четверг, 30 января 2014 г.

Светлана Храмова. Контракт

Фраки и смокинги не гарантируют честной игры. Признание в любви не защитит от предательства. У самой выгодной сделки есть своя цена, сможешь ли ты ее заплатить? Уверен ли ты, что твой контракт подписан не с дьяволом?

Молодой пианист Дмитрий Вележев способен сыграть самую сложную пьесу — клавиши покорны ему, но в жизни нет ничего черно-белого, и виртуозу придется играть сложную партию, в которой одна фальшивая нота может разрушить всё…

Отрывок из книги:

Илона все утро не находила себе места от ожидания. В последнее время суета, хлопоты, необязательные встречи — да, люди вокруг стали казаться ненужными, лишними, ее перестала интересовать привычная сутолока, порой приятно щекочущая самолюбие — и только. Съемки в дурацкой утренней программе, ее по телику показывают, Илона советы дает, как мужчинам нравиться, домохозяйки в восторге. Сколько можно, в конце концов! Наверное, она действительно капризна и взбалмошна, как часто говорят. Но скука, и надоело. А тут еще повод для расстройства, с такой проблемой она столкнулась впервые — Митя так воодушевленно, так искренне уверил, что она может на него рассчитывать, внутренний голос в тот же миг припечатал: верь! Она поверила. Прошло несколько дней, Митя на звонок не откликнулся. Дальше ждать не имеет смысла, уедет на конкурс и потом… да какое «потом», ничего уже не будет «потом», есть только «сейчас». Сейчас или никогда. Так с ней никто не обращался. Потеха, прилежный читатель эпистолярных наследий ведет себя как записной дон-жуан! Этого еще не хватало. Она сейчас позвонит и скажет все, что думает. Прямо сейчас.


Илона решительно выдернула из сумки телефон, набрала номер. Гудки соединения и запищать не успели, как она услышала его голос… какой странный голос, почему?..

— Алло! Дмитрий Вележев, я слушаю.

— Нет, это я слушаю, Илона Вельская. Я звонила тебе как-то, обещали передать.


Срывающаяся пауза, неровное, будто сдавленное дыхание. Митя заговорил, голос по-прежнему странный, теперь еще и глуховатый, будто он осип внезапно:

— Боже мой, Илона! Как я мечтал услышать тебя, наконец! Да, мне передали, конечно, передали, но вначале я не знал, что скажу тебе, потом не решался, мне казалось, что ты уже и думать обо мне забыла. Позвоню — рассмеешься и скажешь, что занята. А сейчас… это так здорово, что ты позвонила! Я будто дышать начинаю ровнее. Илона… не может быть… как ты знала, что нужно позвонить именно сейчас? — Его голос срывался, кажется, что заплачет и бросит трубку. — В последнее время у меня неприятности, вдруг пропало желание готовиться и ехать куда-то, я не знаю, не понимаю… Совсем растерялся, на репетициях лажа, звучит сплошная какофония, ничего до конца доиграть не могу, я просто в отчаянии!

— Митя, этому есть простое название. Депрессия на почве длительного стресса. Или от усталости. Ты просто устал. Кто-то есть сейчас с тобой рядом?

— Нет, я один. Мама и бабушка работают сегодня допоздна, придут ночью, скорее всего. Большой банкет заказан, сотрудники зала обязаны присутствовать, полным составом обеспечивают порядок. — Он помолчал и добавил неуверенно: — Илона, ты можешь ко мне приехать?

Он опередил на миг, если бы не произнес — она бы сама это сказала: «Я могу к тебе приехать?», что чересчур. Определенно чересчур. А так…

— Думаю, да. Говори мне адрес, я такси вызову. Сама хотела посмотреть, как и где ты живешь.


Он заметался, бросился в ванную, увидел треснувшее слегка круглое зеркало у окна и ужаснулся трижды: зеркало давно выбросить пора, самому срочно бриться и душ принимать. Справился, будто учебную тревогу объявили в казарме, даже насвистывал, успевая каким-то образом улыбаться, мелодии духовых из «Кармен», орудуя бритвенным станком, а скорее ловко уворачиваясь от него. Потом он машинально собирал разбросанные носки, незамеченные бабушкой, комкал и прятал выцветшие полотенца.

Метнулся в кухню. Хоть тут выдохнуть можно, кухня более или менее в ажуре, только пара чашек немытых, вымыл. Из шкафа в своей комнате достал белую рубашку, пару черных брюк, и вдруг ему показалась смешной такая торжественность. Но тогда только черная майка, совсем по-домашнему. Да нет, рубашка годится, пусть она поймет, что ее визит — событие. Ведь это и правда событие. Он посмотрел в зеркало, Алена замаскировала его в стене между книжными полками, — и только теперь перевел дух: ломко хрустящий, высокий (бабушка постаралась на совесть), небрежно падающий на плечи ворот рубашки ему понравился.

Когда раздался звонок, Митя на несколько мгновений задержал дыхание, чтобы шумная восторженность — она покажется смешной — проявилась хотя бы не в самые первые секунды, и медленно подошел к двери. Сердце звенело нервно, когда увидел ее — затремолировало еще сильнее, он даже слышал мелодию.

Улыбнулся навстречу ее глазам, только и смог выдохнуть: «Илона! Я так рад тебе!» — и ощутил, что намерение спокойно говорить с нею — пустые хлопоты. Она раскраснелась от мороза, а может, от поспешности, с которой поднималась на четвертый этаж. Легкое пальто, цвет он так и не смог обозначить, казалось подобранным к цвету ее лица, вьющиеся волосы струились по широченному красному шарфу, она принуждала воскликнуть: «Как ты красива!» — но он промолчал, он невольно зажмурился — будто сияние исходило, распластывалось нежными арпеджированными аккордами, он явственно ощутил музыку ее губ, рук, шеи. Смешался окончательно и застыл, не отрывая от нее глаз.

— Митя, давай закроем дверь, там холод собачий, — деловито произнесла Илона, и все задвигалось в нужном ей темпе. Дверь плотно затворена, гостья уже внутри сумрачного коридорчика, а Митя не имеет ни малейшего представления, что делать дальше. Красный шарф разматывается точными движениями Илониных пальчиков, пальтецо накидывается на плечики, на вешалке нашлись (Митя облегченно выдохнул, вдруг подумал, что не бриться надо было, а за цветами бежать).

— Может быть, чаю, Илоночка? У нас есть настоящий китайский зеленый чай! И, по-моему, вчера бабушка что-то пекла.

