Бывают такие проклятые дети - они не взрослеют. Так и остаются детьми, не вписываются во взрослый мир. А бывают проклятые поэты. Они не вписываются ни в какой мир. Не вписываются, не прописываются, с ними невозможно жить, с ними даже страшно пить. Олег Григорьев был из этого племени. Зачем ему были даны этот высокий дар и эта нелёгкая жизнь?
Поэзия - вещь маргинальная. С одной стороны - дар богов. С другой - сплошное беспокойство. Обыватель, он ведь от поэзии ждёт, чтобы ему сделали красиво. Приятно чтобы сделали. Вот ежели поэт молод, красив, умеет светски улыбнуться или хотя бы как-нибудь так картинно стоять на веранде, вперив взор свой в морскую даль (в руках бокал с вином какого-нибудь престижного урожая), то это ладно. Это простят и примут. И даже разрешат жёлтую кофту или смирятся с длинными волосами, семью юными любовницами и долгами. А если поэт пьяный, со спутанной бородищей, с фингалом под глазом - такой поэт приличным людям и не нужен. Если б ещё есенинские золотые кудри да гитарный надрыв... А если без кудрей, если просто разливает на троих за магазином, то какой он там поэт? Алкаш, да и всё.И не понимает обыватель, благополучный и благопристойный, что поэзия - это ещё и проклятие. И что поэты, настоящие поэты, а не эти, с бокалом и со взором, вечно ходят по краю. И часто за край этот заходят. А порой и падают. Никак им с нами не ужиться, им от нас тошно. А мы воротим нос, проходя мимо.Про Григорьева говорили, что он такой вечный мужичок с авоськой. С полиэтиленовым пакетом. Ходил по ленинградским дворам и задворкам в потёртой курточке, в кепке, обросший нелепой бородищей. В авоське бутылка водки, батон, кефир. Тетрадь со стихами или просто листки, обрывки. И стихи свои постоянно забывал, терял, оставлял у случайных собутыльников, в случайных квартирах.
Был он нелеп и неустроен, крепко и тяжело пил. Работал (если работал) то маляром, то почтальоном, то каблучником на обувной фабрике, был судим, лежал в дурдоме, боялся милиционеров. И писал стишки, притворявшиеся детскими. Жил он себе, жил нелепую и печальную жизнь, пока не умер. В сорок восемь лет. Так и не повзрослев, кажется. А когда умер, многие поняли, что он был Большой Поэт. До этого даже коллеги-поэты всерьёз его не воспринимали. Ну конечно, стишки пишет коротенькие, дай бог в четыре строчки. Он вообще умел, как мало кто, в четырёх строках показать трагедию. Или рассмешить (что ещё труднее). Или и то и другое одновременно. Даже если вы не знаете его имени, вы точно слышали его стихи.
Я спросил электрика Петрова:
- Для него ты намотал на шею провод?
Петров мне ничего не отвечает,
Висит и только ботами качает.
Думали, это народное творчество? А это он, поэт Олег Григорьев, написал. В свои шестнадцать лет. Вот это тоже он:
Девочка красивая
в кустах лежит нагой.
Другой бы изнасиловал,
а я лишь пнул ногой.
Говорят, что и знаменитое: «Маленький мальчик нашёл пулемет - больше в деревне никто не живёт», - тоже его. Может быть, может быть.
Если вы были ребёнком в 70-80-е, то наверняка помните один из эпизодов «Ералаша», где рыжий толстяк ест с наслаждением апельсин, а худенький мальчик стоит рядом и глотает слюнки. «Если бы у меня был апельсин, - говорит он толстяку, - я бы тебя обязательно угостил». «Да, жалко, что у тебя нет апельсина», - отвечает обжора и вытирает апельсиновый сок. Это тоже Олег Григорьев. Если стихи поэта цитируют дети на переменках или алкоголики у пивного ларька, цитируют, не зная автора, то он точно народный. А его знали наизусть. Только не знали, кто автор.
По наклонной
Дело ведь даже не в пьянстве - у него и до всякого пьянства всё шло наперекосяк. Так, видно, звёзды встали над его колыбелью. Колыбель, кстати, была в Вологодской области, станция Суда. Как многие ленинградские-петербургские поэты, родился он вне города. Появился он на свет в эвакуации, 6 декабря 1943 года. Отец, вернувшийся с фронта, начал пить, а потом и вовсе бросил семью. Мать Евгения Васильевна вернулась с двумя малолетними сыновьями в Ленинград, к оставшейся и уцелевшей после репрессий и блокады родне. Дед поэта, Василий Кузьмич Иконников, был царским офицером, драгунским поручиком. Прабабка Олега, Адель Александровна Шундер, сгинула в 1937-м на Соловках как «немецкая шпионка». В общем, судьба вполне типичная для того поколения.
