среда, 8 октября 2014 г.

Владимир Беликов. Рассказы о самом-самом и Записки Рейнгартена

Владимир Беликов. Рассказы о самом-самом и Записки Рейнгартена
Время от времени жизнь нас не только выкидывает из привычной колеи, но и сталкивает с чем-то, что выше человеческого понимания и разумения. И тогда, удивлённые, а чаще напуганные, мы начинаем прозревать, что в мире есть многое, что «и не снилось нашим мудрецам».

Да, несмотря на электричество и самолеты, мы всё те же дети, бредущие во тьме тайн и загадок. Кто наши Боги-родители, откуда мегалиты и НЛО, чем кончится человеческая история? — ответов нет. Как и на вопросы о том, что после смерти, верить ли снам и переселению душ, карме и предопределению судьбы?..

Что ж, мы всё те же — ключи от бессмертия и рая по-прежнему неизвестно где. Светильники разума лишь обожгли нам пальцы, погремушки прогресса лишь за-ставили бежать из города. И потому встречи с неизвестным, как пощёчины упорядоченному, запоминаются надолго, до конца дней. Становясь для многих самым-самым в их жизни. Послушаем. 

Рассказы из книги:

БОРЬБА С ГРАМОТНОСТЬЮ В СЕЛЕ ЖЕРНОВКА

Самое-самое в моей жизни давно было, ещё до коллективизации.

Из-за того неграмотной осталась, из-за бабки Лукерьи. А вышло это так — пристал к нашей деревне инвалид, на Германской в руку ранило. Ну и пастушил, рыбку подавливал... А потом комбед решил его учителем сделать. Грамоту, мол, знает, мир видел — пусть детишек учит. Да не тут-то было: решили и нас учить — баб жерновских. А какой — у всех дети, коровы, овцы блеют... Но комбед лихой: в тюрьме сгною! Начали ходить: кто — с грудными, кого за подол держат. И мужиков тоже погнали — мука адова. Сидим, над бумагой потеем, а в душе — хозяйство. Лето, помню, жаркое было, огурцов много... Ну, стали бунтовать, не ходить в школу. Комбедчики аж разъярились: вам свет несут, а вы б..! А инвалиду что, ему жалованье платят. В общем, или хозяйство разваливай, или грамоте учись.


Ну, и бабка Лукерья, тогда ещё не бабка, по-своему решила. По-нашему, по-жерновскому, знала кое-что. Ну, и идёт этот инвалид, в здоровой руке букварь держит. Вдруг чушка огромная — свинья пребольшая. И прямо на него — хрюкает, сопит, с ног сшибает. Инвалид бежать, а она как даст под зад. Какая там учёба — самому бы спастись. А хрюшка ещё ему, ещё — букварь и упал на землю. Только того свинке и нужно было: вмиг книжку разорвала. А потом хрюкнула победно — и тикать в деревню.

А мы сидим, ждём, что такое — не знаем. Наконец прибежал наш учитель, уезжаю, говорит. Как? Что? — ну, вас всех к лешему. У вас свиньи против меня.

Ну, разошлись, инвалид, действительно, уехал, комбеду тоже не до нас. Надумали церкву рушить, колокола, ограду в город везти, чтоб там для нас трактор сделали, новую жизнь приблизили. Батюшку отца Александра, как помню, верёвкой связали... Ну, это другая история, я про Лукерью кончу. Пятьдесят лет молчала, ни матери, ни мужу — никому. Может, и знали, может, и шептались, а поди докажи... Уж куда там, уж и церкви не стало, и школа травой заросла... Вот терпение какое... Лишь перед смертью, когда ослепла, сказала. Мол, я вас тогда спасла, я в чушку обернулась. Да благодарить-то некому, все дети учёные, по городам разъехались. А умирала тяжко: духа у колдунов много.

МУХА

Рассказ будет мой мал, как и главный герой моей истории. А дело было лет двадцать назад на одном аэродроме в Средней Азии. Стояла жара, была пятница, и мы штурмом брали дощатую кассу. Каждый орал о своих правах, протягивал удостоверение, и вот и я у заветного окошечка. Но что это? — резкая боль обожгла мне щеку, и я на миг забыл о билете. Укусила меня муха, я начал растирать щеку — толпа других командированных отодвинула меня от кассы и, о, счастливцы.

— Проклятая муха, — выругался я и вновь устремился в самую давку.

Был я молод, надеялся на свои локти — и вот снова заветное окошко.

