понедельник, 8 сентября 2014 г.

Михаил Юдсон. Лестница на шкаф

Михаил Юдсон. Лестница на шкаф
Три части «сказочно-эмигрантской» саги Михаила Юдсона камня на камне не оставляют от нашего обыденного представления об окружающей жизни. Россия, Германия, Израиль… Повсюду высший изыск распада и тлеющая надежда на созидание. И бесконечная лестница на шкаф не ведет, хотя и туда тоже. Ведет она, скорее, к высотам выдающей фантасмагории, внезапно открывающимся тайнам сюжета и подлинно художественному результату.

Глава из книги:

Настал вечер, когда Глаголь не вернулся. Ждали, не ложились, болтливо обсуждали положение. Не пришел он и на следующий день. Многие приуныли. Запасы таяли. Илья вызвался пойти на охоту. Позволив себе некоторый прагматизм, он обзавелся шубой, сшитой Фертом из песцовых шкурок, а под низ напялил кольчугу, которую морщинистый старичок Еръ смастерил из роговых блях слепой ящерицы. Еръ также принес наточенную тяжелую пику в меховом чехле, пристроил Илье за спину. При этом приговаривал:

— Питаться надо соразмерно. Клубни углеводны однобоко. Мяска бы хорошо, свежатинки. Ты там постарайся, однако — бей белки в глаз…

Илья надел верхонки, похлопал по бокам, кивнул всем и полез наверх. Поднимался по скобам задумчиво, отрешаясь уже от нижних забот, от огня костра и Сирот Льда. Надоели, тухлые кочерыжки. Плачут, хлопочут, ну их. Крышку примерзшую приподнял с трудом, выглянул осторожно — кажется, вроде тихо, высунулся — вроде тихо, вылез — тихо. Хо! Завораживающе заснеженно. Отвык в Люке.


Илья раскинул руки и низко поклонился: «Приветствую тебя, Белый Планктон! Аве, Идущий!» Он открыл рот и ловил на язык снежинки — вкусно, как в детстве. Тишина стоит шакетником. Утро выдалось нутряное, слегка безветренное — зазор между морозом и стужей. Метелки снежевики едва шевелят коробочками. Вдали чернеют грязные белые кирпичные избы домов и высятся мрачно грозные монастырские стены — жутковатая обитель безумного Ослепшего Поводыря, вьюжное кочевье, страсти-ордасти — Черковь Усекновения Троицы Главы Предтечи. Графика Колымосквы — черным-бело, как снежный змей. Его, кстати, за эти дни песцы изгрызли, прикопали. Куда-то делся, дохлятина. А может, и вообще привиделся, голову наморозило. Как и бибигон с лучеметом, в серебристой курточке… Былинки, сказаньюшки… Зато Совы реально вызывали опаску. Почудилось, что сейчас огромный клюв просунется меж сугробов, схватит за ворот, подбросит и проглотит. Склюет! «Не бойся. Твой снежный змей запущен в Каанан, — шепнул с неба дедушка Арон. — А Совы… Отмахнись, скажи только волшебное слово — «анахну», и будет хорошо».

Вдруг звук долетел оттуда, где монастырь. Били колокола — полиелейный загудел, а ему, аки в тыкву, в октаву ударил Никола Большой, похватили прочие мелкие и всяческие — и перезвон озарил Колымоскву. Литургия понеслась «Ледопадная» — как бы ледяные глыбы рушились, крошились, раскалывались, гремели. Плохо дело — всех перебудят. Вылезут насельники из келий, принюхаются — Ильей пахнет, Борисычем несет. Хватай его за яй!.. Ничего, оказывается, в Люке не зарубцевалось. Всотеро тоскливей стало. A-а, пику вам в брюхо! Чтоб вас съели хорошие песцы! Какая тут охота… Неохота… После лишений и мхов так-то захотелось Илье махнуть стопку сивки-отогревки. Святое ж дело! Как говорится — коньки продай, а выпей! Зайти сызнова с морозцу в кабак — проторенная дорожка, привычный полк (поход по-старому), да с закрытыми глазами, хоть по запаху — хозяйски рванув дверь и тут же нырнув в свой темный угол, усесться основательно на низкой хромоногой деревяшке, спросить осьмушку штофа. Выцедить не спеша вонючую крепчайшую сивку… Попытаться схватить со стойки засохший кусок даровой закуски. Быть готовым, что не дадут. Не смущаясь, стряхнуть хоть крошки в ладонь — закусить…

Словом, такое затмение нашло, что очнулся Илья прямо напротив кабака. Ноги сами привели. Рядом в сугробе полулежали два нищеброда и один укоризненно говорил другому:

— Думал он! Он думал!.. Не надо думать, братан, надо делать!