— Чай — это здорово! Даешь настоящий! С ватрушками или пирогами, но не волнуйся и не грузись, Митюша. Успеется. Я же не тороплюсь. Пришла на тебя посмотреть (про «я живая» и «мне больно» она не упомянула. Драмы неуместны. С ним — уж точно. Да и пора от драм передохнуть. Пожалуй). — У тебя ведь есть своя комната? Вот и покажи ее. Представляю — рояль небось, а стены портретами великих увешаны.

— Ты будто уже была в ней. Все именно так.

— Митя, импровизации тем и пользительны. Точно знаешь, что портреты голых баб перевесить или прикрыть святыми ликами композиторов не успеют. Шучу, шучу.

Митя только улыбался, высоко поднимая подбородок и поводя шеей, как довольный уходом и вниманием жеребенок. Слушал ее и забывал о волнении, об отчаянии последних дней, невесть откуда и почему налетевших и почти полностью его изничтоживших.

— Странно, я вдруг спокоен. Извини, что я тебе глупости по телефону говорил. Но столько событий! Скачут события, настроение скачет, я не готов был. Все так запуталось.

— Ты же знаешь, для таких скачков объяснений нет. Одни и те же события мы воспринимаем вчера — как достижение, сегодня — как провал, по обстоятельствам. Иногда от усталости, а скорее от перенапряжения. Ведь ничего особенного не случилось?

— Еще как случилось! — По его лицу прошла резкая волна, зафиксировалась гримасой внезапной боли. — Исидора Валерьевна не сможет поехать со мной на конкурс. Сердечный приступ, она в больнице, я уже был у нее вчера. Обошлось, но на месяц по крайней мере рекомендован постельный режим, да и домой ее отпустят не раньше середины следующего месяца. А без нее я не представляю себе, как смогу выдержать этот кошмар — чужая страна, город, язык! Мне необходимо ее видеть, появляются силы бороться. Я неуверен в языках, Исидора обещала переводить, она владеет немецким, французским. И внезапная болезнь… я в ужасе, если с ней что-нибудь случится в мое отсутствие. — Он сел на диван, обхватил голову руками, вдруг закачался из стороны в сторону, слезы вот-вот хлынут:

— Илона, я не поеду на конкурс! Это будет смешно, я ничего не смогу сыграть, уверенность была, но улетучилась. Ведь так непросто явить себя грозному жюри, они ждут чуда или провала, а ты один, один и беспомощен, нет никого, кто тебя поймет и поддержит, кто выслушает, на худой конец! Понимаешь, она для меня не просто педагог, Исидора Валерьевна воспитала меня, она, как бы вернее выразиться… словом, она стала мне близким человеком. Мы часами говорили о музыке — и как говорили! Без нее я не могу играть, не смогу! — Он, наконец, зарыдал, не стесняясь, вернее, стесняясь, но не умея сдержать себя, в этот момент не было ему дела ни до кого. Планы рушились, но хуже всего то, что он ощущал себя бездарностью, выскочкой. — Там играет Кирилл Знаменский, я должен быть в лучшей форме, меня ничто не должно беспокоить, ничто!.. Ты понимаешь?

Илона протянула руку с салфеткой, она всегда их носила в сумке, села рядом, обняла и без резких движений водила по его щекам, потом будто невзначай, мягко прижала его лицо к плечу. Они сидели так, не двигаясь. Минуты три. Илона поцеловала Митину щеку, левую. Левая ближе была. Потом правую — лицо пришлось приблизить и повернуть. Он затих, подчинялся безвольно. Не возражал, но и не настаивал, и все будто вслушивался во что-то, ему одному звучащее.

Тесно и неловко, но мир сузился до размеров дивана, момент разложить его упущен. Илона понимала, что станет для него первой женщиной, смешно, но ее гордость была близка к инстинкту самца, стремящегося любой ценой заполучить нетронутую девственницу. Она никогда не понимала этой суеты по поводу первенства, что есть цифра? Числительное и только! — но будто секрет ей открылся. «Ты моя первая женщина!» — это круто. Услышишь — не поверишь, но она этого не услышала, она и так знала.

Доверчивая нежность переполняла ее, неиспытанная. Какие-то слова, целые предложения гулко пульсировали, застревая в висках, но не воспринимались, не прослушивались, вязкое сознание лишало резкости хаотичные жесты, неловкость прикосновений.

Желание любить она отпустила на волю впервые, не пытаясь придумать причины для опасений. Не боясь завтрашнего отчуждения, не отталкивая чувственную волну — мягко нахлынет, а очнется русалочка на плоском и колком песке, куда течением выбросит. Пустое, она любима, определенно! Никому его не отдаст. «Исидора Валерьевна, виват вам, что отдали мне вашего мальчика сами. Выиграем мы ваш конкурс и без вас. Выздоравливайте, не волнуйтесь». Такая беспечность в мыслях, а повод-то, повод где?

Пришла домой к малознакомому пианисту на грани нервного срыва, незвано пришла и радуется заполошному диванному сексу! Потом улетучились резоны и доводы, она перестала думать вовсе. Слушала его дыхание, вдруг увидела крупно восторг в его глазах, таких огромных, что сама испугалась, будто экран растянут перед ней, а на экране черные очи, но это не экран вовсе, она целовала оба глазика, пока он не затих в ее объятиях, как дитя малое. Так сон дурной привидится — к мамке бегут, в постель лезут, бормоча невнятные обрывки слов с перепугу — и успокаиваются, дыхание выравнивается, засыпают.

Они и правда уснули — будто провал в памяти случился. Обоим снились странные розовые кружочки, то побольше, то поменьше. Он встрепенулся вдруг, неловко повернулся и чуть не упал, задев Илонин локоть, она проснулась, встревожилась, не понимая, где она и почему, села. Они с Митей смотрели друг на друга в явном изумлении, будто повстречались на улице и не могут вспомнить, почему лица кажутся знакомыми. Потом расслабились, обрушились сызнова на спасительный диван, вспоминать стало проще. Илона гладила Митину щеку, проводила губами по смуглой бархатной коже. Щека пахнет сандалом, да, это запах сандалового дерева. Она тут же сказала ему об этом и вдруг без перехода заявила:

— А вот теперь я и правда хочу чаю! С ватрушками — и немедленно!

Он, как ошпаренный, бросился к двери, запутался в диванных покрывалах и свалился-таки с дивана:

— Я же говорил, настоящий медведь неотесанный!

— Ну не надо, на медведя ты не тянешь, — рассмеялась Илона. — Ты вообще на зверя не похож. На человека. Давай срочно одеваться и занимать приличные позы, а то возвратятся твои с банкета раньше времени — представляю, что я услышу!