— Дзын! — на сей раз муха укусила меня прямо в глаз, и я чуть не взвыл от жгучей боли.

— Зараза, знает, что руки заняты.

Меня снова оттёрли, и неужели мне здесь торчать до понедельника? Я ринулся вновь, но новый укус меня отрезвил. Остановись, одумайся, ведь муха кусает только тебя.

Не знаю почему, но я отошёл от толпы и с какой-то жалостью посмотрел на орущих. Поразили жёлтые лица, заострившиеся носы, кислый запах. Да это же толпа беснующихся мертвецов.

Я вышел на воздух, сел на выгоревшую траву, задумался. Ещё ничего не произошло, а мне было всё ясно. Ага, муха тоже вылетела со мной, и кто ты, моя спасительница?

А произошло то, о чём и предупреждала меня муха. Самолет оторвался от земли, опрокинулся на хвост — пламя, дым, шок оставшихся. Кричали все, кроме меня, — я один знал о наступившей беде. Знал я от мухи, но откуда знала она, почему выбрала только меня? — загадка. Тайна, самая-самая тайна моей жизни.

ИСПОЛНИВШИЙСЯ СОН

Однажды мы с женой решили устроить грандиозный пир. Стоял лютый мороз, на улицу выходить было неохота, и почему бы не повеселиться? Сделали салат из крабов, бутерброды с колбаской... Борщ украинский, мясо тушёное... Морс клюквенный, пироги, конфеты... Мне — коньячок армянский, жене — мускат крымский...

Налопались, и счастьем запахло. А что ещё нужно смертному человеку? Поесть, попить, и чтобы милая была рядом.

Сидим, друг другом любуемся, и блаженство на душе. Всё есть, ничего не болит—победили мы мир. Пусть завтра понедельник, пусть завтра на мороз — сегодня мы хозяева. Обнял я жену, поцеловал и, действительно, счастье. А изнутри голосок:

— А вот и нет.

Отодвинулся я от жены, задумался. Это что ещё за голосок, откуда сомнения? Чего не хватает, чем не доволен? А голосок:

— А ты вспомни.

Стал я жизнь свою перебирать: детство босое, юность неустроенная. И как долго бедным был, и как с женщинами не везло... А голосок изнутри:

— Не то вспоминаешь. Сон вспомни.

И вот смотрю я на жену, на стол заставленный, и ведь видел я это. Давным-давно снилось мне это. Что всё одолею, найду любимую, пир устрою. И вот точно так буду сидеть и от блаженства млеть. А голосок изнутри:

— А вот и не всё вспомнил. С чем проснулся, вспомни.

Да, как же я забыл, главное упустил. Ведь кроме видения мне и голос был, с его напутствием жил. Мол, крепись, будет и у тебя праздник. А голосок изнутри:

— И опять не всё вспомнил. Самый конец припомни.

Ах, да, и сказал мне тогда голос на прощание: «Счастье — это когда с милой женушкой после сытного обеда спелый арбуз ешь».

Так вот откуда заноза в душе, вот откуда неполнота счастья. Хотя откуда арбуз в зимней России?

И тут звонок в дверь. Иду, и смех разбирает.

— Арбуз принесли?

— Да, вчера какие-то кавказцы вам передать просили.

Закрыл я дверь за соседом — и снова пир. Друг другу куски арбуза в рот засовываем и целоваться не забываем. Совсем сон исполнился, а голосок изнутри:

— А вот и не совсем.

Сейчас-то чего не хватает, ведь всё вспомнил.

— А воти не все.

Потянулся я жену обнять и вспомнил наконец. «Счастье — это когда с милой женушкой после сытного обеда арбуз ешь. А потом любишь её и сына зачинаешь».

Так всё и случилось, как во сне видел да слышал. Вот что бывает, вот что самое-самое в моей жизни.

КИНО И ЖИЗНЬ

Я — киноманка и могу с абсолютной уверенностью сказать, что в 1950-1970 годах не было ни одного фильма, которого я бы не посмотрела. О, поверьте, это тяжёлая работа, из-за кино я поссорилась с матерью, потеряла мужа, осталась без детей. Ах, целлулоидные грезы, ха, сказки для взрослых — вы и были моей настоящей жизнью. По крайней мере в темноте кинозалов я проревела, если и не большую, то лучшую часть жизни. Увы, всё это в прошлом — начиная с 1980 годов мир проснулся от киноснов, и они стали уделом подростков. Впрочем, себя я не осуждаю: время сильней человека, выпавших из времени сжигают на кострах.

