Меня зовут Лукас, и я досадно предсказуем, это каждая собака в Алфаме знает. В пятницу, когда этот парень с чемоданом появился на Терейру-ду-Тригу, кто угодно мог бы сказать, что я подойду к нему первым. Я здесь самый любопытный, остальным и дела нет друг до друга. Такси, которое привезло гостя из аэропорта, остановилось внизу, в переулке, потому что к нашему дому ведут восемь крутых ступенек, так что парень поднимался во двор пешком, а мы с Девой Марией смотрели на него из окна. Дева Мария — это хозяйка нашего пансиона. Так ее прозвали в переулке за восклицание, которое она повторяет сто раз на дню, и еще за пристрастие к статуэтке, стоящей у нас посреди двора. Статуэтка изображает невесть кого в надвинутом на глаза капюшоне, но хозяйка утверждает, что это Virgetn Maria, и с ней никто не спорит. Раньше там был фонтан, он шумел днем и ночью, пока не испортились какие-то трубки. В жаркие дни хозяйка вешает на склоненную голову девы целлофановый пакет, чтобы мухи не слишком засиживали.
Новый постоялец не сказал мне своего имени, когда я подошел к нему у дверей пансиона, только кивнул, прошел внутрь и положил деньги на стойку портье, сразу видно, что не местный. В Лиссабоне не принято делать трех вещей: зевать и потягиваться на публике, сомневаться в нашем имперском величии и платить вперед наличными. Дева Мария пожала плечами и смахнула бумажки в ящик стола, а я демонстративно зевнул и потянулся. Хозяйка — добрая женщина: за комнату она назначает половину того, что берут на нашем холме, не говоря уже о Шиаду или, не к ночи будь помянуто, Байрру-Алту. С меня же вообще ничего не берет, да еще и кормит завтраком, поэтому я обитаю здесь уже несколько лет, с тех пор как появился в этом районе зимой две тысячи девятого. В холодные месяцы, когда постояльцев почти не бывает, мы смотрим старые фильмы, я люблю криминальные триллеры, а хозяйка — исторические драмы. Сказать по чести, я живу здесь довольно одиноко, почти не выбираясь из Алфамы: в этом обшарпанном районе, утыканном винными лавками, падариями и пастеллариями, я чувствую себя в безопасности. Он уцелел даже во время землетрясения, когда корабли, стоявшие на рейде, море выплеснуло прямо на город, поломанные мачты смешались с церковными шпилями, и все покрылось густым слоем пепла и красной золы.
Ясное дело, чужестранец поселился в Алфаме не из-за дешевизны, у него такой таинственный вид, что я сразу подумал: не скрывается ли он от полицейских. Чемодан у него слишком маленький, в таком разве что оружие возить, а сам молчаливый, смуглый, с глазами северянина, бледно-голубыми, как у слепого кота. Мои подозрения усилились, когда он выбрал самую плохую комнату, хотя все они стоят одинаково — двадцать пять монет. Комнаты у хозяйки носят женские имена, и он выбрал «Стефанию» во флигеле, хотя ванная там чугунная, времен Мануэла Второго, а плитка старая и сильно выщербленная, по ней даже больно ходить. Южная стена флигеля выходит на ресторанчик, где по вечерам поют заунывное фаду, проникающее даже через плотно закрытые окна. С севера к стене примыкает гора камней, густо поросшая черным пасленом, так что соседей у хозяйки нет ни слева, ни справа, отличное место для того, чтобы спрятаться.
Все утро субботы парень провел у себя в комнате и даже к завтраку не вышел, хотя я несколько раз проходил мимо флигеля, издавая разные звуки, а Дева Мария даже подходила к окну вплотную и нарочно лязгала крышкой кофейника. Я представил, как он собирает там бомбу в полумраке, сидя на полу, согнувшись над жестяной коробкой с проводами. Потом я подумал, что бомба это, пожалуй, чересчур, и представил, как он разбирает и смазывает пистолет.
