошла за вами и затаилась, набравшись терпения. Я знала, что рано или поздно путы ослабнут, и я ступлю на истинную Землю под Солнце горнее. — Она уже не смеялась. — Все здесь такое хрупкое, девочка. Все ломается так легко. Их желания столь незатейливы. Я возьму от здешнего мира все, что захочется, как пухлощекий ребенок, жадно обрывающий придорожную ежевику».

На сей раз я не выпустил руку Лэтти. И крепче сжал котенка, коготками-иголками уцепившегося за мое плечо, он в ответ куснул меня, с испуга.

В бешеных порывах ветра ее голос слышался отовсюду. «Ты долго меня сюда не пускала. А тут сама притащила дверь, вот я и воспользовалась мальчишкой — выбралась из клетки. И что ты теперь можешь сделать, когда я уже на свободе?»

Вроде бы Лэтти не злилась. Она задумалась и предложила: «Можно сотворить тебе новую дверь. А еще лучше, попросить бабушку отправить тебя через океан обратно, откуда бы ты ни была родом и как бы далеко это ни было».

Урсула Монктон сплюнула в траву, и там, куда угодил плевок, зафырчал и запенился крохотный шарик огня.

«Отдай мальчишку, — только и сказала она. — Он мой. Я в нем явилась сюда. Я его хозяйка».

«Что ты мелешь, никому ты тут не хозяйка, — огрызнулась Лэтти Хэмпсток. — Не ему-то уж точно». Лэтти помогла мне подняться, она встала позади и обхватила меня руками. Так мы и стояли — двое детей ночью посреди поля. Она держала меня, я держал котенка, а над нами и вокруг нас завывал голос:

«И что ты сделаешь? Заберешь его к себе? Этот мир — мир правил, девочка. Мальчишка принадлежит родителям. Заберешь его, и они явятся за ним, а родители его принадлежат мне».

«Ну, ты и докучала, — проговорила Лэтти Хэмпсток. — Вот уж пеняй на себя. Ты на моей земле. Прочь отседова».

И пока она говорила, по коже засновали мурашки, как от воздушного шарика, когда я тер его об свитер и подносил к лицу и волосам. Все ершилось и щекоталось. Мои волосы были мокрыми, но даже и так я чувствовал, как их кончики топорщатся.

Лэтти Хэмпсток крепко обняла меня. «Не бойся», — шепнула она, и я хотел было сказать что-то, спросить, почему я не должен бояться и зачем мне вообще бояться, как поле озарилось.

Оно сверкало золотом. Каждая былинка светилась и мерцала, каждый листик на дереве. Даже живая изгородь. Свет был наполнен теплом. Мне казалось, будто земля под травяным покровом из первоэлемента становится чистым светом, и от этого золотого свечения иссиня-белые молнии, все еще трещавшие вокруг Урсулы Монктон, сильно поблекли.

Урсула Монктон, пошатываясь, поднималась, словно воздух нагрелся и погнал ее вверх. Лэтти Хэмпсток прошептала древние слова, и луг взорвался золотым светом. Я видел, как Урсулу Монктон подбросило и унесло, хотя ветра не чувствовалось, но ее швыряло и вертело, точно сорванный лист в ураган, так что ветер, наверное, был. Я смотрел, как она кувыркается в ночном небе, а потом Урсула Монктон и ее молнии исчезли.

«Пойдем, — сказала Лэтти Хэмпсток. — Нужно усадить тебя у камина в кухне. И сделать горячую ванну. А то простудишься». Она отпустила мою руку, перестала обнимать и отстранилась. Золотое свечение таяло, медленно-медленно, пока совсем не погасло, рассыпавшись тускнеющими огоньками и искорками по кустам, как после фейерверка в ночь Гая Фокса.

«Она умерла?» — спросил я.

«Нет».

«Она же вернется. И у вас будут неприятности».

«Вполне может статься, — ответила Лэтти. — Есть хочешь?»

Она спросила, и я понял, что хочу. До этого как-то забыл, а теперь вспомнил. Есть хотелось так, что желудок крутило.

«Дай-ка подумать… — размышляла Лэтти вслух, ведя меня через поля. — На тебе места сухого нет. Надо найти, во что бы тебе переодеться. Пойду гляну в комод в зеленой спальне. Сдается мне, кузен Япет оставил там кой-какую одежду, когда ушел сражаться в Мышиных битвах. Он был не сильно больше тебя».