А теперь парадокс: познав столько былей и небылиц с экрана, всё же самое-самое я увидела в жизни. Правда, опять же в кинотеатре, хотя где я ещё бывала, ненасытная кинонаркоманка?

...Девушка эта меня возмутила сразу — так бесцеремонно ходила она во время сеанса. Она что-то просила у сидящих в темноте женщин. И почему её терпят?

На следующий день в том же самом кинотеатре я увидела её вновь — те же хождения, те же просьбы — почему её не выведут из зала?

На третий день эту девушку я ждала — она снова внезапно возникла в темноте, и что же в конце концов она просит? Я прислушалась.

— Извините, ради Бога, вы не пройдёте со мной в туалет? Ну, пожалуйста...

Девушка просила не меня — соседку, но в отличие от соседки я её видела в третий раз, и это придало мне злости.

— Вы надоели своими ежедневными хождениями. Вы мешаете смотреть, я вызову милицию.

Девушка поникла, но вот оживилась снова.

— Извините, вы видели меня и вчера? Ну, тогда, пожалуйста, ради Бога, пройдите со мной.

Лучше бы я ей отказала, но что-то в голосе... какая-то боль... Ия с ней пошла—единственная дура из десятков, сотен зрительниц, слышавших её просьбу.

В светлом фойе девушка поникла снова, и что она хочет мне показать?

— Извините, сейчас увидите. Умоляю, не бросайте меня.

Она вошла в туалет, хлопнула дверью, закрылась изнутри на задвижку. Это было уже нахальством — я дёрнула ручку — тишина.

Не знаю почему, я вызвала служительницу, показала на закрытую кабинку.

— Что вы, гражданка, эта кабинка уже неделю не работает.

— Но только что туда вошла девушка.

— Не рассказывайте сказки — кабинку закрыл сантехник.

— Но я сама видела... Взломайте.

Что говорить, конечно, все киноужасы — пластмассовые миражи перед реальностью жизни. В кабинке на трубе висела «моя» девушка с синим от времени языком. Судя по виду и запаху, смерть наступила неделю назад.

ОТЕЦ ЯКУТОВ

Самое-самое в моей жизни — отец мой. О, отец мой был большим шаманом. Не просто шаманом — великим шаманом. На бубне мог камлать, хвостом конским. А то и ветвью берёзовой, рукой голой. Бесплатно лечил, за миску простокваши от смерти спасал. Хо, отец мой был великий человек, большой друг людей. И не только людей, язык трав-зверей понимал, дождь-ветер предсказывал. Хо, не только предсказывал, вызывать мог, оседлать мог. Чистое небо — облака призывал, первые капли дождя заманивал. А пыль [прибили — опять разгонял, грому уйти приказывал. Нельзя иначе, нельзя праздник дождём останавливать, надо только силу явить. Вот каким был мой отец шаманом. А то в вольную птицу вселялся, в зайца быстрого — вот каким был мой отец шаманом.

Только не вечно солнце светит, не вечно лето стоит, зашло наше счастье. И олени пропали, и рыбу выловили, и женщины наши рожать перестали. А мужчины трусами стали, разленились, один спирт кругом. Один русский начальник кругом, один ваш закон везде. Лишним стал мой народ, и отец мой стал ненужным. Закатилось наше солнце, в пустых лесах лишь мотор гремит. Запах едкий кругом, деньги кругом, совсем уменья отцов ни к чему стало. Запил мой отец, в юрте у камелька только дремал. День спит, ночь спит, осень спит, весну спит. Хо, какие настали времена — весну спали, вот как плохо стало. Только ваш начальник ненасытен, мало ему всего — отца к себе привезти велел. Поехали милиционеры, нашли отца, пьяного в лодку бросили. Кинули, как куль, с другими рядом положили, на следующий день на допрос повели. Не знал по-вашему мой отец, сердцем догадался. А когда понял — смеяться начал. Били его, ломали его, а смех не могли остановить. Да и виданное дело семени землю победить, человеку траву-зверей искоренить?

Хо, отец мой был великий человек, за ним и леса, и горы, и солнце стояли — за вами ружьё да печать на бумаге. Вот и смеялся отец: разве можно все травы выдернуть, всех птиц-зверей убить, луну-солнце в клеть посадить? Никогда он не был рабом, никогда не будет, его победить — леса из железа сделать, землю — бензином залить. Он — хозяин: захочет — уйдёт, захочет — здесь останется, его дух лишь с землёй кончится. Так смеялся мой отец, и всё били его. А потом он камлать начал, а потом танцевать начал, кровь со смехом смешивать.