Митя быстро влез в брюки, на ходу застегивая рубашку: «Ради тебя надел. Хотел на Фанфан-Тюльпана походить» — бросился на кухню опрометью, босые ступни сухо щелкали по линолеуму. Вернулся, Илона была уже в полном обмундировании, вдруг возникнут домашние с вопросами — ответ готов: явилась слушать музыку и аплодировать. Ни дать ни взять.

— Митя, перед тем как я с набитым ртом буду — поцелуй меня.

Он тут же выполнил. Нет, не выполнил — преклонил колена и губы приблизил к богине. Илона почувствовала именно такой поцелуй. Она ответила ему и поняла, что и вправду впервые счастлива.

Трудно дыша, она высвободилась, наконец, тут же ощутила, что время молчания истекло, лимит выбран полностью — и слова сами выговорились. Это кажется, что не к месту выговорились, на самом деле нужные и правильные, про любовь:

— Митя, я поеду с тобой на конкурс. Даже если чуть опоздаю, от визы будет зависеть. Но я приеду в А., не сомневайся. Играть будешь для меня. Прорвемся.

И добавила, будто между прочим, будто только что в голову пришло:

— Сыграй мне, пожалуйста, ту самую сонату, ты говорил, что сыграешь ее для меня. Ты обещал.

Он не помнил об обещании, но согласился тут же, поднял крышку рояля и как был босиком, уселся у рояля. Положил руки на клавиатуру, поднял голову, какое-то время вглядываясь в сумеречную заоконную тишину, — и заиграл.

Смятенные мелодии, переплетаясь, обрушились на Илону струйным тяжелым водопадом. Впервые настоящий музыкант играл только для нее. Илона вначале трудно воспринимала, но исступленная исповедь в звуках постепенно захватила, она перестала задумываться о странных обстоятельствах, «ловко или неловко», «что теперь делать», оправдывать собственные порывы или осуждать. Музыка объяснила лучше — в ней страсть вытесняла боль и горечь; вопреки агностицизму, сомнениям, отрицанию — торжествовала любовь. Мы принимаем поражение с готовностью, готовы к разочарованиям; к счастью — не готовы никогда. Мы открываемся ему с изумлением, верим, с трудом преодолевая привычный уже скептицизм, превозмогая защитную иронию. Незащищенность трудна, уязвима и беспомощна.

Но последние аккорды Митя сыграл с такой нежностью, что неожиданные слезы покатились по персиковым щечкам. Илона даже не поняла, как такое возможно, прежде никогда не случалось, она владела собой в любой ситуации. Но теперь Илона плакала, не скрываясь, будто провожая свою непутевую прежнюю жизнь, прощаясь с нею озабоченно, глаза красные, — по всем правилам.

Тишина. Илона сидела не всхлипывая, слезы вольно катились, она их не останавливала.

— Я люблю тебя, Митя. И всегда буду тебя любить. Не говори ничего. Не надо. Мне давно пора. Если хочешь, проводи меня немного. Я не стану такси вызывать. Будем гулять вдвоем. Говорить или молчать. С тобой мне так уютно, даже не мерзну, я ведь всегда замерзаю. Мне давно не было так хорошо. Никогда не было.

И он отозвался эхом:

— Мне тоже давно не было так хорошо. Никогда не было. Я люблю тебя, Илона. И всегда буду любить.


Уже минут двадцать они шли по заснеженному городу молча, рука в руке. Вдруг улыбка безмятежного покоя ушла на мгновение, она захлопотала:

— Ты даже свитер не надел. Хорошо, хоть шарф на шее, а то простудишься. С гриппом трудней конкурс выиграть. Будешь здоров — непременно выиграешь, я знаю. — Он посмотрел на нее с каким-то мученическим задором и только сильней сжал ее ладонь. Она даже встряхнула кистью, пытаясь ослабить тиски его пожатия.

— Митя, почему тебе так нужно, чтобы Исидора всегда тебя нянчила, то есть настраивала? Я английским владею, любые проблемы смогу решить, если возникнут.

— Наверное, ребячество. Проехали, нечего об этом говорить. Я сам. Сам. Но это трудно. У меня ведь нет мощного продюсера, настоящий промоушен некому организовать. Никогда над этим не задумывался. Я верил в силу Исидоры, как в чародейство. Исидора всегда была рядом, поддерживала меня она одна. Ее веры, ты не смейся, мне вполне хватало. Мне казалось, я непотопляем, пока она рядом. У нее, по-моему, связь напрямую с чистой или нечистой силой; как Исидора говорит — так и получается. Я уповал на ее тайную мощь. И она меня любит. Так важно, если есть кто-то любящий, как она.

— Теперь она в больнице, мы желаем ей поправиться. А ты можешь поверить в меня. Для тебя, для нас — я все смогу. Я сама стану тебе продюсером.

— Илона, все сложнее. Нужна всего лишь малость — грамотный и влиятельный агент за спиной, поддержка крупной компании, сейчас ведь время монополий. Об этом книги написаны, лучшая, пожалуй, и самая честная — «Who Killed Classical Music?» — скандальный английский журналист написал, знаток рынка. Да, божественная Илона, рынка. Пианистов продают, как товар. Если не купили — тебя нет, ты один из многих, даже победу на конкурсе Барденна никто не вспомнит. А ее еще надо завоевать. Кирилл Знаменский будет играть. Это сильный конкурент, у него прекрасные связи, карьера отлажена. Могу и не прорваться.

— Об этом и не думай. Твое дело — музыка. А продюсировать тебя… пусть не сразу, я пока не в теме, но изучу вопрос и займусь этим сама. Со временем. У меня получится, я настырная. Запомни, женщины, в отличие от мужчин, обещания выполняют.

Митя засмеялся неожиданно мелко, рассыпчато, такой смех заразительным называют:

— А принято считать, мужское слово — гарантия. Сердце красавицы, как известно, склонно к измене, к перемене…

— Это как раз тот самый пиар. Так удобней для мужчин, а женщинам они чуть что вдалбливают: ты, Земфира, неверна по определению. Обычный мужской шовинизм. Мужчины лукавы, а сами приписывают лукавство женщинам. Те покорно верят. Ах, эта вечная путаница, изворотливость, борьба за право диктовать! Как хорошо, что ты совсем другой. Ты даже можешь меня вылечить, сделать доброй, доверчивой… к тебе. Как Станиславский учил: «Когда играешь злого — ищи, где он добрый». Я буду добра, но только к тебе. Меня никто не сыграет.