Котенок лизал мои пальцы своим маленьким шершавым язычком.

«Я нашел котенка», — сказал я.

«Да, вижу. Она, наверно, шла за тобой от самого поля, где ты ее выдернул из земли».

«Это тот самый котенок? Которого я тогда вытащил?»

«Ага. Она не сказала тебе, как ее звать?»

«Нет. А они правда так делают?»

«Иногда. Если внимательно слушать».

Прямо перед нами возникли радушные огни фермы Хэмпстоков, и меня обдало радостью, хотя я не мог понять, как мы с того поля так быстро вышли к дому.

«Тебе повезло, — продолжала Лэтти. — Еще пятнадцать футов, и там уже поле Колина Андерса».

«Но ты бы все равно пришла, — ответил я ей. — И спасла меня».

Она сжала мою руку, но промолчала.

«Лэтти, я не хочу домой», — сказал я. Это было неправдой. Больше всего на свете я хотел домой, но не туда, откуда сбежал этой ночью. Я хотел в дом, где жил до того, как добытчик опалов покончил с собой в нашем маленьком белом «мини», до того, как он переехал моего котенка.

Темный меховой шарик прижимался к моей груди, мне хотелось, чтобы это был мой котенок, и я знал, что он моим не был. Снова начал моросить дождь.

Мы зашлепали по глубоким лужам, Лэтти — в своих резиновых сапогах, я — босой, с горящими от боли ногами. Добрались до двора, там стоял резкий запах навоза, и вошли через боковую дверь в огромную кухню.

* * *

Мама Лэтти ворочала кочергой в гигантском очаге, сдвигая вместе пылающие поленья.

У плиты старая миссис Хэмпсток что-то помешивала в пузатом чугунке большой деревянной ложкой. Она подносила ложку ко рту, театрально на нее дула, втягивала глоток, причмокивала, а потом добавляла щепотку того и пригоршню этого. Наконец она выключила горелку. И окинула меня взглядом — от мокрой головы до голых ног, посиневших от холода. Пока я стоял, на плиточном полу подо мной начала собираться лужа, и вода, стекая с ночной рубашки, падала в нее звонкой капелью.

«В горячую ванну, — вынесла вердикт старая миссис Хэмпсток. — Или сляжет с простудой».

«В точности как я сказала», — согласилась Лэтти.

Ее мама уже вытаскивала жестяную ванну из-под кухонного стола и наполняла ее дымящимся кипятком из большущего черного котла, висевшего над огнем в очаге. Потом подливала кружку за кружкой холодную воду, пока не заключила, что температура подходящая.

«Все готово. Ступай, — сказала старая миссис Хэмпсток. — Ну-ка, марш!»

Я посмотрел на нее в ужасе. Мне что, придется раздеваться перед чужими людьми?

«Мы постираем и высушим твои вещи, а ночную рубашку — починим». С этими словами мама Лэтти взяла у меня рубашку, забрала котенка, которого я, оказывается, еще держал, и отошла.

Я поскорее скинул свою красную нейлоновую пижаму — ее края вымокли, штанины безнадежно порвались и снизу висели клочьями. Я потрогал воду пальцами, залез и сел в жестяной ванне в этой наполненной спокойным уютом кухне у большого огня, потом откинулся назад в горячей воде. Ноги начали пульсировать, возвращаясь к жизни. Я знал, что быть нагишом — против правил, но, кажется, Хэмпстоков моя нагота не смущала: Лэтти исчезла, а вместе с ней — моя пижама и ночная рубашка; ее мать накрывала на стол, вынимая разные ножи, вилки, ложки, миски маленькие и побольше, деревянные плошки и доски, раскладывая и перекладывая их с места на место.

Старая миссис Хэмпсток подала мне в кружке суп из чугунка на плите: «Похлебай. Сперва разогрей нутро».

Суп был наваристый и горячий. Я никогда не пил суп в ванне. Совершенно неведомое ощущение. Покончив с супом, я вернул ей кружку, и она вручила мне добротный кусок белого мыла и мягкую мочалку, сказав: «А теперь поскребись хорошенько. Возверни-ка жизнь и тепло в свои кости».