Хо, извивался и изгибался мой отец, ложился и вскакивал. И пел при этом, и кричал при этом, и смеялся по-прежнему. И эхом раздавались крики его, и шли из тюрьмы на воздух вольный, и слушали его. И внимали ему травы в лугах, и деревья в лесах, и звери, и реки, и облака, и солнце яркое. И всё вторило отцу, и смеялось над паспортами вашими. И в положенный срок смерть предрекало. Только всего этого не видели милиционеры, лишь безумца, человека избитого замечали. А потом и они увидели, а потом и они поняли. А отец мой медведем смеялся, и волком, и зайцем быстрым. А потом берёзой зашелестел, ручьём по камушкам звонким. И уже кукушкой вольной, ястребом летучим. Взмыл мой отец — как ловить его? как ударить? — из нагана разве?

Хо, тут пальба великая началась, весь тюремный двор от грохота затрясся. А громче всех хохот с небес, дождь-гроза проливные. А потом снова небо голубое, солнышко улыбающееся. С травой и зверьми, с дождём и ветром ушёл мой отец. Хо, как снег весенний, как туман утренний растворился во всём. Не узнали милиционеры имени его, над телом не надругались. Не победили отца моего, да и виданное ли дело — мир победить? Улетел мой отец, свободу выбрал мой отец, но не умер он. Он — во всём, мир слышит его, мир чувствует его, мир догадывается о нём. Он — тут, он — здесь, он в шелесте листвы и птичьем посвисте, журчании ручья и дыме от костра. Он терпелив, мой отец, он мудр, мой отец, он знает всё.

Хо, ему ведомы восходы и заходы людские, не человеков — народов целых. Хо, мой отец долгоживуч, хо, мой отец вечен. Вместе с травой слабой прикроет он камни ваши, вместе с дождём смоет ржу железа вашего. И когда опять кругом будет зелено, и когда опять кругом будет счастливо, явится он. Он придёт и тогда в облике человека, и будет он другом всему, и всё засмеётся отцу своему.

НОГИ

Мы с мужем ещё до свадьбы во мнениях разошлись: я считала, что главное в женщине — волосы, а он — ноги. То есть я говорила, что волосы всё прикроют, а он — ноги куда угодно вознесут. Так и повелось: я волосы лелеяла, а он ноги мои. Стыдно говорить, но пятки парил, ногти подстригал. А уж целовал, целовал — аж до щекотки. Прижмётся щекой к коленям и млеет:

— Мои, мои ножки, никому не отдам.

И вот ради меня, а можно сказать и едче — ради моих ног на Север уехал. Через год, мол, вернусь, большие деньги привезу. Тогда и квартиру купим, и машину с гаражом. А мне двадцать с хвостиком, детей ещё не было...

Ну, и как водится: сначала письма часто, потом реже, затем вообще — в больницу попал. Надорвался, простыл, пальцем пошевелить не может. Мне бы, дуре, приехать, а какое — роман завела. И не гульнуть решила — снова замуж выйти. Я — маляр, а он инженер из треста — разница солидная. Лицо узкое, интеллигентное, всегда при галстуке. Улыбчивый, одной рукой машину водил...

Договорились пойти в театр — я к зеркалу скорей. Такой пучок накрутила — самой любо. Костюмчик лучший надела, туфли — вдруг в ногу что-то вступило. Туда, сюда — не могу идти. Следующее воскресенье опять: на работе козой прыгаю, как на свидание — ступить не могу.

Бросил меня инженер, поревела с месяц — прораб приглашает. Уж я чувствую, чем дело кончится — точно! На стройке с лестницы не слезаю, на свидание по асфальту идти не могу. Отказывают ноги — и всё.

С каменщиком одним сошлась — хороший парень. Плечистый, уступчивый — верёвки можно вить. А не идут ноги — и всё.

Рассказала на работе — говорят, на нервной почве. То есть почти прямым текстом говорят: гулять не надо. Так что ж, и дальше сохнуть? Ведь столько мужчин красивых, ведь столько предложений манящих... А ноги своё: с работы — домой, налево — ни шагу. Хранят верность мужу — и всё, будто и не мои.