Поселилась новая семья в самом центре - рядом с Исаакиевским собором. В сыром подвале. Когда мать уходила на работу (рано, в шесть утра), она запирала дверь, и братья лежали рядом, укутавшись с головой в одеяло, по которому бегали крысы.
Талант у него проявился рано. Он хорошо рисовал, и его приняли в СХШ (среднюю художественную школу при Академии художеств). Это была десятилетка-интернат для талантливых детей, и попасть туда было трудно. Его мать вспоминала, с какими трудами собирала сына в первый класс - новенький портфель, пенал, ручки и тетради. И как он радовался новым красивым вещам. В первый же день всё это у него украли. Погибли и все детские рисунки Олега. Их подвал постоянно заливало, и в один из таких дней всё его раннее творчество было уничтожено невской водой. Да и с учёбой не задалось. Из школы его исключили. Как и его соученика и приятеля Михаила Шемякина. За неуспеваемость (он не хотел учить неинтересное, а только то, что ему было важно), а более всего за «формализм» и за глумливую поэму «Евгений Онегин на целине». Шемякин рассказывал, что ночью приехала карета «скорой помощи» и ребят стали прямо из постелей вытаскивать и уводить. Всех, замеченных в увлечении русскими иконами, копировании Босха и Грюневальда, увезли на принудительное лечение в психиатрическую клинику. В назидание другим, правильным. Кстати, вот именно тогда, в 1959 году, совсем ещё юный Олег Григорьев и сочинил своё знаменитое четверостишие про электрика Петрова.
Видел я учителя...
За мою стрельбу
Вызвал он родителей -
...в тапочках в гробу.
И его мать, пережившая сына почти на двадцать лет, и брат Владимир, уверенный, спокойный человек, земной, - оба грешили на школу. В ней видели корень зла. Говорили, что попал он в СХШ со своим божьим даром и после этого вот встал на дурную стезю, покатился по наклонной, вниз, вниз...
Он и правда покатился вниз, никогда не рвался вперёд, согласился занять нишу маргинала, отщепенца, изгоя, и в ней, в этой нише, и прожил-промаялся всю свою короткую жизнь, на дне богемы. Возможно, это был вполне осознанный выбор. Это ведь правда личное проклятие. Ведь вот и родной брат его так же жил в том страшном сыром подвале, тут даже на наследственность гак просто не спишешь - пьющий отец был один на двоих, но брат - серьёзный, приличный человек. А Олег - дебошир и пьяница. Михаил Шемякин тоже попал в психушку, но вышел и выстроил свою судьбу мировой знаменитости. А Олег - нет. Сломался. Не для него были пути успеха и процветания.
Он потом говорил много раз друзьям: «Как художника я себя не отстоял. И как прозаика не отстоял. Отстоял только как поэта». После изгнания из школы он переключился на поэзию. Или это поэзия переключилась на него. Он, правда, всю жизнь рисовал - на обрывках бумаги, на кусках обоев, на полях тетрадей и газет. Больше всего он любил рисовать предметы совершенно обыденные. Стоптанные башмаки. Старую фуфайку. Стакан, газету. Кто-то из друзей-худож-ников (с художниками он дружил всю жизнь) сказал, что если уж он рисовал башмак, то это был портрет башмака, памятник башмаку, а не просто старая обувь. Уже тогда для него было характерно внимание к бытовому низу, к простым деталям. Мало кому интересным. А ему была интересна именно эта сторона жизни. Так была настроена его оптика. На то, что под ногами.
Он, конечно, пошёл работать. Работы все были неавантажные, специальности у него никакой не было, а не работать было нельзя: за тунеядство была статья. Тогда же он начал пить. Годы спустя Глеб Горбовский, поэт, старший товарищ, сокрушённо говорил: «Это я научил Олежека пить, семнадцатилетнего, совсем пацанёнком, моя вина, как налил ему стакан, как засадил - так оно и пошло». Ах, да что уж там считать - кто кого научил! И без Горбовского было полно учителей. Кто бы там ни поднёс первый стакан, уже не важно. Пили-то все, но не все стали чёрными пьяницами.
Шёл домой я на ночлег,
С шайкой встретился калек.
Не помог ни бокс, ни бег -
Стал одним из их коллег.
Пьянство Григорьеву не приносило ни радости, ни лёгкости. Вечно он попадал в какие-то то дурацкие, то тёмные истории, порой кровавые. То ввяжется в драку, то соседи вызовут милицию, то на Невском кинется защищать девушку от другой пьяной компании и потом получит и от компании, и от девушки.
Как маленький
Он и был как маленький, как ребёнок - так в один голос говорят все его друзья и знакомые, - одинокий, отбившийся от рук и от стаи, недополучивший ласки ребёнок в хамском, грубом взрослом мире.