Она уселась в кресло-качалку по другую сторону камина и стала легонько раскачиваться, не глядя на меня.

Я чувствовал себя в безопасности. Словно вся забота, внимание и доброта, какими окружают нас бабушки, без остатка собрались вдруг здесь. Я совсем не боялся Урсулы Монктон, кем бы там она ни была, сейчас уже не боялся. Здесь не боялся.

Молодая миссис Хэмпсток, раскрыв духовку, вынула румяный пирог с блестящей, сверкающей корочкой и отправила его на подоконник охлаждаться.

Мне принесли полотенце, я вытерся, подставляя бока огню, который помогал обсохнуть не хуже, чем полотенце, тут вернулась Лэтти Хэмпсток и протянула мне широченную белую штуковину наподобие девчачьей ночнушки, только из белого хлопка, с длинными рукавами, подолом до пола и белым колпаком. Я не решался надеть ее, пока до меня не дошло, что это — старинная ночная рубашка. Я видел ее на картинках в книжках. Крошка Вилли Винки бегал по городу в одной из таких в каждом моем сборнике детских потешек.

Я скользнул в нее. Колпак оказался велик и съехал мне на лицо, Лэтти его поправила.

Ужин вышел на славу. Нам досталось по куску говядины с печеной картошкой, золотистой и хрустящей снаружи, мягкой и белой внутри, с какой-то зеленью в масле, сейчас мне кажется, это были крапивные побеги и морковь, сладкая, потемневшая от готовки (я и думать не думал, что люблю вареную морковь, я практически не ел ее, но отважился и попробовал, и мне понравилось, и даже было жалко, что я не распробовал ее раньше). На десерт подали пирог с яблоками, вымоченным изюмом и молотыми орехами, сверху шел толстый слой желтого заварного крема, гуще и насыщеннее которого мне еще не приходилось есть ни в школе, ни дома.

До конца ужина котенок спал на подушке у камина, а потом вместе с домашней дымчатой кошкой, в четыре раза крупнее его самого, пошел лакомиться мясными обрезками.

За ужином о том, что случилось со мной и почему я здесь, никто не вспоминал. Хозяйки Хэмпсток говорили про ферму — в коровнике нужно выкрасить дверь, похоже, корова по кличке Рианнон вот-вот охромеет на левую заднюю ногу, надо бы прочистить дорожку к запруде.

«А вы только три здесь? — спросил я. — И никаких мужчин?»

«Мужчины! — прыснула старая миссис Хэмпсток. — Это каков же должен быть добрый молодец?! Да здесь, на ферме, я все делаю в два раза быстрей и в пять раз лучше любого из них».

Лэтти добавила: «Иногда у нас бывают мужчины. Они приходят и уходят. А прямо сейчас здесь только мы».

Ее мама кивнула. «Большинство мужчин Хэмпстоков ушли куда глаза глядят — попытать судьбу и удачу. Стоит им услышать этот зов, и здесь их ничто не удержит. Взгляд становится отсутствующим, и вот мы их потеряли, раз и навсегда. При первом удобном случае они уходят в города большие и малые и лишь редкой открыткой напомнят, что вообще когда-то здесь жили».

Старая миссис Хэмпсток сказала: «А вот и его родители! Они едут сюда. Только что проехали вяз у Парсона. Их видели барсуки».

«А она с ними? — забеспокоился я. — Урсула Монктон?»

«Она? — изумилась старая миссис Хэмпсток. — Эта? Ну нет».

Я подумал с секунду. «Они меня заберут с собой, и она запрет меня на чердаке, а когда я ей надоем, велит папе убить меня. Она так сказала».

«Мало ли что она вам сказала, голубчики мои, — возразила мама Лэтти. — Нет уж, дудки, ни этого, ничего другого она не сделает, или меня звать не Джинни Хэмпсток».

Мне нравилось имя Джинни, но меня это не успокоило, и я ей не поверил. Скоро дверь в кухню откроется, и отец будет кричать на меня или подождет до машины и будет кричать там, меня заберут обратно домой на тот конец проселка, и все будет кончено.

«Постойте-ка, — стала рассуждать Джинни Хэмпсток. — Может, нас не будет, когда они явятся? Они приедут в прошлый вторник, а дома никого».

