Действие романа разворачивается в древнем польском городе Сандомеже, жемчужине архитектуры, не тронутой даже войной, где под развалинами старой крепости обнаружены обескровленный труп и вблизи него — нож для кошерного убоя скота. Как легенды прошлого и непростая история послевоенных польско-еврейских отношений связаны с этим убийством? Есть ли в этих легендах доля правды? В этом предстоит разобраться герою книги прокурору Теодору Щацкому.
За серию романов с этим героем Зигмунт Милошевский (р. 1976) удостоен премии «Большого калибра», учрежденной Сообществом любителей детективов и Польским институтом книги.
Отрывок из книги:
среда, 22 апреля 2009 года
Сегодня праздник Земли, Джеку Николсону исполняется 72 года, Дональду Туску — 52, а автомобилисты отмечают седьмую годовщину смерти «полонеза». В Польше почти полмиллиона гимназистов сдают выпускной экзамен, а кроме того: правительство обещает ввести полный запрет на курение, 25-летний альпинист без страховки взбирается по стене на крышу гостиницы «Марриотт» в Варшаве, а конкурс на лучшего юмориста года выигрывает министр инфраструктуры, обещая закончить автомагистрали A1, А2 и A4 до начала Евро-2012. У польских западных соседей начинается шумный процесс над исламскими террористами, у восточных — хоккейный тренер, уволенный за то, что его команда дерзнула выиграть у команды президента Лукашенко, восстановлен в должности. В Сандомеже задержан мужчина, обвинивший четырнадцатилетних пареньков в краже на рынке 74 бутылок пива и одной бутылки водки и потребовавший от них денежного возмещения. А тем временем настоящие воры вынесли из открытой квартиры сумочку, в которой было 180 злотых. Хозяева сидели себе на балконе, что вполне нормально, учитывая, что день был солнечный, хотя температура не поднималась выше 18 градусов, а ночью должна упасть до двух.
1
С тех пор как на первой экскурсии Марцин уселся в автобусе рядом с Сашкой — свободное место оказалось только возле этого жердяя с лицом убийцы, — обоих пареньков связала, похоже, не столько дружба, сколько необычные добрые отношения. Многого они друг о друге не знали, не навещали друг друга дома, не приглашали на вечеринки, даже не ходили в один и тот же класс. Оба были довольно замкнуты и эту замкнутость друг в друге очень уважали. Марцин был скорее заморышем: невысокого роста соломенный блондинчик в очках, известный в школе и подвергаемый вечным насмешкам скрипач, которому временами приходилось, к своему превеликому огорчению, играть на школьных концертах. Он немного сочинительствовал, и его вдохновляла мысль, что когда-нибудь он сможет писать музыку к фильмам, правда, пока его композиции знала только Оля. Ну и Сашка.
О Сашке же ходили слухи, будто он приторговывает наркотиками и связан с русской мафией — сплетни настолько упорные, что даже учителя потакали ему во всем, боялись проявлять строгость, опасаясь, как бы плохой оценкой не накликать на себя беду. Немногословный по своей природе, Александр по этому вопросу хранил полное молчание, что, естественно, только утверждало окружающих в их опасениях, и когда кто-нибудь, набравшись храбрости, подходил к нему, чтобы спросить о товаре, Сашка, для начала долго и не моргая смотрел на клиента, а потом наклонялся и говорил с нарочитым российским распевом: «Есть, да не про твою честь».
На самом же деле Сашка ничем не торговал, а его самой большой и никому не известной страстью было документальное кино; в его компьютере объем таких фильмов исчислялся терабайтами. Временами он подкидывал Марцину что-нибудь из своей коллекции — самые интересные и остро полемические фильмы. Последнее, что Марцин посмотрел благодаря Сашке, была невероятная история об одном еврее, который вместе с детишками едет в Польшу, чтоб отыскать людей, спасших его отца. Больше всего его поразил старый, больной, подключенный к разным трубочкам еврей, который уже лет шестьдесят живет в Израиле; он уже ни с кем не общается и только твердит, что хочет домой. А ему толкуют, дескать, он у себя дома, а тот свое: хочу домой. «Папа, а где твой дом-то?» — наконец спрашивают его. «Как это где? Завихойская, дом семь», — отвечает старик. Марцину трудно было объяснить, почему эта сцена так его растрогала.
Скрестив руки на груди и опершись о подоконник, Сашка устремил взгляд в пространство; в мешковатой одежке и светлой толстовке он казался крупнее обычного. Марцин подошел, кивком поприветствовал дружка и оперся о подоконник возле него.