Он вышел после полудня. Проснувшись от гулкого буханья парадной двери, я спрыгнул с кровати и бегом спустился на первый этаж, где столкнулся с парнем, стоявшим у стойки портье в плетеных мокасинах на босу ногу. Он взял у портье карту города, огляделся на площади и отправился вверх по Руа-душ-Ремедиуш, а я пошел за ним. Он шел, немного петляя, останавливаясь, но уверенно забираясь все выше, а я крался следом и ужасно боялся, что он обернется. Один раз я чуть не спалился, еле-еле успел завернуть за угол антикварного магазина на Беку-да-Лапа, перед витриной которого парень внезапно остановился и застыл. Мне не было видно, на что он любовался, зато я смог хорошенько разглядеть его самого. Солнце светило ему в лицо, и я увидел, что от носа ко рту у него проложены две твердые линии, будто трещины в глиняной маске. Этот человек много времени провел на ярком солнце, подумал я позднее, следуя за ним к Пантеону, может быть, он работал в рудниках? А теперь вышел из заключения и принялся за старое?
У трамвайной остановки, что возле блошиного рынка, он снова остановился и принялся разглядывать фасад дома, выложенный пестрыми квадратиками азулежу. Таких в городе полно, труднее сыскать пустую стену, однако парень простоял там минут десять, будто завороженный. Я и сам люблю слово «азулежу», это горячее, сине-белое слово с потеками подтаявшего варенья, крошками и рыжими муравьями. В детстве я каждый день любовался стеной с изразцами возле парка Эштрела, где мы жили с матерью. У девушки, возлежащей в середине панно, были румяные колени, над головой кавалера висел купидон с фруктовой корзиной, а в левом углу восходили луна и солнце одновременно.
Я замедлил шаг возле стены с марокканцами, сидящими со своим разномастным барахлом в первых рядах блошиного рынка, расплескавшегося по площади. Субботняя торговля была в разгаре, и моего убийцу тут же смыло волной, только светлая голова мелькнула в пене. Найти его не составит труда, а пока можно присесть в тени и отдохнуть, подумал я, никому не удастся выбраться с Фейра-да-Ладра быстрее чем за десять минут. Здесь можно купить любую деталь для бомбы и даже саму бомбу, но ему, скорее всего, нужны патроны или выкидной нож. Я представил себе, как убийца выходит в город со своим чемоданчиком, находит жертву, некоторое время кружит вокруг нее, наконец, достает оружие и убивает так быстро, что прохожие опомнятся только через несколько минут, заметив струящуюся по асфальту кровь.
Это место недаром называют «рынок воров»: все продавцы, кроме старушек с фамильными чашками, здесь на одно лицо, и все похожи на Фоку, вора, которого я знал в молодости. Лицо у него было белым, злым и блестящим, как вощеная бумага. Фока просыпался после полудня и вечно ссорился с хозяином дома, он ругался: «Tontol Bobo! Imbecil!»4 — и размахивал длинными руками, это у него здорово выходило,
иногда мне казалось, что все разговоры у них заводятся ради этого.
Я неохотно вошел в плохо пахнущую рыночную толпу и поплелся к рядам, где продавались всякие железки, но парня там не было, его не было и в том углу, где на циновках были выложены ножи, я расстроился и заметался, но тут он вынырнул откуда-то с довольно плотным газетным пакетом и направился к трамвайной остановке. Парень запрыгнул в двадцать восьмой, который ползет по всей Алфаме вверх и вниз по холмам, а потом отправляется к базилике. Трамваи я не люблю, к тому же в них негде спрятаться, пришлось оставить слежку и пойти домой, зато теперь я знал, что он не скоро вернется, и наметил небольшую проверку.
По дороге я немного поиграл в погоню за тенью, это мое любимое занятие в знойные июльские дни. В этой игре важно передвигаться с клетки на клетку так ловко, чтобы все время избегать солнца. Иногда приходится перебегать трамвайные пути прямо перед носом вагона, рискуя жизнью, но таковы беспощадные правила! Если бы я был поэтом, которыми этот город набит, будто игольная подушечка иголками, я бы сказал, что живу в этом городе, чтобы переходить от одного дня к другому, не теряя безмятежности, пропуская людей сквозь себя без лишних затей и смыслов. Но я не поэт, куда там!