— А ты знаешь, я так остро завидую музыкантам, владеющим словом! Потому Афанасьева чту, еще две-три фамилии можно вспомнить, но в массе своей мы беспомощны, мы ничего не можем объяснить, в интервью сплошь банальности, я потому избегаю говорить с журналистами. Или говорю фразами Исидоры, она-то красиво излагает!

Но вот читал переписку Чайковского — захватило, как роман! Он мог быть превосходным писателем, начиная бытовое послание, так увлекался, бесподобные описания природы по ходу рассказа о племяннице, фразы лились потоком, как и мелодии. Его так раздражали бесцветные романы, современниками писаные, а бездарные критики приводили в бешенство! Счел, что Ларош исписался, — и тут же в недоумении: «Почему он сам не понимает, что свежие идеи кончились, что время его вышло?» А кто ж понимает-то… Иногда боюсь, что сам пропущу момент и буду играть пошлости — да, пошлости ведь не только говорят, их играют на каждом шагу… я не умею этого объяснить, но есть исполнение плохое, есть скучное, а есть пошлое.

Чайковский боялся пошлости в музыке не меньше Чехова, умевшего убийственно безысходную историю преподнести изящно и просто. Но более всего Чайковский боялся женщин. Думаю, даже нетрадиционная ориентация объясняется просто: он не понимал, как себя вести, панически боялся сказать или сделать глупость, он слишком любил прекрасное и глубоко чувствовал его, оставил эту часть жизни за глухим занавесом, не желая узнавать подробности. Чайковский пасовал перед всем, что есть просто жизнь. Раскрывался в семье, любовался чужими детьми — так искренне! А писал искренне только Модесту. И партитуры писал искренне.

Музыка — удобный, приветливый мир, можно мечтать, любить и быть любимым. Петр Ильич умен необыкновенно, его одаренность лучами била в любом направлении. И не лгал никому, потому письма к фон Мекк муторные, их вынужденность деформировала, искажала отношения — и слог тут же меняется, становится подчеркнуто правильным, светским: «…Между прочим, получил из банка деньги, за которые еще раз приношу живейшую благодарность», — эту фразу в начале письма я запомнил навсегда. Потом он пишет длинно и обстоятельно, учтиво, а в конце внезапное: «Ваш до гроба». Никому он такой фразы не писал, только ей. Три коротких слова, а о тяжком кресте и вымученной покорности все сказано.

— Ты хорошо говоришь о письмах Чайковского, никогда их не читала. Но запомню. Вообще переписку не читаю, скучно, только мемуаристам в радость. Но если прочитывать, как ты, улавливать скрытый смысл… это захватывающая литература! Музыка иначе воспринимается.

— В том-то и дело. Понимаешь ход рассуждений, способ мышления, сразу ясно — так играть его можно, а так нельзя, здесь замедлить нонсенс, а тут сам бог велел. Сложно, играешь от себя и по-своему, но диалог с композитором беспрерывен. Наедине с музыкой не задумываюсь над этим, но личность уже составилась, объемности набрала.

— Я тебя спрашивала уже, но об Эмиле Барденне ты читать не хочешь. А почему? Мне теперь интересно, что за человек написал музыку — то ли благословенную, то ли дьявольскую, а скорее и то и другое. Мы оба, не сговариваясь, объяснились, как только отзвучал последний аккорд! Это божественно или дьявольщина? Нет ответа, но звучала соната любви.

— Тебе — соната любви, мне — соната о моем детстве… Илона, я не говорил тебе тогда, ведь коротко виделись, да и не люблю заводиться, нервничаю тут же. Писем Барденна нет, не сохранились — то ли сожжены, а может, и не было их вовсе. В биографии путаница. Две дочери вроде были, вышли замуж, сменили имя, никто не может следов найти. Если они вообще существовали, конечно. Столько домыслов! Его всерьез обвиняли в связях с потусторонними силами, иногда пишут, что это музыка пришельца с другой планеты, особенно часто об этом писали, когда тема вошла в моду. Я тогда и читать о нем перестал, где нет свидетельств — простор домыслам.

Даже годы его жизни доподлинно неизвестны, уточняют то первую цифру, то последнюю. Но музыка говорит лучше документов. Тут и закавыка. Есть фрагменты — будто клавесинисты писали; вдруг — программная музыка романтиков; потом вторгается, максимально гармонизированная, правда, но все же атональность. По факту — это история музыки от А до Я. Посмертная издевка, очередная мистификация гения: хотите — играйте, хотите — трактаты пишите. Я предпочитаю первое. И ты знаешь, что мне особенно нравится? Между мною и Барденном нет никаких посредников, я сам — интерпретатор и творец.

Моноконкурс становится антологией его музыки, а одновременно — выматывающим испытанием. Нет канонов, но есть сочинения, море разливанное написанного им, взволнованное море-окиян: играй как хошь, только не захлебнись, утопнешь. Ничего не запрещено. Все разрешено.

Барденн неповторим, в истории музыки равных нет, последователей нет. Есть тайна. И великое таинство музыки: откуда возникли эти гармонии, как и почему они созданы? — Митя старался говорить как можно спокойней, размеренней, но в какие-то моменты его чуть глуховатый бархатный баритон срывался на фальцет, он «давал петуха»; привычно стесняясь таких перепадов, он продолжал, но делал внезапные паузы, мучительно искал слова, помогающие обозначить трудноопределимое, будто озадачился целью самому себе объяснить или, на худой конец, хотя бы вычленить сегменты, расчертить и упорядочить непостижимую закрученность хитрых головоломок, притягательную геометрию лабиринтов, уводящих неведомо куда. — Музыка таинственна, как масонская ложа. Допускаются посвященные, им дозволено. А кто посвятил, кто дозволил? Чертовщина это или божий промысел? Нет ответа, нет ответа. Мильоны в куски разлетевшихся судеб — они обманулись, издевку с призванием перепутали. Единицы прорываются — и нет ответа, почему именно этот человек велик, а не другой — тот ведь убедительней играет, ближе к замыслу автора, почему о нем и слышать не хотят? Нет ответа, нет ответа… Шопен, Лист, Чайковский, Моцарт — устаревшие гармонии, новое время пришло, в топку! Кому это нужно, казалось бы, зачем? Нет ответа, Илона. А страсти не утихают, только сильнее разгораются.

И поверь мне, новое войско пятилеток именно сейчас впервые садится за инструмент, им подкручивают стул до нужной высоты, они берут первую ноту, им говорят, что это «ля». И будущий герой восторженно повторяет: «Ля-ля-ля!» Если он из числа посвященных — судьба его в этот момент кардинально переменилась.