А и правильно, подумал Илья. Он решительно сунул руку в карман меховушки, а там — шестиалтынный! Как раз чтоб Яхве подать — выпить за него крепленого и попросить, чтоб все было хорошо. Чтоб здоровым, богатым, счастливым (и творчески) пребывать с потрохами внутри царствия божьего, кое внутри нас, и там неделим крючковатый янтарь первосвященника, ик — а хлебай, лехаим! Мир тварный, товарный отворялся таверной, уж наверное — без монастырских самоварных мытарных Ослищ… Приватно, налито…

Еловая лапа, прибитая над дверью кабака, показывала, что заведение открыто. Приветливое место. Теплый питейный дом. Возле крыльца из земли торчали вмерзшие по горло в лед должники-пропившиеся — в назидание. Поземка метет, и заснеженные головы слабо шевелятся, и слезы замерзают у них на глазах. Кто-то из них хотел укусить Илью за ногу, но получил валенком в нос. Илья воткнул пику в сугроб, поднялся по скользким от замерзших помоев ступенькам, рванул, как мечтал, обитую войлоком дверь и вошел в душный кабацкий зал, напоенный пьянящим благоуханием сивки. Чад, гам, хай. Печь топят. Мать сыра-дрова. Пахнет мокрой овчиной и мерзлой человечиной. Стоял посередь на грязном заплеванном полу человек на коленях, кренясь под углом в сорок градусов (канон-с), и выл песцом: «Милостивцы, грешен!» Народу немало — голытьба в тулупах. Да тут вечно кучно. А чо — нерабоча время! Это у них испокон — время смутное, нерабочее. Чаще ночной образ жизни ведут — сквозь рощу портиков — грабли, вопли, труворы. Снег — и тот косой. Кривая вывоза…

Илья устроился на знакомом трехногом табурете в углу, где обычно сушились здешними рюриками портянки и присутствовал запашок — ну и хорошо, меньше общения с быдлом — спросил штоф и огляделся. Неприятные новшества — окна обрешечены железом, как в приказной избе, а черный ход забит тесом — не ускользнешь!

Илья протер щербатый стол рукавом и выложил заботливо припасенный дородный холодный вареный клубень. Налил из штофа в свой оловянный стаканчик дешевого кислого меда, засадил махом. Вытер слезу. Исеаз потом, изжога… На соседние столы, застеленные даже рваными скатерками, принесли копченый огузок песца с кедровой подливой — уважительно грохнули горшок на стол. Илья отсек стилетом кусочек клубня, катал во рту, опустив глаза. Слушал, чего судачат вокруг. Искренние, с отрыжкой, человеческие голоса:

— У нас по карме выпадает кабак, а у них — корчма. У нас исстари мера веса пойла — пуд, а у них — гозенпуд. Каратами отвешивают, снег продают…

— Сидим, прижав уши, а они стойку делают, за стойкой… Выкидывают номерочки…

— Чаша весов переполнилась! Колода прохудилась! Гирька подпилилась! Пора меры принимать, поднимать веси!

— На пики их, червей, — да с моста! Покрестить! Бубну выбить! На луну отправить! Рукава засучить! Новые карты!..

— Не так все айда. Механизмы нарушатся. У них на твою пику — золотой лом.

— Монетою не мудрено, ты бумажными зарежь…

— Бог умер, но, уповая на милосердие божие, за два соленые столпа особенно…

— Вот — лот, а вот — эхо… Хоть стой, хоть падай…

— Как сказано сыромятно — с болью бросил Сына своего и обрек на мучения и утверждение истины…

— Рассудил! Заврался!

— Это кого же он будет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-то воспоет?

«А вот именно — кому? — думал Илья. — Не помню. Имя ему — То. Тут за этим медом действительно голова едет…»

Сивуха-медовуха действовала на Илью без промаха: примешь этак со столовую ложку — и пожалуйста, сразу музыка внутри, выкарабкивающаяся на брег пузыря, на теплые камешки, о эти звуки скребущегося снега — скрип, скрип, крадучись, скрипичная калиточка… Мир справно раскачивается смычком… А главное — глаза желтеют. Жди скоро криков:

— Оборотень! Справаписец! Иван Нави! Тетрадник!