На площади Коммерсиу я понял, что проиграл, и сдался: свет там лежит толстыми слоями на мостовой, сияет в стаканах у дорожных рабочих, сидящих на смоляных камнях, плещется в лагуне, заливает набережную, горячий свет повсюду, ты входишь в него, будто в запах, почти теряя сознание от его всепроникающей густоты. Когда я вернулся в пансион, было три часа дня: в порту низко и тревожно гудел отходящий «Александр Великий». В переулке, повисшем над рекой Тежу, часы не нужны, мы все тут живем по круизным пароходам.
Хозяйки не было видно, ее дочери усердно чистили фонтан граблями — бессмысленное занятие, к вечеру в нем будет полно листьев и серебряной чешуи. Я пошел прямо во флигель, надеясь, что дверь будет открыта для уборки, и угадал: рыжая горничная как раз вышла из номера с охапкой грязных полотенец и направилась в кладовку на втором этаже. Крепко запертая дверь этого чулана всегда напоминает мне об одной весенней ночи, проведенной там с Филоменой. Мы заснули в обнимку прямо на тюках со свежим бельем, а на рассвете были обнаружены хозяйкой, которая подняла ужасный крик. «Мое атласное белье!» — кричала она, — такого белья нет даже в позаде Эпггремуш!» Я был уверен, что она попросит нас побыстрее покинуть пансион, но Дева Мария вспомнила о своей доброте и ограничилась тем, что шлепнула меня по шее махровым полотенцем. Бессмертная женщина, что и говорить.
Дверь флигеля хлопнула, рыжая скрылась, и я вошел в комнату чужестранца, настороженно оглядываясь и втягивая воздух. Сначала ванная. Зубная щетка под зеркалом. Опасная бритва. Несколько капель крови на фаянсовом умывальнике. Запах жженого сахара. Теперь спальня. Распахнутый чемодан лежал на кровати, которую рыжая еще не застелила. На дне чемодана лежали две вещи — белая рубашка и гаррота.
Я сел в кресло и задумался. Гаррота была новенькой и блестящей. Я видел ее в целой куче фильмов, но ни разу не наблюдал так близко. Откуда черти принесли этого голубоглазого убийцу? Может, из Палермо? И кто его жертва — политик или местный богач? Как бы там ни было, его арестуют (их всех рано или поздно арестовывают), пансион будет ославлен и разорен, а газеты напишут о том, что у нас жил убийца-душитель. И Diario напишет, и Publico.
Я прошелся по номеру и хорошенько огляделся: в раскрытом шкафу висела черная куртка, на полу валялось несколько запечатанных лепестков пластыря. На столе стояла бутылка красного вина из Алентежу, очень дорогая, непочатая. В красном вине я неплохо разбираюсь, один мой здешний приятель владеет винным рестораном для знатоков. У него есть стена, похожая на медовые соты, она вся заставлена бутылками: горлышки торчат, будто злые пчелиные головы. За стеной послышались шаги, я выскользнул из номера, незаметно прошел через двор и сел у окна в тесноватой гостиной пансиона — сторожить.
В распахнутом окне ветер трепал занавеску, солнце садилось за купол Святой Клары, и розовые черепичные крыши понемногу наливались винным оттенком. Где-то во дворе заплакал младенец, раздраженный голос матери выговаривал что-то вроде tapar la boca6, в колодезном ресторанчике Мариу готовились к ужину и звенели тарелками, заставляя эхо метаться от стены к стене, из какого-то окна радио говорило о завтрашнем дожде. Переулок ду-Тригу жил своей субботней жизнью, не подозревая, что над ним сгустились тучи.