Застрял я в стаде свиней.
Залез на одну, сижу.
Да так вот теперь я с ней
И хрюкаю, и визжу.
Эта детскость сделала Григорьева детским поэтом. В 1971 году вышла его книжка «Чудаки». Первая из трёх, изданных при жизни. В ней не было нравоучений, там была игра в слова и в смыслы, и в бессмыслицу, абсурд, там был ироничный взгляд не взрослого, склонившегося снисходительно к детям, а острый взгляд мудрого ребёнка, которому ещё всё в новинку в мире и который видит нелепицы и все оттенки цветов.
Председатель Вова
Хотел взять слово.
Пока вставал,
Потерял слово.
Встал со стула
И сел снова.
Потом встал опять,
Что-то хотел сказать.
Но решил промолчать
И не сказал ни слова.
Книжка вышла, успех её был огромный, а в Союз писателей Олега Григорьева не приняли.
Несерьёзный какой-то поэт, сомнительна польза его стихов для подрастающего поколения, да и стишки все какие-то... коротенькие. И чему они учат? Возможно, прими его тогда в этот МАССОЛИТ, жизнь Олега Григорьева пошла бы иначе, вывернула бы с маргинальной колеи. Может, стали бы его печатать и быть ему признанным и уважаемым детским поэтом. (Кто только не уходил в детскую литературу, кто только не прятался в ней, маскируя свой странный язык и взгляд, обращая их (и язык, и взгляд) к детям, которые всё же лучше взрослых! Хотя бы потому, что ещё не успели испортиться и не забыли язык птиц и собак.) Может, даже получил бы дачу... Ах, господи, да какая уж там дача у поэта бездомного!
Первый срок
Но суждено ему было почивать не на лаврах, а на нарах. Это непроклятые поэты получают красавиц, переиздания большими тиражами, отдых в Кисловодске и приглашения к пионерам. Проклятые узнают жизнь с другой стороны.
Вскоре после выхода первой книжки Олег Григорьев получил срок. Нет, он не был диссидентом, за ним не охотилось страшное КГБ, и зарубежные радиоголоса не рассказывали о его гонениях и судьбе. Он был такой маленький, такой нелепый, что интересовались им не высокие чины госбезопасности, а участковые милиционеры. Там была какая-то мутная история, с его сроком. То ли опять ввязался в какую-то драку, то ли, говорят, давно потерял паспорт, а тут книжка вышла, и он пошёл его восстанавливать, а его за нарушение паспортного режима и прихватили, то ли девушку опять защищал, то ли наоборот, то ли за тунеядство. Но был суд, и суд отправил его на родину. В Вологодскую область. Как тогда говорили, «на химию», на поселение.
С бритой годовою,
В робе полосатой
Коммунизм я строю
Ломом и лопатой.
Так Григорьев описал свои принудительные работы по строительству химического комбината. Как ни странно, северный климат и физнагрузки пошли ему на пользу - возможностей пить там было меньше, он даже избавился от мучившего его полиартрита (знаете, северные ссылки русским поэтам, бывает, идут на пользу - Пушкину и Бродскому, например, пошли).
У поэтов ничего не случается просто так. Создатель каждого выращивает вдумчиво, посылая именно те испытания, которые необходимы для его дара. Шьёт ему дело. Нет, кроит ему персональную судьбу. С выдумкой. Зачем Олегу Григорьеву выпал путь на дно, а не наверх? Зачем его, маленького и детского, туда, в гущу? А вот чтобы проникся, чтобы впитал. Чтобы посмотрел своим детским взглядом из мужского тела на то, как всё устроено в этой грубой взрослой жизни, наверное. Чтобы назвал то, что видит своим точным, ярким языком. У него ведь правда удивительно ёмкий язык. Он умел играть с языком в лучших традициях обэриутов, с которыми его вечно сравнивают (а больше вроде бы и сравнивать не с кем), со словами и смыслами, с фонетическими созвучиями. Как ребёнок.
Любят русских поэтов ссылать на Русский Север, что уж скажешь. Олег Григорьев, кстати, и там не растворился в грубом быте, не стал своим среди уголовников. К нему не прилипло.
Жили мы тесным кругом,
Стоя на двух ногах.
То, что хотели сказать друг другу,
Было выколото на руках.
Забавный и очень его, Григорьева, характеризующий факт: там, в вологодских лесах, он собрал коллекцию ...северных бабочек. Отличная коллекция, кстати, была, серьёзная и ценная. Её даже хотела приобрести Академия наук, да так и не сложилось. И она потом сгинула, как и всё у него. То ли пропил, то ли потерял во время своих постоянных переездов с одного временного жилья в другое временное случайное жильё, то ли украли или выкинули друзья-собутыльники.