«Ни в коем случае, — урезонила ее старая женщина. — Будешь играть со временем, хлопот не оберешься… Можно во что-нибудь превратить мальчика, и как ни ищи, они никогда его не найдут».

Я заморгал. Неужели это возможно? Мне хотелось превратиться во что-нибудь. Котенок покончил с мясными обрезками (и даже, кажется, съел больше домашней кошки), запрыгнул мне в подол и принялся умываться.

Джинни Хэмпсток поднялась и вышла из комнаты. Мне было интересно, куда она пошла.

«Нельзя его ни во что превращать, — заметила Лэтти, убирая со стола оставшиеся тарелки и приборы. — Они же будут в ярости. И если ими управляет блоха, она только сильнее будет их распалять. Сами знаете, тут же нагрянет полиция и станет прочесывать запруду. Или того хуже. Океан».

Котенок лег и свернулся калачиком, превратившись в круглый пушистый кусочек черного меха. Он закрыл свои пронзительно-синие глаза цвета океана и, мурлыча, уснул.

«Итак? — спросила старая миссис Хэмпсток. — Что же ты предлагаешь?»

Лэтти задумалась, поджав губы и поводя ими из стороны в сторону. Ее голова кивала, и я подумал, что она быстро перебирает возможные варианты. Вдруг ее лицо просветлело. «Там подрезать, тут подшить?» — предложила она.

Старая миссис Хэмпсток фыркнула. «Ты, конечно, умница, — начала она. — Я не говорю, что это не так. Но кройка… понимаешь, она вряд ли тебе по силам. Пока еще нет. Надо отрезать точно и штопать, чтобы швов не было видно. Да и что ты собралась украивать? Блоха не даст себя вырезать. Она не вшита в это полотно. Она вне его».

Вернулась Джинни Хэмпсток. У нее в руках была моя старая ночная рубашка. «Я пропустила ее через гладильный каток, — сказала она. — Но все равно она еще сырая. Ровно никак не отрежешь. И ты не любишь штопать по сырому».

Она положила рубашку на стол перед старой миссис Хэмпсток. Затем достала из большого кармана на фартуке ножницы, черные и старые, длинную иглу и шпульку красных ниток.

«Рябина-рябина и красная нить, пора бы ведьму остановить», — прочел я наизусть. Я вычитал это в одной книжке.

«Да, работает, хорошо работает, — сказала Лэтти. — Если в деле замешана ведьма. Только у нас ведьмы нет».

Старая миссис Хэмпсток разглядывала мою рубашку. Та была бурой и полинялой с каким-то коричневатым рисунком вроде шотландской клетки. Мне ее подарили на день рождения несколько лет назад бабушка с дедушкой, родители отца, тогда она была слишком большая и смешно болталась. «Может быть… — проговорила старушка, словно беседуя сама с собой. — Лучше всего сделать так, чтобы твой отец сам с удовольствием оставил тебя здесь на ночь. Но для этого надо бы избавить их от злости на тебя и даже от беспокойства…»

Черные ножницы были уже у нее в руке, клик-клик-клац-клацая по ткани, когда я услышал стук в парадную дверь, и Джинни Хэмпсток пошла открывать.

«Не отдавайте меня», — попросил я Лэтти.

«Тшш, — сказала она. — Пока бабушка раскраивает, у меня тут своя работа. А ты спи, не волнуйся. И спи спокойно».

Но спокойствия я совсем не чувствовал, и сна не было ни в одном глазу. Лэтти перегнулась через стол и взяла меня за руку. «Не бойся», — успокаивала она.

Тут дверь распахнулась, мои родители вошли в кухню. Мне захотелось спрятаться, но котенок не подавал признаков беспокойства и лишь поудобнее устроился в подоле, а Лэтти улыбалась обнадеживающей улыбкой.

«Мы ищем своего сына, — начал было отец. — И у нас есть основания полагать…», а мама тут же бросилась ко мне. «Вот где он! Дорогой, мы так волновались, чуть с ума не сошли!»

«Ну что, молодой человек, нажил ты себе неприятностей», — сказал отец.

Клац! Клац! Клац! Заработали черные ножницы, и неровный лоскут ткани, который выкраивала старая миссис Хэмпсток, упал на стол.