Через полтора года муж вернулся — страшный, больной, без копейки. Я в слезы — не от радости, от горя — какому уроду верность хранила. Как вспомню улыбку инженера, плечи каменщика — реву как сумасшедшая. Хотела разводиться, да вдруг сама слегла. Уж муж ухаживать начал, спину растирать. А потом и он выправился, а затем и я выздоровела. Любовь вернулась, детей родили, богатыми, правда, не стали. Лет через пятнадцать рассказала всё, посмеялся.

— Мои, мои ножки, даже тебе не отдам.

Так что ноги не только волос поважней — самого человека. Заведут и выведут, подкосят и вознесут. Уж я своих ног бояться стала, будто и впрямь не мои. Вот что бывает, вот что пережила, самое-самое в моей жизни.

ЖИВАЯ КАРТИНА

В 1970 годы, когда в России всё было дефицитом, я ходил к некоему Мише, продавцу книг. Это был курчавый, неопределённого возраста мужчина, совмещавший в себе лучшие и худшие качества сынов Израиля. Наживаясь на знании, он вместе с тем обладал тонким вкусом, юмором, и я называл его «капиталистическим оазисом в социалистической пустыне». Кстати, именно у него я купил «Дхаммападу», «Шань Хай-цзин», «Пополь-Вух» и прочие редкие издания.

И вот однажды, роясь в книжных завалах, я нечаянно надавил на постоянно запертую дверь. К моему удивлению, она в тот день закрытой не была, и глазам предстала кладовая, забитая антиквариатом. Иконы, вазы, статуэтки, вперемежку с самоварами и мебелью пылились до потолка, и до меня дошло, что Миша — миллионер. На миг вспыхнуло возмущение: и при этом торговаться из-за пятидесяти копеек? Но только на миг. Внимание привлекла картина, сразу обдавшая меня чем-то сладким и щемящим. Дурман, разумеется, шёл не от холста — от девы, слегка прикрытой газовой накидкой. Более чем живая, дева манила меня, приглашая к полёту. И кто, что это? Забыв обо всём, я сделал ей шаг навстречу, протянул руки... и был пойман на месте преступления.

— Нравится?

Разбуженный точно ото сна, я начал оправдываться, ссылаясь на неосторожность, но Миша заговорил о другом:

— Это не масло и даже не вышивка. Непонятно и какой век, какая страна. Да и работа ли это людей?

Внезапно он расплылся в улыбке.

— А ты ей понравился.

— Кому?

— Женщине этой.

И тут я услышал рассказ, никак не вяжущийся с чисто прагматическим характером хозяина. Неясно как, но женщина оценивала глядящих на неё мужчин, и изображение потому менялось. Вот и сейчас она стала манящей, хотя час назад смотрела безразлично. Впрочем, это было не важно: картиной заинтересовался богатый немец, и уже названа цена. Цимес же был в том, что при этом немце дева вообще отворачивалась и начинала рыдать.

Я вновь посмотрел на тянущуюся ко мне деву и содрогнулся от жалости. Дохнуло «работорговлей». И почему, почему я беден? Впрочем, богат Миша. И почему, почему он не благороден? Ведь в его власти подарить деве любовь, счастье...

Что говорить, больше к этому книготорговцу я не ходил.

ПОСЛЕДНЯЯ КАША

Самое-самое в моей жизни — это случай с женой. Подождите, сейчас успокоюсь, ведь после этого случая она умерла. Нет, не могу говорить, в другой раз... хотя... ладно, расскажу. Извините.

Не знаю как кто, а я последние тридцать лет просыпался от одних и тех же звуков. Не угадаете, не от будильника — от помешивания каши ложкой. Секрет простой: последние тридцать лет жена варила каждое утро овсяную кашу.

Так было и в то последнее утро — привычные звуки приглашали вставать, и, приподнявшись на локте, я рухнул снова. Я приподнялся во второй раз — жена тихо спала на своей кровати и никаким объяснением не пахло. Зато пахло кашей, бутербродами, и, в третий раз глянув на спящую жену, я на цыпочках вышел из спальни.

— А, проснулся... Сейчас завтракать будем. Чай или кофе?

Вместо ответа я тихо поманил жену в спальню и показал ей на неё спящую.

Испуг был неподдельным.

— Ой, кто это?

Молча, я и супруга смотрели на спящую женщину, и кроме как женой она быть никем не могла. Абсолютно одинаковые, бодрствующая и спящая, они находились в одной комнате, и ум отказывался принять виденное.

Мы снова тихо прошли на кухню, сели на табуретки. Кто готовил кашу? Кто там спит? — ответов у нас не было и близко.