Он, кстати, даже подумывал там, на Севере, после досрочного освобождения в 1975 году и остаться. Работа была, платили хорошо, жильё предоставляли, а в Ленинграде шничего не было - ни квартиры, ни работы, ни прописки... Но мама сказала - приезжай, пропишу к себе. И прописала.
Он вернулся в Ленинград и прожил с ней несколько ле г, тяжело прожил. Евгения Васильевна сетовала, что ходили всё к нему какие-то не вызывающие доверия люди, и что катился он и катился вниз, и не остановить было этого его движения на дно. И, вспоминая, с удивлением говорила, что почему-то оброс он чёрной страшной бородой, и, откуда она взялась-то, недоумевала. Он же всегда был светленький, симпатичный. В детстве люди на улицах подходили и говорили - ах, какой у вас хорошенький мальчик... И вдруг эта чёрная путаная борода... Откуда-откуда... Почернеешь от такой жизни, вот откуда.
Жил в моей жизни жилец,
Совсем на меня не похожий.
Когда пришёл мне конец,
Стал жить он в моей коже.
Но какая мать не помнит своего сына нежным ангелочком, не отказывается узнавать его потом в испитом, вонючем, бородатом... В чужом.
Ездил в Вышний Волочок,
Заводной купил волчок.
Дома, лёжа на полу,
Я кручу свою юлу.
Раньше жил один я, воя,
А теперь мы воем двое.
Музы
Жил и с этой, и с этой, и с той,
Вот и остался в квартире пустой.
Пьяный, нелепый, задрипанный, безденежный, практически бомж - а всё равно нравился женщинам! На самом деле трезвый он был, говорят все, знавшие его, прекрасен. Умный, тонкий, нежный, обходительный, интересный собеседник, ранимый... Он долго выглядел мальчишкой, врал, что ему семнадцать лет, а ему и верили. Невысокий, изящный, тонкокостный, лёгкий, лицо изящной лепки, а на лице - глаза, красивые, в длинных девичьих ресницах. Да ещё и поэт же! Ценитель женской красоты:
Пошёл я на утопленницу
К озеру смотреть.
С такой бы вот утопленницей
Вместе помереть.
Так что были у него подруги. Какой поэт без женщин! Правда, вспоминает кто-то, все тоже такие... пьющие. И все как одна - без передних зубов. Что они все у тебя беззубые-то? - спросил его кто-то из друзей. А он, хохоча, говорит: да понимаешь, они вечно падают мордой в асфальт.
Такие вот были музы.
Убитую у сквера
Припомнить не берусь я.
По наколкам - Вера,
А по шрамам - Дуся.
И вдруг появилась одна... Совсем не такая. Зубы целы, глаза большие, коса... Красивая. Ирина Терехова. Взяла и вышла за него замуж. Она знала, что он выпивает, конечно, но, как многие влюблённые женщины, переоценила свои силы. Ей казалось, что с ней он станет другим, что с её любящей помощью он исцелится. Она надеялась, что будет бороться за него, а подмогой ей будет его семья. Но его семья отстранилась, наверняка с облегчением. А сама она не смогла.
- Эх, Ирка, - говорил он ей, - один у тебя недостаток - ты не пьёшь.
Конечно, они расстались. Кто долго выдержит постоянные пьянки, разгулы, загулы, кровавые драки, безденежье. Жизнь на дне тяжела. Невыносима жизнь на дне. И если у Олега была хотя бы поэзия, то у неё -только эта реальная жизнь, не преображённая искусством, иллюзией побега. Он иногда пропивал в доме всё, даже мебель. А приходил домой и хвастался: слушай, Ирка, я настоящий народный поэт! Иду сейчас, впереди два бомжа. И один другому читает мои стихи!
Потом появилась Татьяна. Все друзья-знакомые в один голос говорят - о, «эта»... Татьяна. Она была из тех, что без зубов. Пьющая, нечистая на руку, наркоманка. Деклассированная муза поэта-забулдыги.
Это ей он посвятил знаменитое, часто цитируемое:
Жену свою я не хаю
И никогда не брошу её,
Это со мной она стала плохая,
А взял-то её я хорошую.
И именно она родила ему единственного ребёнка. Дочку. Машу.
Гляжу в глаза своей дочурки,
В сравненье с ней все дети чурки.
Это он написал ещё до её рождения.
Маша
Хоть Григорьев и обещал в стихах не бросать жену, но... Его не было рядом, когда родилась дочка. А Татьяна, без денег, без работы, опустившаяся женщина (говорили, что беременная, с огромным беременным животом кололась). Её выгнали с младенцем на улицу, она кого-то обокрала. Ребёнка у неё отняли, и Маша отправилась сперва в дом малютки, затем в детский дом. Там она и росла. Иногда, протрезвев, Олег приходил к ней, приносил сладости, читал ей стихи, рисовал картинки. Маму свою девочка никогда не видела. А папу ждала и любила.