Илья покрутил головой и неспешно налил из штофа — а пошли вы все в аналой, задницы… Над стойкой залихватски вилась вязь: «Первая чарка — шумиха, вторая задериха, третья неуступиха». Хм… Иха правда. Ни пяди капли назад.

Между столами, подпрыгивая, скакал юродивый в драных ботах и лысой шубенке на голое тело, цапал чужие куски, скалил редкие почерневшие зубы, тряс куцей бороденкой, бормотал и выкликивал. На дряблой шее у него болталась ладанка с медяками.

— Ночь давно снега одела, и в сенях поди не жарко, — блажил он гнусаво. — Небоське авоська, а сиропчику — пончик! Орус суть «оурос», сиречь дурак. Увечности ворует всякий! Буду рыдать и плакать! Дай мне удовольствие!

«Поменяться с ним местами и одеждой? — думал Илья. — Вряд ли это его сильно порадует. А по мне не худо бы… Добыть судьбу юрода. Соударения с другими «я». Одним словом, рок и ров… Как выварят в рассоле… Что уж он так заходится? Рыдалец удалой. Упал… ползает… Текст забыл? Ладно, ладно. Тут тепло, сытно. Сочинять можно навзрыд. Ругать родное. Слушатели сроду».

Юрод скачком возник возле Ильи, внюхался и заверещал:

— Угар! Он живет! Встретимся вчерась, в четверть варева… Сколько оклок, ась? Маша, а? В Книге красен белых пальцев разворот, снег метет или клювом к потолку идет — бойся Сов, смело верь, у меня проси!

Илья отрезал ему часть клубня и протянул, доброжелательно заметив:

— Прыгал юрод, веселил народ, грыз корнеплод.

Прозрачные серые глаза ощупывали, обшаривали Илью.

— Охота тебе это гнилье сосать, — сказал юрод, окунув палец в сивку. — Выдул штоф — и мордой в шлоф? Давай хорошим угощу.

Он выволок из-за стойки, рявкнув на посмевшего вякнуть целовальника, хороший хозяйский табурет с бархатной обивкой, сел и негромко щелкнул пальцами. Набежали малые, устлали доски стираной скатертью, сгрузили с подноса горшки блюд, ложки, плошки, водрузили огромную пузатую бутыль толстого зеленого стекла — пыльную, в паутине. Гориллица! Юрод самолично, с удовольствием шибанув по донышку, тарараснул пробку, звучно набульбулил.

— Это тебе не косорыловка, — сказал он внушительно, взяв каплю на язык и закатывая глаза. — Это тебе колымосковская умилительная с душицею. Ах, как настояно… Ее же и монаси приемлют. У них и отобрано. Есть такой некто Глаголь, благороднейший разбойник… Жалко, запойный. Снабжает изредка.

Юрод чокнулся с Ильей, коснувшись не чарками, а костяшками пальцев — чтоб враги не слышали — и пожелал:

— Здоровья!

— Удачи! — изрек Илья и испил. И москвалымские моллюски-пельмешки тотчас скользнули с уксусом по пищеводу вослед, как на санках.

Юрод разлил.

— Жизнь — скучный зимний день в грязном кабаке, — сказал он.

— Так утверждают, — осторожно заметил Илья.

— Хорошего дня, — пожелал юрод.

— Светлого конца недели, — согласился Илья.

Юрод разлил.

— Видишь, на окнах решетки? — сказал он, ткнув за спину большим пальцем с почернелым ногтем. — Это чтобы ты, дружок, не вылетел в окно… Правда, прутья все равно ржавые, не выдержат, если с разбегу… Ты ведь, ведьмаг, взлетать умеешь, загрызши, как всякий нешер — просто сырой покамест, не подозреваешь даже… А меж тем очки вон у тебя — летные. И много еще при тебе всякого добра…

Юрод пригнулся поближе к Илье и зашептал интимно:

— Я чего хотел… Тайну знаю. Вас ищут. Прознали уже. Защиты нет. Идут по пятам. Требуют схватить. Советуют выдать. Награда назначена. Кара приуготовлена. Тело на вертел, мол. Поворотить к самосожжению. Нелюди, людоеды, аиды — по буквам браты карабасовы…