И вот из спальни послышался стон, и вот из спальни позвали меня. Не знаю почему, но я на цыпочках подошёл к проснувшейся жене, и от её первых слов на меня дохнуло холодом.

— У меня совершенно нет сил, я какая-то пустая... Что со мной? — я заболела? Я не смогу тебе приготовить завтрак...

— Каша уже сварена, а бутерброды намазаны.

— Да, я чувствую запах, но ты же не умеешь готовить.

Я замер: эта проснувшаяся больная жена могла не вынести вида жены бодрствующей, и что же делать? Но бодрствующая сама пришла из кухни, и я их понимаю: страх и изумление были взаимны.

— Кто это?

— Кто это?

Я переводил взгляд с жены на жену и, если бы я сам хоть что-то понимал. Хотя почему-то становилось ясно, что истинная жена — в постели.

И это было правдой: бодрствующая внезапно исчезла, зато лежащая со стоном выговорила:

— Мне никогда так не было плохо. Я не могу пошевелить пальцем. Прости, я силилась встать, я силилась сварить кашу, я пыталась...

— Ты и сварила.

— Да, наверно, я и сварила... Вызови врача, мне не надо было вставать...

— Но ты и не вставала.

— Да, я и не вставала, мне только снилось, что готовлю завтрак. Всё, всё, я погибаю.

Это были её последние слова, не приходя в сознание, она скончалась. Подождите, сейчас успокоюсь... Нет, не могу говорить... Хотя вы уже поняли: каша была сварена уже отлетевшей душой.

СТАРАЯ ДОЧЬ МОЛОДОГО ОТЦА

Своего отца я увидела пенсионеркой — ему же на вид было 25-27 лет. Причиной тому было его загадочное паломничество, о котором я знаю лишь по тетради. Любопытнейшая тетрадь отца ещё ждёт своего часа, здесь же я вкратце расскажу о главном.

Родители отца приехали в Россию на огонь революции, этот огонь и сжёг их в 1934 году. Оставшись сиротой в незнакомой стране, отец мой пустился в бега — пешком и на крышах поездов он обошёл и объехал весь СССР. Летом он жил в лесах и на болотах, зимой перебивался случайными заработками. Постепенно он пригрелся в нашей Одессе, но причиной был не климат, а одесские библиотеки. Читал он и в Москве, но именно в Одессе перешёл Рубикон и поверил древним знаниям больше, чем современной науке. Обладая обстоятельным умом, отец мой хотел дойти во всём до корней, и вот канва его мыслей. Россия — из Европы, Европа — из Афин и Иерусалима, что из Египта и Шумера, но откуда они? Почему первоцари Египта — птицы, Шумера — рыбы, а Хуанди обладал драконьим ликом? Постепенно отец разобрался в небесных корнях человечества, и дело оставалось за практикой. «Помог» случай — сам Сталин прочитал его первую и единственную статью об ашрамах, и вот мой отец — глава экспедиции в Тибет. Но там он вождя ослушался: не эликсир бессмертия — поиск ещё не открытых градов Божьих стал его целью, и кое-что он увидел. Как немец, как европеец, к святыням он допущен не был, но открытие, что могилы Богов целы и охраняемы, поважней находок Шлимана. Более того, склепы эти — главная достопримечательность Земли и, если нашу планету и посещают, то только ради них. Так писал мой отец, и опровергнуть или подтвердить его слова, я, увы, конечно, не могу.

Но главное отца и Лобсанга, его проводника, ждало впереди — вернувшись, они узнали, что прошло пятьдесят лет. Это был удар — заблудиться во времени оказалось страшней, чем заблудиться в пространстве. По крайней мере, увидев меня, свою дочь, старухой, отец просто выбежал из квартиры. Увы, найти отца я так и не смогла, но думаю, что в мире людей он стал чужим и ненужным. Сейчас они вместе с Лобсангом, скорее всего, опять в Тибете — прикоснувшись к Небу, жить среди смертных они не в состоянии.

Как видите, банальное горе от ума или, по-немецки, — фаустовщина. Кстати, в тетради отец так и называл себя: шварцкюнетлер — чернокнижник. Впрочем, ответить за отца, знает ли он, что променял человеческое счастье на небесную истину, я опять же не могу.

Владимир Беликов. Рассказы о самом-самом и Записки РейнгартенаВладимир Беликов. Рассказы о самом-самом и Записки Рейнгартена