В половине седьмого я, наконец, увидел парня, возвращающегося в пансион под руку с кудрявой дамой в лиловом пальто. В руках у него был все тот же газетный пакет. В лиссабонских сумерках столько лилового цвета, что спутница парня была почти невидима, но я все же разглядел, что на шее у нее сияет тяжелое ожерелье с сапфирами. Лоб у нее был выпуклый и гладкий, и я подумал, что на ощупь лоб должен быть прохладным, словно бок молочного кувшина. Лет этой даме было не меньше семидесяти, но парень так нежно обнимал ее за плечи, когда она поднималась по восьми ступеням нашего переулка, что меня передернуло. «Да она старше нашей Девы Марии!» — подумал я, наблюдая, как он заводит ее во флигель и закрывает дверь. Судя по двойному железному клацанью — на замок!
Я съел оставленный хозяйкой сыр, выпил молока, но никак не мог успокоиться. Напряжение во мне росло и ветвилось. Если бы не ненависть к полицейским и еще несколько сложностей, я бы, пожалуй, решился сообщить в участок на вокзале Аполония. Только вот как их убедить в том, что дело серьезное? Чужестранец привел богатую старуху к себе в комнату на ночь глядя? Она нацепила свои фамильные драгоценности, думая его соблазнить, и не знает, что ее ждет? Да они и слушать меня не станут, эти болваны, им бы только демонстрации разгонять да сидеть в своих джипах с каменными лицами. Я вздрагивал от каждого шороха, мне мерещился свистящий звук гарроты и всхлипы, в конце концов я не выдержал и пошел во флигель, еще не представляя толком, что нужно сделать. Ясно было одно: старую даму придется вывести из номера, пока она не выпила вина, в котором наверняка снотворное или еще что похуже. Однако стоило мне подойти к дверям чужестранца и прижать ухо к замочной скважине, как стало ясно, что я опоздал.
— Ты выбрал его комнату. И его любимое вино, — гостья говорила низким ясным голосом, но в нем было так много вибрирующего Р и шершавого Ш, что я разбирал далеко не каждое слово.
— Я тронута. Он всегда пил его после концерта, особенно если был доволен собой и публикой. В тот вечер, когда это случилось, я не пришла на концерт и теперь ужасно мучаюсь. Ведь все могло быть иначе, понимаешь?
— Понимаю, — судя по звуку, он налил ей в стакан еще вина. — Я тоже мог оказаться рядом, если бы не уехал из страны. Пейте, посидим еще немного, а потом поедем на Алту-ди-Сан-Жуан. Завтра у меня самолет в десять утра, отпустили только на выходные. Я целый год думал об этом дне, не могу поверить, что уже год прошел, что целый год его нет.
— Он тебя любил, — низкий голос перешел на шепот, и мне пришлось плотнее прижаться ухом к двери. — Ты был его лучшим учеником, пока не сбежал в свою Сахару. Он говорил, что в тебе есть старомодный saudadebf а это редкость для пианиста. Ты мог бы заменить его у рояля, а вместо этого роешься в песке. Посмотри на свои руки!
— Я никогда не стал бы таким, как он, а на меньшее был не согласен, — возразил было парень, но старуха его перебила:
— Я беспокоюсь, сможем ли мы поднять могильную плиту, чтобы положить туда то, что ты привез. Ты ведь вынул это из его старого инструмента, верно? Из «Бехштейна»? Тебе стоило приехать на похороны, мальчик. Теперь мы вряд ли сможем передать ему струну: там зачем-то поставили ангела из черного мрамора, и он довольно тяжелый.
— Ничего, ее можно и рядом положить, не в этом суть, — он скрипнул стулом (встал?), зашуршал газетой (сверток с блошиного рынка?), и я понял, что сейчас что-то произойдет.
— Простите меня, я собирался второпях и сделал глупость: привез только диск, без компьютера, думал, что здесь будет на чем послушать. Однако в пансионе, кроме радио, ничего не нашлось, так что я сбегал утром на блошку и купил у марокканца бумбокс. Качество будет плохое, но ведь не в этом дело. Главное — сделать то, что он просил. Музыка, вино и облезлая «Стефания», где он так хорошо высыпался.