— Пешка е4, — проговорил он.
Сашка нахмурился и с уважением кивнул.
— Конь с4, — пробормотал.
Шахматные партии они разыгрывали без передыху, с того самого момента, как познакомились в автобусе, именно тогда Сашка на мобильнике играл в шахматы. Теперь же все выглядело так: у каждого дома была шахматная доска, а в школе они ежедневно делали по одному ходу. С той лишь разницей, что Марцин на обдумывание своего хода мог потратить целый день, а у Сашки и пятнадцати минут не проходило, как он давал ответ на эти ходы. Правда, один раз он попросил время до следующей перемены, и Марцин всю неделю ходил, задрав нос. Но не выиграл ни разу — неведомый русский ген делал Сашку непобедимым.
— Послушай, правильно ли я помню, что твой старик — криминалист, хапуга, живодер и гнида?
— Истинная правда, он действительно полицейский, — отвечал Сашка.
— В понедельник мы были на экскурсии в Сандомеже.
— Сочувствую.
— Посещали подземелья под старой частью города, там, говорят, когда-то лабиринты были, а теперь остался только жуткий коридор, но не исключено, что только его и показывают.
— Ну.
— Я слышал там вой.
— То бишь Мэри наконец-то нашла у себя клитор. Ну, теперь держись.
— Такое… такое адское вытье, из-под земли. Как будто там кого мучают или пытают.
Саша взглянул на приятеля с высоты своего роста. Поднял бровь.
— Я понимаю, как это звучит. Прекрасно понимаю. Но мне это не дает покоя. Знаешь, что там сейчас творится? Свирепствует серийный убийца, уже два трупа, сегодня я прочел, что родители не пускают детей в школу, истерия полная. Будем надеяться, что ничего особенного, скорее всего, так оно и есть, но а если все-таки что-то важное? Глупо бы получилось, правда ведь?
— Вытье, говоришь? Ладно, скажу старику, пусть передаст ихним легавым, может, сгодится. Что-нибудь еще?
— Такой вой — не то ветер, не то стон, не то крик. И еще один звук, я его тогда не мог определить, слишком он был слаб, но сегодня утром я услышал похожий и, кажется, понял.
— Ну?
— Лай. Как будто бешеные собаки там лаяли. Как будто где-то в этих подземельях разводят собак, или там оборотни водятся. Понимаю, конечно, как это звучит…
2
Разговор был коротким и продуктивным, и Шацкий обрадовался, что ему удалось вызвать Мышинского из Варшавы. Умный, быстро соображающий малый, он, правда, немного не соответствовал тому образу, который для себя выбрал. Он был милым и добрым человеком, такой никому свиньи не подложит и удивится, если подложат ему. При этом он делал вид, будто прошел огонь, воду и медные трубы и превратился в холодного, расчетливого циника, который испытывает чисто профессиональный интерес к своей работе. Роль сама по себе отличная, особенно при его профессии, но смысл имеет лишь тогда, когда человек умеет сыграть ее без фальши. Шацкий умел, а тот малый не очень-то. Спасибо, что его актерские способности не имели тут особого значения.
Он решил вымыть кружку после кофе, выскочил из кабинета и в коридоре налетел на Басю Соберай. Из ее рук выпал какой-то сверток. Он тут же наклонился и поднял его — это была картонная коробка размером с толстую книгу, с почтовой наклейкой, очень легкая, будто пустая. Куртуазным жестом он подал ей посылочку.
— Прошу.
Не веря своим глазам, он заметил, что Соберай залилась румянцем, как девочка-подросток, которую поймали на чем-то зазорном, интимном. Она вырвала посылку у него из рук.
— Будьте повнимательней, уважаемый.
Он хотел было огрызнуться, но в этот момент открылась дверь кабинета Мищик, из-за нее выглянула начальница и решительно поманила его пальцем — ученика вызывают к директору. Он пошел, всё еще держа в руках пустую кружку с логотипом «Легия Варшава». В кабинете у Мищик сидел тип с одутловатым лицом алкоголика и внешностью бродяги, которому, видимо, казалось, что неряшливость — признак спортивной элегантности. Увидев Шацкого, он вскочил и восторженно поздоровался.
— А я болею за «Полонию», — брякнул он, тыча пальцем в кружку.
— За кого, извините?
— Ну… за вторую варшавскую команду…
— Как это? В Варшаве только одна команда, — пошутил Шацкий, чего тот не понял.