Внезапно с чистой половины кабака, которая звалась «кабинет» и была отделена от хамья дощатой перегородкой, послышались оживленные гортанные голоса, донесся приглушенный смех и странное тяжелое шлепанье как бы босых лап — шлеп, шлеп. Юрод подпрыгнул, опрокинув табуретку, схватил недопитую бутыль (нынче хорошее в сапожках ходит!), скакнул к двери, скроил рожу и, завопив тоскливо:

— Истинно говорю вам — дай клубень, тогда не скажу! А то скажу! — выскочил наружу.

Морозный воздух на миг ворвался в кабак, и ледяная ясность пришла к Илье. Голоса за перегородкой — клекочущие, не все буквы выговаривающие, прищелкивающие, в репьях перевертышей, ухающие — хаимсдохиханохстухаицхакдрыхтухесомвверх — казалось, птицы говорят по-человечьи — были голосами Сов. Эти Совы, переваливаясь, ходили, шлепали там по натертому паркету, посмеивались хрипло. Тени какие-то горбатые, громадные мелькали на побеленной стене над печкой. И очень Илье не понравилось, что после юрода дверь на засов холопы торопливо, в четыре руки, закрыли. А чтоб не был таков!

Из-за перегородки долетало:

— А ты смешон в роли юродиона, Как! Ощипан, несколько похож на цыпленка. Ты все ему выложил, как договаривались? Не напутал, выдавая тайну? Напугал, как задумано? Выскочил ли за порог надлежаще — дрожа и трепеща? Хлопнул ли дверцей напоследок резко?

— Ты туп, Вав, как тот довод — «на в лоб, болван»! Тут нужно сложно, полутонами, после саней — потоп, водоимение, скажи ему, Нун…

— Ага, как оно, ищи-свищи… Лезу в узел… Так кат не мыт… Тэт, а Тэт…

— Кстати, тати, ну-ка, слушайте сюда — накануне приволокли преинтересную бумагу. Разверни свиток, Мем, и прочти нам.

— Слушаюсь, Ици — Клюющий Первым. «Данос (от Дана). Субъект ИБЮ зажигает точечно по субботам свечи, акцентируя, чуть подъезд не спалил позатот вечер, а там, глядишь, и всю слободу с посадами предаст кострам и пожарам, доколь безмолвствует дреколье, впору колоколить к топору, переколпаковать прорези для глаз, крест просмолить, дрейдл крутануть…»

— Нда, хорошенькое дельце… И что себе думаете, инквы — кто писал?

— А что думать, когда я мудром чую… Тут ить ведь, я вам скажу суть…

— Ты лгун и нагл, Как, как чахчах!

— Ша, Совы! С вами, Сыны Минервы, никаких нервов не хватит, ни морд ни лап…

— Позволь мне, Ици, дай изреку зорко. Я вижу, кукареку ловко состряпано, рука юркая, и причем квадратура почерка — привычка, значит, дает знать, осторожно выводит, зазубрено, с потайной закорючкой, а тута вота просто справа налево шпарит машинально, увлекшись видно, бегущий вспять по клеткам, мысль вольно скачет по жердочке, воздух между буквами, точки свежи, разбросано по снегам листа… Это вам не васи-звероловы косматые! Писал умелый ворчун, явно инкв, человек света, в сюртучке, на харчах, из общины. Адда-провидец! Пернато вперто! Зовет к саморасправе — айда, мол… Кто-то наш расстарался.

— Мда, нехорошо. Сами доноси, сами и казни, торкайся… Возня. Ну да ладно. Этот, как его, объект ИБЮ, я помню, действительно безобразничает. Советам не внимает — раз четырнадцать пытались — тупо прет. Грубоват. Отступы часты. Надо его выключить.

— Можно-с. Сосулькой пришибем. С крыши, тишком. Хорев все спишет…

— Нет-нет, хотелось бы большей публичности, стечения существ.

— Так точно, Ици! Как это вы так тонко… Замечено, что толпа жаждет прозрачных намеков, хорового начала, веселых огней…

— Тогда чего прикажете — сжечь прилюдишкно? Для острастки? Как говорится — испепелить? И баста?