Родители застыли. Они перестали говорить и больше не двигались. Рот у отца все еще был открыт, а мама стояла на одной ноге, не шелохнувшись, как манекен в витрине магазина.

«Что… что вы с ними сделали?» Я не знал, радоваться мне или огорчаться.

Джинни Хэмпсток ответила: «Они в порядке. Просто немного подрезали, сейчас подлатаем, и все будет новое, как с иголочки». Она наклонилась над столом, показывая на обрезок полинялой рубашки в клетку. «Вот твой папа и ты в коридоре, а вот ванна. Это вырезали. А без этого твоему папе незачем на тебя сердиться».

Я не рассказывал им про ванну. Но не удивился, что она знает.

Теперь старушка вдевала красную нитку в иголку. Она картинно вздохнула, приговаривая: «Старые глаза. Старые глаза». Послюнявила кончик нитки и продела его в игольное ушко без видимых трудностей.

«Лэтти. Тебе нужно узнать, какая у него зубная щетка», — сказала она. И начала зашивать дыру на рубашке мелкими, аккуратными стежками.

«Как выглядит твоя зубная щетка? — спросила Лэтти. — Давай, быстро».

«Она зеленая, — ответил я. — Ярко-зеленая. Как яблоко. Не очень большая. Простая зеленая щетка, как раз для моего рта». Я понимал, что это не очень хорошее описание. Я рисовал ее в голове, пытаясь отыскать, чем еще она отличается от всех остальных зубных щеток. Бесполезно. Я видел ее своим мысленным взором, представлял среди других щеток в красно-белом пятнистом стакане над раковиной в ванной.

«Готово! Хорошая работа», — похвалила Лэтти.

«Я тут почти-почти закончила», — сказала старая миссис Хэмпсток.

Джинни Хэмпсток широко улыбнулась, и ее румяное круглое лицо осветилось. Старая миссис Хэмпсток схватила ножницы, клацнула ими в последний раз, и красная нитка упала на стол.

Мамина нога опустилась. Она сделала шаг и остановилась.

Отец замялся: «Мм…»

Джинни сказала: «…а наша Лэтти так обрадовалась, что ваш мальчик придет и останется у нас на ночь. Вот только боюсь, в хозяйстве мы тут немного отстали от времени».

Вмешалась старушка: «У нас же есть теперь туалет дома. Куда уж еще современней? Хотя по мне, так и на улицу сходить можно или в горшок».

«Мы хорошо поужинали, — продолжала Джинни. — Да ведь?»

«Мне дали пирога, — сказал я родителям. — На десерт».

Отец наморщил лоб. Он выглядел растерянным. Потом он сунул руку в карман куртки и вытащил что-то длинное и зеленое, верхушка была обернута туалетной бумагой. «Ты забыл зубную щетку, — сказал он. — Я подумал, она тебе пригодится».

«А теперь, если он хочет вернуться домой, то может поехать с нами, — обратилась мама к Джинни Хэмпсток. — Несколько месяцев назад он захотел остаться на ночь у Ковачей, и в девять уже названивал нам, чтобы мы его забрали».

Кристофер Ковач был на два года старше меня и на голову выше, он жил с матерью в просторном доме напротив въезда на наш проселок у старой зеленой водонапорной башни. Его мать была в разводе. Она мне нравилась. Она была замечательной и водила «фольксваген-жук», до этого я таких машин не видел. У Кристофера было много книг, которых я еще не читал, он входил в «Паффин», знаменитый клуб юного книгочея. Я мог читать его книги, но только у него дома. Он никогда не позволил бы мне взять их с собой.

В комнате у Кристофера стояла двухъярусная кровать, хотя он был единственным ребенком в семье. В ночь, когда я остался у них, меня положили внизу. Как только мы забрались в постель и мать Кристофера Ковача, пожелав нам доброй ночи, выключила свет и закрыла дверь, он свесился сверху и начал брызгать в меня водяным пистолетом, который заранее припрятал у себя под подушкой. Я не знал, что делать.

«Здесь не так, как у Кристофера Ковача, — сказал я маме, смутившись. — Мне здесь нравится».

«Что на тебе надето?» Она с удивлением разглядывала Вилли Винкину ночную рубашку.