— Здорово ты говоришь! И так просто. Я никогда об этом не думала. — Илона помолчала, и вдруг ей неудержимо захотелось «сбить ряд», что означало — резко перевести тему, упростить, а часто — обескуражить собеседника. — А насчет пианистов и судеб… знаешь, это как с ресторанами — в одном всегда толпа и столики нужно наперед заказывать, а в другом пусто и грустно. А разницы вроде никакой и нет. Может, оттого и пусто, что грустно. — Илона вдруг ощутила, что ей холодно, чуть постояла озираясь и увидела приближающиеся шашечки такси с маячком на крыше, коротко взмахнула — и перед тем, как захлопнуть дверцу, выкрикнула:

— Мить, будь спокоен, уверен и не пропадай. Ой, а телефон мой у тебя записан? — Выхватила карточку их кармашка в сумке и протянула ему, чуть не споткнувшемуся от спешки: — Вот, храни ее как талисман! Звони, но я тоже буду звонить, не сомневайся!

Ей удалось устроить привокзальную сутолоку, она довольна. Митя воодушевленно машет на прощанье, она внезапно уехала, оба полны нежности и неги; в городе свистящая и непредсказуемая погода, но такси поймать можно. Илона назвала адрес, и размытый свет фонарей на пустынных улицах показался ей живым, движущимся.

* * *

— Нет, я решительно отказываюсь хоть что-то понимать. Это неслыханная дерзость, дерзость на грани безалаберности. Ты можешь делать все, что заблагорассудится, но зачем тебе, в таком случае, рисковать именем, успехом, зачем тебе участие в конкурсе, к которому ты, будем называть вещи своими именами, не готов и готовиться не хочешь? — Валентин Юрьевич даже позабыл о годами выработанной привычке в любой ситуации сохранять спокойствие. Высокий, подтянутость намеренно подчеркивалась идеально подогнанным серым пиджаком из дорогого твида в мелкую крапинку, но всегда аккуратно зачесанные седые волосы вздыбились надо лбом тревожным ореолом — он мерил шагами сцену репетиционного зала уже минут двадцать. Кирилла так и подмывало спросить, какова же ее ширина, он пытался сосчитать шаги учителя, но сбивался, тот требовал отвечать время от времени. — Когда я узнал, что ты экстренно вылетел в Иркутск, я решил, что Наталья Аркадьевна неверно тебя расслышала. Но твоя мама все расслышала верно, она вообще прекрасно слышит и очень быстро понимает суть происходящего. Она умоляла меня приехать и забрать тебя. Если бы ты заболел там, выпал с вертолета в сугроб, на худой конец, я бы так и поступил. Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Но просто каприз! Не понимаю. Джазовый фестиваль имени Знаменского со Знаменским на сцене.

Поздравляю. Ты превращаешься в вывеску. Ты еще магазин там открой с таким названием и сам стань у прилавка. Народ повалит, не сомневайся. Я до сих пор вне себя, но никуда не полетел, сдержался. Твои сумасбородства — не повод срываться с места и мчаться за тридевять земель. Завтра тебя в милицию повезут с очередной девкой, скандал в клубе устроишь — мне тогда тоже мчаться на выручку? Или ты наконец научишься различать, где буйства молодости, а где обычная российская расхристанность и наглость, другого слова нет, слов нет! Кирилл, как ты можешь вести себя настолько оскорбительно? Даже не вспомнил, что есть обязанности… приличия, в конце концов! Ты артист! — моими трудами, кстати, и ты не имеешь права на выходки, естественные для неудачника, их и без тебя пруд пруди! И какая неблагодарность, — профессор Розанов хотел просто попенять любимому ученику, но разошелся не на шутку. Его трясло от возмущения, он остановиться не мог. — Ты играл сонату, а я даже не мог понять, слышишь ли ты себя как следует, или все еще в самолете. Я уж не говорю о си-минорном концерте Барденна, ты же тональности путаешь!
Тут уж Кирилл промолчать не сумел, все правда, но говорить с ним так — несправедливо:

— Есть такое слово «эстрадность», Валентин Юрьевич. Вы истратили много времени, чтобы объяснить мне, насколько она важна. Так вот, я, может, тональность и переврал пару раз, но я не путаю концерт с репетицией. Репетиция — рабочий момент. А выступление — шум, гам, тарарам, свечи горят и фейерверки брызжут. Я умею собраться.

Вы однажды сами перепутали тональность концерта Моцарта, помните? Меня срочно вызвали в Лондон играть ре-минорный, а оркестр заиграл соль-мажор. И я к своему вступлению вспомнил нужный концерт, хоть дважды только его играл много лет назад, а вспомнил! И как прошло выступление? Нерв появляется, истинное переживание. Да я бы на такие моменты в классике любые джазовые фестивали променял. Но пока что в джазе импровизации куда больше. Вы же сами учили меня, что нельзя никого повторять, индивидуальность — главное. Разве я хоть однажды вас подвел?

— Нет, мальчик мой, ты молодец. Ты как добрая скаковая лошадь, на тебя можно ставить, — смягчился вдруг Розанов. — Но ты же знаешь, насколько спорно то, что ты делаешь. Знаешь, сколько завистников норовят укусить тебя при случае. Постоянно тычут твоими вольностями, несоблюдением стиля, отклонениями в ритме, перебором «фортиссимо» — ищут блох, как взбесившиеся уличные псы. Только дай повод — и тебе тут же припомнят, что в «теме судьбы» бетховенской сонаты замедление не принято — я об опусе 57 говорю, не вздрагивай так. Помнишь конец первого начального отрывка? Тебе припомнят любые мелочи. Я ведь сделал тебя звездой безо всяких конкурсов! У тебя нет опыта больших состязаний, ты можешь солировать как победитель, но бороться за победу не привык.

— Вот я и хочу доказать, что могу и побороться.

— Для этого перед самым конкурсом летишь домой погулять и побуянить, я правильно тебя понял? Был бы спортсменом, тебя к соревнованиям бы не допустили!