Друг Григорьева, художник Александр Флоренский, рассказывал, что тот порой приходил к ним пьяненький, говорил - пойду к Маше, вот сейчас допью и пойду к Маше, только нет у меня ни конфет, ни денег, с чем же мне к дочке-то идти? И Ольга Флоренская собирала ему гостинцев для Маши, а он всё не шёл, всё пил... Часто так никуда он и не доходил. Но когда всё-таки доходил до дочки, она была счастлива. Она помнила каждую встречу и ждала. Маша вела дневник, где подробно записывала, что ей рассказывал папа. И однажды он сочинил для неё рождественскую песенку:
Трещит рождественский мороз,
Окошко, как в слюде,
Карниз сосульками порос -
Весь в длинной бороде.
Скорей зажгите свечки,
Да не свалите ель,
Пускай, как искры в печке,
Сверкает канитель.
Подайте нам варенья,
Разлейте всем сбитень -
Сегодня День Рожденья,
Христа-Младенца день!
Явился наш Мессия,
Простой малыш, как все.
Упрятала Мария
Его в хлеву, в овсе.
С небес звезда смотрела
Сквозь обветшалый кров,
В яслях младенца грело
Дыхание коров.
Единственная дочка поэта, сирота при живых родителях, выросшая в детском доме, Маша Григорьева выпала в мае 2007 года из окна, оставив сиротой свою двухмесячную дочку.
Один человек доказал, что земля - это куб.
А другой умер от прикосновения детских губ.
Убил кота и спас стрижа
Он очень любил птиц. Как Франциск Ассизский. Птицы постоянно присутствуют в его поэзии. И в жизни. Жена говорила, что, когда он выходил на балкон, к нему прилетала птица. Он её кормил, а она сидела у него на плече. А в стихотворное окно прилетал к нему ворон:
Говорящий ворон на окошко сел
И моё жилище с грустью оглядел.
Он меня не очень оторвал от дел:
Не сказал ни слова, дальше полетел.
Ольга Ковалевская, редактор его третьей книги, рассказывала об их первой встрече. По телефону договорились о точном времени визита Олега Григорьева в издательство. Назначенное время давно прошло, его всё не было. Ковалевская уже перестала ждать, спустилась в библиотеку на первом этаже. Там увидела бородатого незнакомца, который держал птицу со сломанной лапой. Он обзванивал ветеринарные лечебницы. Это и был поэт Григорьев. Подходя к издательству в назначенное время, он увидел на земле раненого стрижа. Все остальные дела отодвинулись для него на задний план. Ему важно было спасти птицу. В результате ему помогли в зоопарке. На птичью лапку наложили лубок, и Олег отнёс стрижа домой. К сожалению, птица не выжила и через несколько дней умерла. А Олег написал стихотворение на смерть стрижа:
...Хоть у плохого, да поэта
В руках уснула птица эта.
Нельзя на землю нам спускаться,
На землю сел - и не подняться...
Добрый? Добрый.
А вот кота он своего убил. Он не любил кошек, потому что те охотятся на птиц, и кота своего не любил. И убил. Просто взял однажды, то ли пьяный, то ли трезвый, и выкинул его из окна. Вот сиди и думай, как к нему относиться, рыдающему над стрижом и выкинувшему кота? А вот так и относиться.
Михалков против!
В 1981 году всё в том же издательстве «Детская литература» у Олега Григорьева выходит вторая книга, поэма «Витамин роста». Десять лет прошло после издания первой книги, его лишь изредка печатают в детских журналах. И после этой книжки в его судьбе происходит ещё один резкий перелом, возможно, окончательно надломивший его (хотя, кажется, и ломало и его, и сам он себя ломал как мог). Если раньше его старательно не замечали те, кто ведал детской литературой, то тут заметили. Сам всемогущий Сергей Михалков. Говорят, что какой-то большой чиновник услышал, как из комнаты внука доносится оглушительный хохот, поинтересовался, что так развеселило чадо, и обнаружил у него в руках книжку, а в книжке -сплошную крамолу.
- Ну, как тебе на ветке? -
Спросила птица в клетке.
- На ветке как и в клетке,
Только прутья редки.
Усмотрели тут поклёп на родную власть, политические намёки. И на очередном заседании, посвящённом детской поэзии, Сергей Михалков разнёс книжку несчастного Григорьева в пух и прах, объявил, что он нанёс своими кривыми стихами непоправимый вред воспитанию советских детей. Заступалась, говорят, одна Агния Барто. Но уже ничего исправить было нельзя. В газете «Комсомольская правда» появилась разгромная статья, ставящая огромный и жирный крест на надеждах Григорьева вступить наконец в этот Союз писателей.