Джинни пояснила: «Да просто мелкое происшествие. Надел, пока пижама сохнет».

«А, ну понятно, — сказала мама. — Что ж, спокойной ночи, милый. Не скучай тут с новой подругой. — Она взглянула на Лэтти: — Как, ты говоришь, тебя зовут, дорогая?»

«Лэтти», — ответила Лэтти Хэмпсток.

«Это сокращенное от Летисия? — спросила мама. — Была у нас в университете одна Летисия. Конечно, все ее звали Летиска-редиска».

Лэтти только улыбнулась, но ничего не ответила.

Отец положил зубную щетку на стол передо мной. Я развернул туалетную бумагу. Это в самом деле была моя зеленая щетка. Под курткой у отца виднелась чистая белая рубашка без галстука.

Я поблагодарил: «Спасибо».

«Так, — сказала мама. — А в котором часу его забрать утром?»

Джинни улыбнулась еще шире. «Да ладно, Лэтти сама его отведет. Пусть еще поиграют завтра. И прежде чем вы уйдете, вот я напекла сегодня ячменных лепешек…»

И она положила несколько лепешек в бумажный пакет, а мама вежливо взяла его, и потом Джинни проводила их с отцом до двери. Я сидел затаив дыхание, пока звук удаляющегося «ровера» не стих на проселке.

«Что вы все-таки с ними сделали? — спросил я. И тут же задал еще вопрос: — А это правда моя зубная щетка?»

«Это, — с удовольствием в голосе проговорила старая миссис Хэмпсток, — если позволите, очень недурная работа, ладно раскроено, ладно сшито». Она держала мою ночную рубашку: я не мог различить, где убрали кусок и где зашили прореху. Ни швов, ни рубцов не было. Она пододвинула отрезанный лоскут ко мне. «Вот он, твой вечер, — сказала она. — Оставь себе, если хочешь. Но я бы на твоем месте его сожгла».

По стеклу забарабанил дождь, и оконные рамы задребезжали от ветра.

Я подобрал неровную полоску ткани. Она была сырой. Потом встал, разбудив котенка; он спрыгнул и исчез в темноте. Я подошел к камину.

«Если я его сожгу, — спросил я их, — то как бы ничего и не было? И папа не держал меня в ванне? Я все забуду?»

Джинни Хэмпсток больше не улыбалась. Она посерьезнела. «А сам ты чего хочешь?» — спросила она.

«Я хочу помнить, — сказал я. — Это же случилось со мной. И я все еще я». Я швырнул клочок ткани в огонь.

Раздался треск, ткань стала дымиться и загорелась.

Я снова был под водой. Цеплялся за отцовский галстук. Думал, что он хочет меня убить…

Я закричал.

Я лежал на изразцовом полу в кухне Хэмпстоков, катаясь из стороны в сторону, и кричал. Стопа горела, словно я босиком ходил по раскаленным углям. Болело сильно. Еще болело глубоко в груди, боль была терпимее, не такая резкая: там ныло, не жгло.

Подоспела Джинни: «Что такое?»

«Моя ступня. Вся горит. Очень больно».

Она осмотрела ногу, лизнула палец и прикоснулась к дырке, откуда два дня назад я вытащил червяка. Послышалось шипение, и боль стала утихать.

«Ничего такого прежде не видела, — сказала Джинни Хэмпсток. — Как она у тебя оказалась?»

«В ней был червяк, — объяснил я. — Так она и пришла с нами из того места под оранжевым небом. В моей ноге. — Тут я посмотрел на Лэтти, которая стояла на коленях рядом, держа меня за руку, и сказал: — Я притащил ее обратно. Это я виноват. Прости меня».

Подошла и старая миссис Хэмпсток. Она наклонилась, взяла меня за ногу и повернула ее к свету. «Вот мерзавка, — сказала она. — И умная какая. Припасла дырку внутри тебя, чтобы снова воспользоваться. Если что, заберется туда, и ты будешь ей дверью домой. Не зря она хотела закрыть тебя на чердаке. Ну что? Куй железо, пока горячо, как говаривал солдат на входе в прачечную». Она потыкала в дырку пальцем. Все еще было больно, но боль слегка притупилась. Теперь это напоминало пульсирующую головную боль, только в ноге.