— Желательнее — съесть. Жертву принести. Искупительную. А то нам скупостью глаза колют. Сожрать на площади. Фаршированного! Тут уже никаких потом содо-неожиданностей, благих вестей, за исключением изжоги… Пиши, Мем, на полях свитка: «Я, Первый Инкв Ици, данной мне властью повелеваю…»

Субъект ИБЮ, он же — Илья Борисович Юдштейнмансон и прочая, сидел, как на именинах, в кабаке на табуретке и ахал тихо: «Инквдизитор! Великий Целовальник из легенд… Наяву, поблизости. Какое там спасительное слово — анахну? Эх, дедушка Арон, прекраснодушный хрен! Какое там!.. Первым делом, кровь спустят правильно… Слопают с хрустом и санбениту кибенимату выплюнут! Бежать, бежать живей…»

Страшный прожорливый голос продолжал:

— А раз он нас выслушал и прочувствовал, понял и осознал, дрожа всей тушкой за перегородкой, — так давайте его сюда тащите. В отдельных племенах мясо живым отбивают — так оно вкусней получается. Голод долог!

— Позволь мне, Ици. Эй, Вав — Длинная Верста и Мем — Правдивый Ложью, живо ступайте и приведите его.

— Пошел ты в задний проход, Как-Командирчик. Почему это мы одни должны?..

Илья взметнулся из-за стола, его подняло — как сидело, с согнутыми ногами — к потолку, он стукнулся макушкой о потемневшие бревна, ойкнул, его развернуло, повращало, он с наслаждением вытянулся горизонтально, совершил круг над ошалевшим и оцепеневшим залом, затем рванулся вниз, спикировал к окну, вышиб локтем решетку — и вылетел на снег, энергично въехав носом в сугроб. Очки запорошило, одна дужка надломилась. Илья встал по грудь в снегу. Выплевывая снег, выбрался из сугроба. Ныл отбитый локоть (отбили-таки мясо, стервяги), кружился желудок после полета, подташнивало. Из кабака неслась обычная лапотная брань и гортанная клекочущая ругань. Прогневал, полугерой! На крылечко с топотом выскакивали титанические размытые фигуры — как с ужасу показалось, в боевых гребнях и со шпорами. Илья заполошно заметался, замахал руками, пытаясь взлететь, но это как-то не так делается — исчезли невидимые напряженные нити, свободно вздымающие, посыла не возникало. И тогда он попросту привычно побежал — экие неуклюжие простодушные движения, ежели вид сверху — распахнув шубу, увязая в сугробах. А за ним устремилось нечто перистое, клювастое, устрашающее, вроде шагающего эксгуматора. Бух-бух, топ-топ — тектонические сдвиги раз, земля трясется два… «Уже сложилось множество — бегущие следом, — безнадежно думал Илья, задыхаясь, держась за бок, жалея, что нельзя втянуть голову в панцирь. — А из этого множества вычленяется общность скрыто симпатизирующих — следующих за Ним — тайно подражающих ужинам и прыжкам. Такая зе, апория зе!..»

Крики долетали издалека, как с куличек слизнутые, заглавные, прописные, морозно разрозненные:

— Х-В-АТАЙ!

— ЗА Х-В-ОСТ!

«Зимы б замести следы, а я без хвоста неловко, — черепашилось в голове бегущего Ильи. — В окинь бел Х-В!»

Он подумал, что на взгляд сверху он своими перемещениями выводит каракули на снегу, страдальчески марает девственный лист, отбивает ногами челобитную. Сверкающая на солнце снежная целина, трепет крыл, дышащие в спину голенастые гонцы Ици… Вся эта муть. Клякса — хлюп! На сей раз не уйти. Прихлопнут. Изрешетят хвастливо. Илья остановился, вытер испарину, принял боевую стойку, выхватил верный стилет, отважно выставил его перед собой, как бы готовясь продать подороже… И увидел дыру в воздухе. Она возникла решительно из ничего, как буква «О» с наклоном вправо, как будто из прописей в трубе, и какие-то желтые огонечки гостеприимно подрагивали у нее по краям и даже, кажется, тихонько позванивали — доброжелательная дыра! — и Илья сразу, наконец, понял и отчаянно, а что еще оставалось, словно песец в огненный обруч — прыгнул в дыру.

Михаил Юдсон. Лестница на шкафМихаил Юдсон. Лестница на шкаф