Какое уж там! Быть бы живу... Против Григорьева была развёрнута кампания в лучших советских традициях. Он испугался. Он всегда боялся власти, а Михалков для него был олицетворением власти, беспощадной, жестокой, карающей. «Мы ещё разберёмся с детскими книгами, которые выпущены по заказу зарубежных спецслужб» - вот что было сказано. Он настолько испугался, что приехал к своему другу, московскому артисту Льву Прыгунову, совершенно трезвый, побритый и постриженный, в приличном костюме, отглаженный. Приехал, чтобы попытаться себя отстоять. Себя и свои стихи. Встретиться с Михалковым, повлиять на него... Встретиться смогли только с сыном Михалкова-старшего, с Никитой.
- Понимаете, папа на самом деле очень добрый человек, просто он иначе воспитан, у него другое воспитание. Вы на него не обижайтесь, - говорил Никита Михалков. И поделать ничего не мог.
Стремился я к людям навстречу,
Вижу, бегут они стадом,
И вот эта тёплая встреча
Для меня обернулась адом.
Мало того, что меня обдали
Дерьмом и горячей мочой,
Остро под рёбра рогами поддали,
И пастух ещё громко хлестнул бичом.
Григорьев вернулся в Ленинград, ничего не добившись, в свою маргинальную трудную жизнь, в которой он работал то маляром, то кладовщиком, то дворником, то сторожем, то кочегаром. А то и не работал, а только писал стихи и пил.
Впрочем, кто-то из друзей рассказывал то ли байку, то ли реальный факт, что года через два после этого скандала Григорьев всё же собрался с духом и прислал всесильному Михалкову объёмную рукопись своих детских стихов, а к ней приложил письмо, в котором с детской обескураживающей логикой объяснял, что если его не будут печатать, то у него не будет денег. А нет денег - то ведь невозможно даже еды купить. И якобы на Михалкова такая логика подействовала, и он будто бы самолично начал выбирать стихи, возможные для печати, и пометил их в рукописи, и передал автору через секретаря. Но, видимо, это всё же байка, напечатать-то его так и не напечатали...
Как-то он возвращался к себе домой на проспект Космонавтов, и в парке Победы на него напали подростки и избили, и даже порезали щёку бритвой. У него остался огромный страшный шрам на лице.
Поэт - всегда пророк. Он в своё время написал двустишие «Эпитафия»: «Я писал детские книжки, и меня побили мальчишки».Такая вот ирония.
А в 1985 году композитор Леонид Десятников написал по злополучной поэме классическую оперу для детей «Витамин роста». А ещё три года спустя сняли отличный мультфильм с тем же названием. Но это, в общем, никак не изменило уже его жизни. Печатать его не печатали, даже те редкие публикации, которые случались раньше, практически прекратились.
«Это всё равно, что стрелять в человека, - говорил Олег. - В писателя, в поэта, если он пишет стихи, а его не печатают».
Кого только не издавали, а вот его - нет. Ему, конечно, сочувствовали друзья. Но, наверное, за годы его забубённой жизни они уже привыкли к его существованию юродивого, к статусу городского сумасшедшего. Да и понятно, что можно обожать стихи, но сторониться их автора. Такого неудобного, такого порой тяжёлого, неприятного соседа.Так что отношение людей к себе Олег Григорьев точно описал за полтора десятка лет до этого, в «Чудаках»:
- Яму копал?
- Копал.
- В яму упал?
- Упал.
- В яме сидишь?
- Сижу.
- Лестницу ждёшь?
- Жду.
- Яма сыра?
- Сыра.
- Как голова?
- Цела.
- Значит, живой?
- Живой.
- Ну, я пошёл домой!
Окружённый друзьями, собутыльниками, ведущий такую уличную, в общем-то открытую всем ветрам жизнь, он был совершенно одиноким. Не понятым даже близкими, даже поэтами, собратьями по славному цеху. Что уж там говорить о других! Даже Генрих Сапгир признавался, что понял и узнал его как поэта только после его смерти. А ведь Сапгир близок ему по духу. Это публичное одиночество наполняло горечью стихи Григорьева, в них часты мотивы ухода, побега:
Людей стало много-много,
Надо было спасаться.
Собрал сухарей я в дорогу
И посох взял, опираться.
- Когда вернёшься? - спросила мама.
- Когда людей станет мало.