Что-то забилось в моей груди, как крохотный мотылек, и затихло.

Старая миссис Хэмпсток спросила: «Можешь запастись храбростью и потерпеть?»

Я не знал. На счет храбрости не был уверен. В тот вечер, мне казалось, я только и делал, что удирал от всего без оглядки. В руках у нее была игла, которой она штопала мою ночную рубашку, но сейчас она сжимала иголку так, будто вовсе не сбиралась шить, а хотела уколоть меня.

Я отдернул ногу: «Что вы надумали делать?»

Лэтти сдавила мне руку. «Она уберет дырку, — пояснила она. — Я буду держать тебя за руку. Не надо смотреть, если не хочешь».

«Будет больно», — сказал я.

«Чушь собачья», — возмутилась старушка. Она развернула ногу стопой к себе и воткнула иголку… но не в ногу, как я понял после, а в саму дырку.

Больно не было.

Она стала поворачивать иглу, вытягивая ее обратно. Я завороженно смотрел, как что-то блестящее, казавшееся сначала черным, потом прозрачным, потом ртутно-переливчатым, тянулось из моей стопы вслед за кончиком иглы.

Я чувствовал, как оно уходит из тела — казалось, оно тянется вверх по ноге через пах в желудок и оттуда в грудную клетку. Оно уходило, и я чувствовал облегчение: жгучая боль отступала, а вместе с ней и страх.

Сердце странно заколотилось.

Я смотрел, как старая миссис Хэмпсток наматывает это на иголку, и все не мог до конца понять, что же я вижу. Лаз в пустоте, глубиной больше двух футов, узкий даже для земляного червя, похожий на кожу, сброшенную прозрачной змеей.

Тут ее руки замерли. «Не хочет вылазить, — проворчала она. — Цепляется».

На сердце похолодело, словно туда вонзился осколок льда. Старушка ловко крутанула запястьем, и поблескивающая штука повисла у нее на иголке, отстав от моей ноги (я поймал себя на мысли, что теперь это напоминает не столбик ртути, а склизкий серебряный след от улитки в саду).

Старая миссис Хэмпсток отпустила мою ступню, и я отнял ногу. Маленькая круглая дырочка полностью исчезла, как будто ее там и не было.

Старая миссис Хэмпсток злорадно захихикала. «Думает, всех облапошила, — сказала она. — Оставить дорогу домой внутри у мальчишки. И это называется хитрость? Нет, никакая это не хитрость. Да эти умники и гроша ломаного не стоят!»

Джинни Хэмпсток достала пустую банку из-под варенья, старушка опустила туда кончик мотающейся штуки и подняла банку вверх, чтобы та оказалась внутри целиком. Наконец она стряхнула поблескивающую невидимую дорожку с иголки и решительно завернула крышку своей костлявой рукой.

«Ха! — усмехнулась она. И снова: — Ха!»

«А можно посмотреть?» — попросила Лэтти. Она взяла банку и поднесла ее к свету. В банке штука стала лениво разворачиваться. Казалось, она плывет, словно банка наполнена водой. На свету она меняла цвет, то чернея, то наливаясь серебром.

В энциклопедии юного мастера я нашел один эксперимент, который, конечно же, и провел: если взять яйцо и подержать его над пламенем свечи, пока оно полностью не почернеет, а затем опустить его в прозрачную емкость с соленой водой, то будет казаться, что яйцо покрыто серебром — особенным, ненастоящим серебром, получившимся от игры света. Тогда я как раз думал об этом яйце.

Лэтти зачарованно смотрела. «Ты права. Она оставила дорогу домой у него внутри. Неудивительно, что она хотела держать его при себе».

«Лэтти прости, что отпустил твою руку», — сказал я.

«Ой, да брось, — ответила она. — Извинения всегда запаздывают, хорошо, хоть сожаление есть. В следующий раз держись за руку, что бы она в нас ни бросила».

Я кивнул. Кажется, ледяной осколок в сердце стал таять и ко мне вернулось чувство, что я в целости и сохранности.

«Итак, — сказала Джинни. — Мы перекрыли ей путь домой. И мальчику ничего не грозит. Сегодня ночью мы славно потрудились, это уж точно».