— Ну и зачем такие параллели, пока не все так плохо, спорт и музыка не объединены окончательно, хотя процесс сближения наблюдается, несомненно. — Кирилл самодовольно ухмыльнулся, помолчал минуту, не решаясь сказать вслух, но не утерпел: — Незабвенный Святослав Теофильевич как говаривал? «Если я не занимаюсь один день — это слышу я сам, два — это слышит мой педагог, если не занимаюсь три дня — это слышит публика». Он прав, но три дня публика не распознает. А меня всего-то четыре дня не было. Засучу рукава…

— Ты не Рихтер, мой мальчик, — сухо заметил Валентин Юрьевич. — И с Гилельсом тебя сравнивают только в рекламных целях. Не забывай. Культура сейчас иная, то, что делали они, кажется фантастикой. Технический прогресс плюс нравственный обвал — дают в сумме культурную целину, традиции канули, вспахивать надо заново. Ты идеально устроен для периода, именуемого «дыра во времени». Не забывай, что с восторгом тебя принимают люди по преимуществу темные. Массовый зритель, падкий до красивых и широких жестов, а на сцене ты эффектен, этого не отнять, ты делаешь музыку зрелищной. Массовому зрителю хочется принадлежать к высшему свету, к элите. Но куда ж ему податься, куда его пускают-то, чтоб он хоть чуточку ощутил мечту сбывшейся? Разве что в филармонию, в концерты, аплодировать оркестрам и камерным ансамблям, насвистывать темы из опер и повторять: «Мы с тобой, душечка, меломаны», возвращаясь из театра. И что стоит ему, элитному знатоку музыки, переключить внимание, побежать вслед за новой звездой, мигом позабыв про Кирилла Знаменского, потерпевшего досадную неудачу?

Вчера я, по чистой случайности, слушал часть репетиции Мити Вележева. Ты знаешь, как я к нему отношусь, ему всегда недоставало настоящей страсти, слишком много мудрит, на мой взгляд. Но теперь он иначе зазвучал, что-то новое появилось! Это было не просто хорошо, но индивидуально, с блеском! Вот что значит упорство в занятиях!

— Сколько бы он ни занимался, мы победим!

Кириллу затянувшиеся наставления изрядно поднадоели. Перебор. Но Валентин Юрьевич не унимался. От ничего не значащей фразы он будто подскочил как ошпаренный, с ним истерика случилась, как с известной всей консерватории певицей Тихоновой, та заходится от мелочи и часами на студентов орет.

— Кирилл, сейчас о главном, наконец. Я вообще не хотел затрагивать этот момент, но ты меня вынудил. У меня в жюри нет никакой поддержки. Никого свое-го! И меня не пригласили — не только председателем не сделали, но вообще не удосужились позвать. Ты, музыкант с именем, выходишь играть в чисто поле. Под перекрестный огонь соперников, завистников, поклонников твоего таланта и отрицателей оного на корню. Ты ставишь под удар всю нашу работу! И при этом к масштабному мероприятию почти не готовишься. Как это прикажешь понимать? В последний раз спрашиваю: зачем тебе этот конкурс? Кирилл, откажись от сумбурного риска, не лети туда вовсе. У тебя гастроли на носу, все поймут правильно.

— Нет, Валентин Юрьевич. Не откажусь. Я хочу, чтоб на афишах писали слова «Гран-при» и «лауреат первой премии». И, наконец, я хочу выиграть честный бой за право не только быть, но и считаться первым.

— Честных боев даже в твоем футболе не бывает. Чемпиону непременно кто-то недозволенную правилами подножку подставит. И уходит чемпион на заслуженную больничную койку. Надолго.


Кирилл вышел из консерватории, неимоверным усилием воли удерживая на лице всегдашнее отстраненно-приветливое выражение. «Беспечней гляди, беспечней!» — в голове только одна фраза, как заклинило. Машина завелась резво. Он развернул ее, уверенно рванув руль, помчался через площадь. Ему хотелось как можно скорее отъехать от места, где его битый час отчитывали, как нашкодившего пацаненка. Он не бесчувственный чурбан, как многие думают, наоборот, — немыслимо, даже недопустимо сентиментален и впечатлителен, что лет с десяти решил скрывать ото всех, в первую очередь от самого себя. Главное — быть настоящим мужиком, чем бы ты ни занимался. Кирилл с детства мечтал не о славе, а о малости, безделице: быть мужчиной — настоящим мужчиной, победителем. Крутым и небрежным. Но маленький нерешительный мальчик внутри не унимался, спорил с ним, они вели диалоги — правильно ли Кирилл понимает идею «быть мужчиной».

Кирилл постоянно грыз себя, неудовлетворенность захлестывала, потому ни секунды без дела не сидел, бежал вперед, вверх, прямо — чтоб не терять темп, не остаться наедине с этим вечным червем, поедающим его изнутри. Но сегодня ему вдруг захотелось поговорить со смешным мальчишкой. Разобраться. Он поехал поближе к безлюдным, насквозь продуваемым, окаменевшим невским берегам, оставил машину у первого же крыльца и долго ходил взад-вперед, разглядывая зыбкую воду, проглядывающую во льдах. Блеклые льдины на Неве удерживаются так долго, что уже нет надежды на перемену сезона в будущем. А в один прекрасный день глядишь — картина настолько изменилась, что о льдах не вспоминаешь вовсе.

Он разгуливал дурное настроение, но по минутам расписанная жизнь давно не давала ему повода задуматься, навык ушел. Все ведь как по маслу. Перелеты, репетиции, новые программы, концерты, критики, зрители, овации, овации. Недовольство собой теперь так редко его посещало, что он растерялся. Смотрел на Неву, казавшуюся бездонной, и мальчишка, что внутри, смотрел вместе с ним. Молча. Может, они достигли единодушия? Или мальчишка заскучал без дела и покинул его окончательно?

В памяти зачем-то возникла недавняя встреча с Надькой, бывшей сокурсницей. Она пришла к нему в уборную после первого фестивального концерта и жаловалась на жизнь. Вначале — объятия: «Ну, как живешь, сто лет не виделись!» Кирилл отметил про себя, что хорошенькая Надька растолстела и обабилась так, что узнать трудно. Но черные глаза сияют по-прежнему, улыбка заразительная. Да, Надька улыбалась, а малец-трехлетка поначалу путался под ногами, поговорить не давал. «Это твой, что ли?» — «Да, это Николенька, он так громко хлопал тебе: я его везде с собой вожу, чтоб к музыке привыкал. Будет как ты, обязательно!» — «Ну, какой герой! Да он лучше будет, что мы? — так, направление обозначаем. А дети наши как подхватят знамя, да как понесут! Ты махать-то знаменем сможешь, Николай?»