Лязгнуло железо, что-то взвыло и протяжно заскрипело, но никакой музыки не было. Некоторое время они молчали, я слышал их дыхание. Терпкие старухины духи заполонили мне ноздри, но я терпел. Ясное дело, парень тянет время, заговаривает зубы, ждет, что вино рассеет внимание жертвы, чтобы встать у нее за спиной и затянуть свою железку на старой шее.
— Дрянь железо, — послышалось за дверью, — чертов марокканец. Божился, что все в порядке.
— Дай-ка поглядеть на упаковку диска, — попросила дама. — Вариации на тему Корелли? Я помню каждую ноту, слушать не обязательно. Ты очень хороший мальчик. Пустыня тебя не испортила. И комнату взял ту же самую, я ее терпеть не могла, а он...
На этих словах ее голос оборвался и раздался всхлип, нет, сначала свистнула гаррота, а потом уже всхлип. И еще хрипение, такое ужасное, что я не выдержал, закричал во весь голос, а потом разбежался и стукнулся всем телом о дверь. Дверь оказалась незапертой! Я влетел в комнату на всех четырех, со всего размаху треснувшись головой о журнальный столик. Столик рухнул, бутылка покатилась по полу, алая струя выплеснулась прямо на старухины ноги в белых чулках, и на ковер, и на стену. Стаканы тоже упали, но не разбились, это были толстые стаканы для зубных щеток. Я ворвался вовремя, в тот самый момент, когда парень встал у нее за спиной и делал что-то руками, я успел это заметить, пока еще не ударился о крышку стола и не зажмурился от боли. Теперь он отпрянул от жертвы и уставился на меня своими бледно-голубыми глазами, дама вытирала чулки салфеткой и тоже смотрела на меня, даже не подозревая, что я спас ее от страшной гибели.
За стеной послышались шаги— встревоженная Дева Мария шла по коридору на шум, ее шаги ни с чем не спутаешь, я их узнаю, когда она еще в километре от дома. Я отполз к стене и дрожал крупной дрожью, все-таки рыцарь из меня никакой, от страха даже язык вывалился наружу.
— Не бойся, дружок, — сказала старуха, наклоняясь ко мне и проводя своей костлявой рукой по месту ушиба. — Мы тебя не выдадим. Тебе больно? Как тебя зовут?
— Его зовут Лукас, — сказал ненавистный чужестранец, снова вставая за ее спиной и делая вид, что собирается размять ей плечи. — Я его видел сегодня в гостиной пансиона и потом еще раз, возле блошиного рынка. Хозяйке следовало присматривать за ним получше, а то бегает по городу сломя голову, того и гляди попадет к живодерам.
— Жаль, что у него есть хозяйка, — сказала дама, — а то я взяла бы его себе. Погляди, он такой старый, что хребет просвечивает сизой облысевшей грядой. Может, хочешь пожить со мной, собака? У меня есть сад за Жеронимушем, там можно бегать целыми днями, никого не боясь.
— Нам пора ехать, — парень собрал мокрые красные салфетки в пакет и туда же кинул марокканский магнитофон. — Уже восемь, через два часа на кладбище закроют ворота.
— Что здесь происходит? — голос хозяйки был таким перепуганным, что мы все обернулись к дверям, а парень быстро поставил пакет с мусором на пол, будто сумку с краденым. В пакете снова лязгнуло и захрипело.
— Не хотите ли вина, сеньора?— вежливо спросила старуха. — Мы тут поминаем хорошего человека с севера. Он умер ровно год назад, во время концерта в Coliseu dosRecreios. Он часто останавливался...
— Для поминок слишком много разрушений, — строго сказала хозяйка. — Лукас, марш на место. Моя собака никогда не поднимает шума по пустякам. Сеньора, да у вас же кровь на ногах. Ah, meu Deus, да здесь повсюду кровь! Дева Мария, мой атласный ковер!
И тут, наконец, заиграла музыка.
(с) Лена Элтанг