«Но у нее остались родители мальчика, — заметила старая миссис Хэмпсток. — И его сестра. Не будет же она разгуливать у нас на свободе, как ветер в поле? Ты вспомни, что вышло при Кромвеле. И раньше тоже. Когда Рыжий Руфус шатался по округе. За блохами приходят хищники». Она произнесла это так, словно это был закон природы.

«Ничего, обождет до завтра, — сказала Джинни. — А ну-ка, Лэтти. Возьми юношу и найди ему комнату на ночь. У него был долгий день».

Черный котенок, свернувшись, лежал на кресле-качалке. «Можно, я возьму с собой котенка?»

«Если не возьмешь, — сказала Лэтти. — Она сама пойдет и найдет тебя».

Джинни достала два подсвечника с большими круглыми ручками, на каждом высилась бесформенная груда белого воска. Она зажгла лучину от огня в камине и поднесла ее сначала к одному подсвечнику, потом — к другому. Затем отдала один — мне, а другой — Лэтти.

«У вас что, нет электричества?» — спросил я. На кухне с потолка свешивались большие старые лампочки, нить накаливания у них светилась.

«В той части дома нет, — ответила Лэтти. — Кухня новая. Более-менее. Когда идешь, прикрывай ладонью свечу — чтобы не погасла».

С этими словами она сложила ладонь чашечкой и поднесла к пламени, я сделал как она и направился следом. Черный котенок вышел за нами из кухни через белую деревянную дверь и, спрыгнув за порог, оказался в доме.

Вокруг была темнота, и наши свечи отбрасывали гигантские тени; пока мы шли, мне казалось, что из-за них все приходит в движение: дедовы часы, чучела животных и птиц (неужто чучела? Все думал я. Этот сыч шевельнулся, или в пламени свечи мне лишь почудилось, что он повернул голову, когда мы проходили?), стол в коридоре, стулья. Все они двигались, и все стояли как вкопанные. Поднимаясь по ступенькам, мы миновали несколько пролетов и поравнялись с открытым окном.

Лунный свет заливал лестницу, он был ярче наших свечей. Я глянул в окно и увидел полную луну. Ясное небо было усеяно звездами без числа и без счета.

«Вот это луна», — восхитился я.

«Ба любит такую», — сказала Лэтти Хэмпсток.

«Но вчера был полумесяц. А тут полная. А еще шел дождь. Только что шел. И уже нет».

«Ба любит, чтобы с этой стороны дома светила полная луна. Она говорит, это успокаивает и напоминает ей детство, — продолжала Лэтти. — И на лестнице не оступишься».

Котенок поднимался за нами, смешно прыгая по ступенькам. Я улыбнулся.

В доме на самом верху была комната Лэтти, а рядом с ней — еще одна, туда мы и вошли. В камине пылал огонь, расцвечивая все вокруг оранжевым и желтым. Комната манила теплом и уютом. В каждом углу кровати стоял столб, и у нее были свои занавеси. Что-то такое я видел в мультфильмах, но в жизни — никогда.

«Твои вещи уже приготовлены, наденешь их утром, — объяснила Лэтти. — Если что, я сплю в комнате рядом, вдруг что-то понадобится, ты просто крикни или постучи, и я тут как тут. Ба сказала тебе пользоваться домашней уборной, но туда долго идти и ты можешь заблудиться, так что, если захочется, под кроватью стоит ночной горшок, самый что ни на есть обычный».

Я задул свечу и нырнул под занавеси в кровать.

В комнате было тепло, но постель была холодной. Ее тряхнуло — что-то приземлилось, и по одеялам забарабанили маленькие лапки, меховой комочек уткнулся мне в лицо и тихо заурчал.

Дома все еще хозяйничал монстр, и за ничтожный отрезок времени, который вроде бы извлекли из реальности, случилось столько всего: отец держал меня под водой в ванне, возможно, пытаясь утопить. Я долго бежал в темноте. Я видел, как отец целует и трогает существо, называвшее себя Урсулой Монктон. Страх не оставил меня.

Но тут, на подушке, лежал котенок, он урчал мне в лицо и в такт своему урчанию мерно подрагивал; я очень скоро заснул.

Нил Гейман. Океан в конце дорогиНил Гейман. Океан в конце дороги