Он протянул мальчику фестивальный флажок, тот сосредоточенно принялся его рассматривать, уселся в углу, затих. Кирилла ждали друзья, продолжение вечера по минутам расписано. Но Надьку обижать тоже не хотелось. «Пойдем с нами, в клубе джазовом посидим». — «Да нам спать пора уже, мы на минутку зашли. Такая радость!» И она заплакала. Он терпеть не мог плачущих женщин, тем более, у них никогда ничего не было, он точно помнил, и сын никак не мог быть следствием случайного романа. «Я так готовилась тебя увидеть, ночь не спала. Мне важно тебе кое-что сказать. Надолго не задержу». — «Надь, а может, завтра встретимся? В кафе где-нибудь, а? Все и обсудим». — «Завтра весь день работаю, в школе преподаю. Ученики, собрание класса, потом домой бежать, Николенька с няней остается, та вечно уйти торопится. — Надежда набрала воздуха, собралась и выговорила: — Кирилл, можешь мне помочь? Мечтаю сольник в Москве сыграть. У меня в руках тридцать три часа программы, а играть негде. Ты же помнишь, я конкурс рахманиновский достойно прошла, четвертое место, а ведь тогда взаправдашние конкурсы были, всерьез. Мечтала концертировать. Не заладилось, денег не было, вот и вернулась, теперь сын растет… а я все мечтаю. Форму держу, ночами занимаюсь — студию со звукоулавливающей обивкой в квартире устроила. Вот диск записала, здесь Бах, Шостакович, романтики, всего понемножку… И „Думка“ Чайковского, кстати, мы когда-то с тобой в одно время ее играли. Ты еще шутил: мыслители мы с тобой, Надюша… Возьми диск, умоляю. Покажи в Москве, на тебя вся надежда, поможешь?»

Кирилл обрадовался, что история оказалась недлинной, и радостно закивал: «О чем разговор, Надя? Случай представится — поговорю. Хорошо, что CD захватила, разговор предметным будет. Ты же всегда классно играла!» — «Там внутри телефон мой, позвони, если что получится. Ну, не прощаюсь, может, еще и здесь увидимся. Успехов тебе и здоровья, Кирюшкин, не забывай!»

Надька захлопотала, подхватила Николеньку и торопливо вышла. Кирилл хотел было окликнуть ее, визитку вручить — звони, мол, тоже. Но передумал. Такие встречи у него почти в каждом российском городе происходили. Пианистов, мечтающих о славе, пруд пруди. Часто даже играют хорошо. Но не сложилось. И что тут поправишь?

* * *

Илона понимала одно: в ее жизни начались перемены. Все по-прежнему вроде, но перемены резкие. Освещение стало другим, тона радостные появились. Совсем недавно она тайно и явно страдала, как страдает человек, потерявшийся в столпотворении. Неважно, это люди вокруг толпятся или камни сгрудились, проходу не дают. Нить Ариадны, так, кажется, зовут еле заметный след, едва различаешь, но движешься — и сбывается. Она перестала понимать, что должно сбыться, сплошной тупик. Журналистика стала ее раздражать, изо дня в день одно и то же. Разное, но по сути буксуешь. Вчера, сегодня, завтра, в чем смысл движения? Скорбное бесчувствие, скрываемое за улыбками, за переливами острот в ее текстах. Ярмарка тщеславия — и только. Будущее не просматривалось, а то, что виделось, — вселяло тоску.

И вдруг является талантливый, неуклюжий мальчик — и с ним настоящее. Время, чувство, судьба. Высокие слова, но ведь она про себя, тихонько, тс-с, никому-никому! Она любит и любима, она обрела покой и знает, что делать. Поразительно, так не бывает! С другими не бывает, с ним — возможно все.

Ее будущее зовется Митя. Она искала ответ, блуждала в трех соснах, а одного имени достаточно, чтобы сосны раздвинулись и в мыслях воцарилась полная всепобеждающая ясность. Это и значит быть женщиной, наверное. Отсутствие чувства равно смерти. А чувствуешь — следовательно… как там у Декарта? — «Я мыслю, следовательно, существую». Женский вариант: «Я чувствую, следовательно, живу».

Она уже не помнила себя «до» Мити. Память не то чтоб отшибло, но события теперь виделись иначе. Она всегда была счастлива и безоговорочно уверена в себе. Да, и все правда. Ей постоянно твердили, что она уверенный в себе человек, Илона только смеялась, считала, что ловко дурачит окружающих. Теперь ей казалось, что она действительно не теряла уверенности ни на минуту. Не счастливый поворот событий помог, просто счастье — ее партнер навсегда. Нет сомнений. Все случившееся с нею раньше лишь утверждает правомерность теперешнего образа мыслей. А помыслы ее стали вдруг удивительно напористы и энергичны. Она точна, деятельна, а главное — результативна.

Книгу Нормана Лебрехта о корпоративном убийстве классики Илона выписала по Интернету и начала штудировать объемный труд незамедлительно. В оригинале читала, английский не представлял ни малейших затруднений. Эпатажный лондонский журналист писал субъективно, часто представляя факты в нужном ему освещении, делая взаимоисключающие выводы, но он тем не менее методично собрал и просеял огромное количество информации. История музыкального бизнеса от «А» до «Я», от Генделя до наших дней — представала в подробностях. Как хорошо, что Митя упомянул о нашумевшем бестселлере, как здорово, что она не оставила без внимания его слова! Настоящий учебник, но не столько констатация фактов, сколько руководство к действию. На Илону книга подействовала, как зов трубы. Все разложено по полочкам, дано в цифрах, закреплено именами. Теперь, натыкаясь на расклеенные в городе афиши с портретами музыкантов, она невольно заменяла слова «Концерт симфонического оркестра», к примеру, на «Первенство по теннису». И правда, пианисты или скрипачи зафиксированы фотографом с чарующе сексуальными лицами, энергичные позы, призванные демонстрировать силу и привлекательность, но никак не утонченность. Чрезмерной одухотворенностью публику не проймешь. Музыканты на фото довольны собой, неотразимы, ощущается воля к победе. Это привлекает. Это продается.

Но длительный и чрезмерный напор утомителен. Тонкое мечтательное лицо Мити Вележева на афишах сработает, как новое слово. Новое — это хорошо забытое старое. Люди устали от грубости, от термина «покупаемость», маркетинг и рынок — шмоточные выражения, вскоре от классики потребуется чистота. И вот Митина нерастревоженность, неправдоподобная цельность его натуры станет отличительным знаком его дарования. Превосходным знаком! — Илона всерьез ощутила в себе продюсерскую жилку.

Она еще дочитывала последние страницы обстоятельного реквиема Нормана Лебрехта — и вдруг ее как обожгло, дрожь просквозила мурашками сверху донизу. Она наткнулась на имя, что показалось ей хорошо знакомым.

Питер Уэйль, глава, душа и сердце мощной концертной монополии «Piter&Co», компании, правящей бал, возносящей на трон и ниспровергающей с оного лучших пианистов мира! И это же имя, это же имя… она не может ошибаться, у нее прекрасная память!