Это ведь он нас, нас с вами, боялся, приличных людей, которые живут правильно, не пьянствуют, строят дома, карьеры, сажают деревья, повышают производительность труда, подписываются на собрания сочинений, любят своих законных детей, нас! От нас он хотел убежать, запасшись сухарями.Представляете, что он в нас видел? Так смотрят дети на взрослых, на рутину их ежедневных дел, на их успех, на их радости, на их тревоги, на сытое самодовольство, на их власть.
Вот проклятые поэты и появляются в такие вот тихие, затихшие, вполне себе благополучные времена, когда вроде бы ничего страшного не происходит, кроме постоянного лицемерия и вранья, когда все живут с оглядкой. Вот тогда и появляются эти странные, которые никуда не вписываются, ни в приличную жизнь, ни даже в богему. Приличное общество они пугают, для богемы неудобны, и, в общем, её они тоже пугают. И это вполне понятно. Даже его друг, режиссёр Борис Понизовский, в квартире которого Олег часто жил последние месяцы жизни, говорил, что пьяным он был страшен.
Он был поэт подворотен, чёрных дворов, магазинных подсобок, чёрных стен и случайных собутыльников. Оттуда, из своей мучительной жизни, смотрел он на мир «нормальных» людей. И ему было смешно, знаете ли. И от нас, и от себя. Смешно до ужаса.
И ведь он не прекращал писать! Вот жил этой своей бродяжьей, пьяной жизнью, где ни порядка, ни логики, а продолжал писать свои блестящие стихи, точные и ясные! Словно всё, что было у него точного, - всё ушло в язык, в эти короткие четверостишия. В самиздате ходили его стихи, часто перевранные, записанные явно по памяти, и уж как любили их, как над ними хохотали, в том числе и «большие» московские поэты, лауреаты всяких премий, члены Союза писателей! Читали, хохотали, а автора и не знали. Вон и Евтушенко, которому нравилось представлять себя опальным, писал уже спустя годы, что многие его стихи знал наизусть, но думал, что это народное творчество.
Милиционер Бокалов
В 1989 году у Григорьева выходит третья книга -«Говорящий ворон» (последняя изданная при жизни). Перестройка, ветер перемен, уже многое стало можно, в том числе и печатать не совсем благонамеренных поэтов с судимостью. И вот когда книга уже готовилась к изданию, произошло это дело с милиционером Бокаловым, которое привело ко второй судимости.
Дело какое-то нелепое, как и всё у него.
Участковый стал в двери стучать,
я за ним в глазок следил, даже в оба.
С таким же успехом он мог стучать
в крышку моего гроба.
Олег Григорьев боялся милиционеров, никогда не открывал двери, не любил, когда в дверь звонили. А милиционеры навещали его часто. И по просьбе соседей, и вообще. Держали на заметке его квартиру. Приходили. Проверяли. Нет, не как гонимый поэт он их интересовал. Для них он был местный забулдыга. Беспокойный квартирант. Асоциальный элемент, нарушающий покой граждан. Он, в общем, таким и был ведь, честно говоря.
Вот и в феврале 1989 года, когда всё это случилось... Был обычный день, у Григорьева сидели друзья, «они вели спокойный разговор об искусстве, никакого шума в квартире не было», как заявлял впоследствии на суде Олег. И тут пришёл участковый Бокалов. (Фамилия-то какова, а?) И начал проверять документы. Олег Григорьев был возмущён вторжением милиционера, что-то ему сказал, молодой милиционер Бокалов его толкнул, тот упал и ударился головой, из раны потекла кровь. Он в ответ плюнул на милиционера («оскорбил действием»), «плюнул ему в лицо, сорвал с головы участкового Бокалова шапку, порвал клапаны. При этом Григорьев причинил Бокалову телесные повреждения в виде мелких ссадин».
Григорьев во второй раз попал в «Кресты», где и находился до суда. В «Крестах» он издал ещё одну книгу. В единственном экземпляре, написанную от руки «Тюремную тетрадь № 1». Явно он был настроен на долгую отсидку, не верил в оптимистичный конец своего дела. Обидевшему милиционера при исполнении служебных обязанностей тунеядцу светило до шести лет. Наверное, будь он просто пьющим работягой (а он на суде требовал, дистанцируясь от суда над Бродским, судить его не как поэта, а как рабочего человека), то он бы, скорее всего, все их и получил. Делов-то! Но он всё же был поэтом, хоть и не признанным высоким начальством. Да и времена уже были другие. За него вступились Андрей Битов и Белла Ахмадулина, «митьки» организовали громкую кампанию в его поддержку, в ленинградских газетах появлялись статьи, а на Пятом канале выходили сюжеты, освещавшие процесс.
На суде милиционер Бокалов был серьёзен, демонстрировал зажившие ссадины на молодом лице, а поэт Григорьев балагурил и шутил, изображая в лицах, как было дело. Веселил друзей. И суд вынес ему два года условно, освободив в зале суда. Олег Григорьев ушёл смеясь, окружённый друзьями.