Ни секунды не колеблясь, Илона схватила телефон, «Павел» из контактов не удален, к счастью, — гудок на его лондонском мобильном: связь в порядке, абонент в сети. Ей повезло. Голос Павла отозвался интонациями кокни, он с шиком перенимал акценты и любил демонстрировать наличие слуха. Жаль, раньше не поинтересовалась, возможно, слух у него абсолютный. Он за рулем, наверное, даже не посмотрел, кто звонит. Сюрпрайз, сюрпрайз!

— Павел, это я. Говорить буду про хорошее, — в голосе радость и жалоба смешаны, сложный коктейль — не бросай трубку, please.

Молчание в четыре секунды, не более, он ответил сдержанно, а она выдохнула: ответил! Дальше все будет зависеть от нее — держись, Илоночка!

— Как погода в Лондоне сегодня?

— Хороший вопрос, я заценил. Погода в норме. У тебя все?

— У меня просьба к тебе. Задушевная. — Теперь Илона говорила ровно, почти компьютерным голосом. К таким интонациям привыкли, их принято дослушивать — деваться некуда.

— Я весь внимание.

— Павел, звоню коротко и по делу. Ты спонсируешь фирму Питера Уэйля. От этого всем хорошо — и твоей компании, и его. Ты ему — деньги на аренду залов, он тебе — престиж и упоминание в афишах. Тема уже не обсуждается в прессе, обсудили сполна. Скоро в А. начинается международный конкурс пианистов имени Эмиля Барденна. Нужно, чтобы Уэйль — непременно собственной персоной — поехал в А. и обратил особое внимание на петербуржца Дмитрия Вележева. Будь так добр, запиши имя и фамилию, забудешь.

— Не забуду. Меньше записей — меньше риска. Ты мой принцип знаешь. — Его голос смягчился, она предположила улыбку, пусть скрытую. Даже такая улыбка в данном случае — успех. — Только объясни мне, любезнейшая Илона, как тебе пришло в голову меня о чем-то просить? Расписала на все лады: негодяй и подлец. Женская обида, я понимаю. Но и ты меня пойми…

— Павел, не бросай трубку, я не все сказала. Видишь, коротко и по-деловому не получается. Путаницы больше. — Голос ее стал нежным, она заговорила медленнее, даже глаза налились томной негой.

— В блоге я напишу — с тобой могу согласовать каждое слово, — как смешны женщины, не ведающие, что творят. Стоит нам, кисейным, расстроиться или разволноваться, как мы начинаем обзывать порядочных людей почем зря. Ах, эта неуправляемая эмоциональность… бла-бла-бла, эт-се-те-ра… мы с Павлом видеться стали реже, но имя моего лучшего друга не изменилось. Мы расстались, но осталась наша музыка, и теперь мы — друзья. В нем я нахожу поддержку и понимание, как прежде. Изменилось одно — теперь мы оба свободны. Я рада, что не ошиблась в достойном человеке, и только взбалмошность моего характера — причина глупых попыток излить обиду… Примерно так, если текст не нравится, я составлю другой, остановимся на твоем варианте, нет проблем.

— Да нет, этот тоже вполне, если мысль о лучшем друге не улетучится в процессе творческого поиска. И усилить насчет «Павел мужик что надо» — не помешает. В целом идея хорошая. Но ты понимаешь, что я должен купить Уэйлю билет, оплатить гостиницу и все расходы? Просьба-то исходит от меня. Это, доложу я тебе, сумма! Ни с того ни с сего, зачем?

— Даже два текста могу запостить. Проникновенных. Люди будут рыдать, а жены мириться с мужьями-алкоголиками.

— Я не алкоголик.

— Я помню. Это я так, для красного словца насчет мужей. Но твое слово, если ты мне его даешь — будет как кремень, так?

— А если Питер откажется? — Голос Павла смягчился, никакого сравнения с началом беседы — браво, Илоночка!

— Как это откажется? Ты же не капусту продавать его приглашаешь. Престижный конкурс посетить и почтить вниманием огромное событие в музыкальной жизни. Бремя ответственности за судьбы молодых не дает ему покоя ни на минуту. А если все будет хорошо, то я, как раньше обещала, представлю тебя Ремневу. Меня на юбилей зовут, придем вместе.

— С этого и надо было начинать, Илона. Даю тебе мое слово-кремень, мы на связи. К юбилею подтянусь.

— И так здорово, что в Лондоне погода нормальная. Выпей за меня виски вечером, только не напивайся. И не забудь: Дмитрий Вележев. Угу? Ну все, чао-чао, Павел, в доску мой лучший и преданный друг. Звони иногда, не забывай.

Илона слушала гудки телефона, как музыку. Надо будет у Мити спросить, какая это нота. Раньше такой вопрос и в голову бы не пришел, а теперь ей решительно необходимо узнать: соль, ля или си-бемоль, к примеру. «Си-бемоль» звучит гораздо изысканнее.

Она вздохнула, понимая, что подступается к такому количеству новой для нее информации, страшно делается. Два слова «си-бемоль» звучат красивей, а как звучат сами ноты, она понятия не имеет, хотя мама Тина пыталась приобщить ее к высокой музыке с детства. Но Илона и в малолетстве упрямая была, постепенно доказала, что слуха у нее нет и быть не может. А зря.


Когда Илона видела цель, то соображала очень хорошо и быстро. Импульс важен. Импульс она ощущала настолько сильный, что планы зрели, как грибы под осинами после сильного дождя. Прочесть об интригах — теория, а внедриться в самую гущу — конкретика. Конкретики процесса она не знает. Придется кооперироваться с монополией всесильного Питера Уэйля. Ассистировать, ловить каждое слово, внимать и следовать указаниям. Выполнять любое поручение, проявлять твердость и сообразительность. Это она умеет. Организация успеха — это работа. Тут Илоне еще учиться и учиться! Результативная работа предполагает связи, явки, адреса. И все это она постепенно получит от Питера Уэйля, очарованного прелестной русской помощницей, страстно влюбленной в музыку Эмиля Барденна, при этом владеющей английским в совершенстве. Ну хорошо, не в совершенстве, но на вполне терпимом уровне, мелкие ошибки простительны. И надо срочно заняться организацией визы для поездки в А., безотлагательно!

Она порылась в визитках, нужная карточка запропастилась, а на экране лэптопа — вмиг и легко. Посчитала до десяти, номер консульства набрала без спешки.

— С вами говорят из российской газеты «Голос и Флаг», журналистка Илона Вельская. Будьте добры, свяжите меня с пресс-атташе, господином Гербертом Шмидтом. Да, это срочно. Спасибо, я жду на линии.

Светлана Храмова. КонтрактСветлана Храмова. Контракт