Он отбыл два условных года и умер от прободения язвы. В эти годы его можно было встретить на Невском, на мосту у Дома книги, где он лично продавал белые книжечки своих стихов, проиллюстрированные друзьями-«митьками» (сейчас, поди, библиографическая редкость). Веяли всякие ветры перемен, и уже вот-вот должно было наступить время, когда его страшные и смешные стихи будут отрывать с руками все - от солидных газет и журналов до бульварных листков, которых расплодилось потом так много...
Но он же проклятый поэт, понимаете, - он и тут не успел. Не успел хлебнуть ни славы, ни успеха и так и не стал городским фриком и достопримечательностью, не поехал с «митьками» в Америку лечиться от пьянства в обществе анонимных алкоголиков. Остался поэтом-бомжем с авоськой.
Вечность
Даже тут у него всё было не слава богу. Умер он, как и жил, крайне неудачно.
А меня уж везли зарывать.
Ну что же, в почву так в почву,
Шла за гробом печальная мать,
Я всегда настроенье ей порчу.
А жена с моим другом под ручку,
Как на свадьбу шла, улыбаясь.
Ненавижу я эту сучку!
Сказал бы, да мать стесняюсь.
Умер, так лежи спокойно,
Как подобает покойнику.
Он умер 30 апреля 1992 года, и тело его ещё неделю пролежало в морге. Умирать «на майские» очень неудобно. Всем портишь настроение, всем ломаешь планы на отдых после долгой зимы. Хоронили его 8 мая.
Отпевали, кстати, в той же церкви, что и Пушкина, - в Спасо-Преображенской, или, как её ещё называют, в Конюшенной. А похоронен он на Волховом кладбище, у храма Иова Многострадального. Ну а какой храм ему подходит больше, чем этот?
Смерть прекрасна и легка,
Как выход из куколки мотылька.
Олег Григорьев так много писал о смерти, как пишут о хорошей знакомой. Без страха, но и без надежды, кажется. Он не боялся смерти. Он всё время ходил рядом с ней. Или она рядом с ним. А вот жизнь его пугала. И больше всего - люди. Он, маленький, нелепый пьяница, боялся тех приличных и правильных людей, среди которых довелось ему жить.
Когда человечество вымерло,
Наконец-то вздохнул я спокойно.
Взял этюдник, мешок и палку
И ушёл из города-покойника...
...Но иногда глубоко я задумывался
Под пенье птиц и журчанье вод:
- Зачем вообще появлялся и мучился
Этот жадный и скучный народ?
Теперь, когда по проходным дворам и подворотням родного города не ходит этот маленький бродяга-забулдыга, когда от него больше нет и не будет никаких неприятностей (какие от мёртвых неприятности!), как не будет и новых стихов, - теперь его издают и переиздают. Теперь пытаются восстановить его биографию, опрашивают бывших жён и подруг, собутыльников и друзей, изучают творчество, пишут статьи и книги, снимают фильмы и делают передачи. Сокрушаются, вспоминая, сколько он растерял своих тетрадей со стихами, забыл где-то, пьяный, потерял, обронил, оставил на покинутой квартире... Как сказал ещё один знаменитый и талантливый пьяница из этого же города: «Так всегда и получается, сначала угробят человека, а потом начинают разыскивать его личные вещи».
Наверное, только сейчас многие из его друзей поняли, что он был настоящий поэт, без дураков и скидок. Большой поэт, самобытный. Самый светлый из всех чёрных поэтов и самый наивный из всех циников. Он не отстоял себя как серьёзного поэта при жизни. Но после смерти его наконец-то оценили. Потому что настоящий свет - он в конце концов доходит до людей. Он пришёл к нам и прожил эту свою тяжёлую и нелепую жизнь в надежде немного её осветить и показать нам, какие мы.
Украл у богов факел,
Принёс людям свет.
А люди по норам спрятались -
Никого как бы нет.
Только из тьмы камни
Градом летят в меня.
Однако крепко руками
Держу я букет огня.
Людям меня видно,
А мне людей - нет.
Конечно же, мне обидно,
Ведь несу-то я им свет.
Чтобы грелись от холода,
Готовили дичь и питьё,
Не знали болезней и голода,
Но, видно, напрасно всё.
Ползу я, покрыт синяками,
Идти уже нету сил,
А какой-то большой камень
Вовсе огонь загасил...
Мало того, что люди прибили,
Так потом ещё боги к скале прибили.
А ещё прибили к стене дома на Пушкинской, 10, где он фактически жил последние два года жизни по милости приютивших его «митьков», мемориальную доску. Жил, мол, был в городе поэт и художник. Жил-был-пил. А потом умер.
(с) Анна Север