— Пан журналист прибыл из Варшавы, пишет большой репортаж о нашем деле, — Мищик помогла этому идиоту выйти из затруднительного положения. — Я пообещала, что он сможет отнять у вас четверть часа, не больше.
В Шацком все заклокотало, но он сдержанно улыбнулся и предложил сразу же перейти к делу, чтобы как можно скорее вернуться к работе.
Поначалу разговор крутился вокруг следствия и его действий в случае подозрения, что орудует серийный убийца, а также вокруг всевозможных нюансов уголовного права. Шацкий отвечал на вопросы быстро, корректно и, несмотря на попытки журналиста, не давал тому возможности превратить интервью в милую болтовню. Грубо пресекал всяческие попытки перейти на «ты». И ждал неизбежного — экскурса в сторону еврейских мотивов и польского антисемитизма. Неизбежное повело себя в соответствии со смысловым значением этого слова — оно произошло.
— Знаете, мне не дает покоя мрачная символика происходящего, есть что-то исключительно грязное в этой кровавой игре. Здесь, в городе, известном своим полотном, которое в определенном смысле служит проявлением антисемитизма и питает его. В Свентокшиском воеводстве, где произошел самый большой погром со времен Катастрофы. Казалось бы, все это — старые шрамы, а меж тем достаточно поскрести — и что мы видим? Незажившие, гноящиеся раны.
— Символика меня мало интересует, — холодно отрезал Шацкий.
Журналист ухмыльнулся.
— Ах, как же это по-польски, вы не считаете? «Меня не интересует». Как только появляется щекотливая тема, тут же кто-нибудь да скажет: «Да зачем это вытягивать на свет Божий?», «Оставьте в покое», «Зачем бередить старые раны?»
— Весьма сожалею, но мне не известно, что такое «по-польски», у меня диплом по праву, а не по антропологии. Похоже, вы меня не слушаете. Вы властны вытягивать и бередить все, что вам заблагорассудится, и я не призываю вас оставить что-либо в покое. Я вас только информирую, что как чиновника Польской Республики меня мало интересует символика, будь она даже самая грязная и самая кровавая.
— Так почему же вы тогда велели задержать пьяных молокососов, устроивших антисемитскую демонстрацию?
— Сто девяносто шесть, двести пятьдесят шесть, двести пятьдесят семь, двести шестьдесят один, двести шестьдесят два.
— Не понял?
— Это статьи уголовного кодекса, которые были применены в данном случае. Прежде всего, они касаются надругательства над местом памяти, надругательства над местом погребения и разжигания межнациональной розни. Моя работа заключается в том, чтобы привлечь к суду тех, кто нарушил статьи закона. И здесь я не руководствуюсь ни идеологией, ни символикой.
— Понял, это ваша официальная позиция. А что вы об этом думаете неофициально?
— Неофициально я ничего не думаю.
— Встречаетесь ли вы с проявлениями антисемитизма?
— Нет.
— Мешают ли вам стереотипы в проведении следствия?
— Нет.
— Знаете ли вы, что в Сандомеже родители не пускают детей в школу?
— Да.
— Не считаете ли вы, что это вызвано возвратом веры в легенду о крови?
— Нет.
— Знаете ли вы, что говорит сандомежская улица?
— Нет.
— А что пишут газеты правого толка?
— Нет.
— Не понимаю, откуда у вас такое нежелание говорить на эту тему, откуда такая паника. Вы ведь должны задаться вопросом, где источник этих событий, каков их генезис. Не знаю, читали ли вы книги Гросса?
— Нет, — соврал Шацкий.
— А жаль. Он как раз описывает волну послевоенного антисемитизма, злобу соседей при виде тех, кто уцелел после Катастрофы, ненависть к ним. Мне кажется, поколение послевоенных антисемитов воспитало следующее поколение, а оно — очередное, верящее в жидобольшевизм и мировой еврейский заговор. А взамен ведь ничего не оказалось. Не было соседа-еврея, с которым вместе ходят на рыбалку, которого хорошо знают, а потому, услыхав подобные россказни, могут только пожать плечами: «Сказки все это, наш Мордехай не такой». Вот из этого-то поколения и вырос ваш преступник — носитель самых страшных польских стереотипов, невежда с забывчивой совестью, пораженный ненавистью ко всему чужому. И эта ненависть нашла здесь, на антисемитской почве, свое страшное воплощение.
Часы, висящие возле государственного герба, показывали, что Шацкому оставалось две минуты этой пытки. Он терял терпение и намеревался встать секунда в секунду, как только пройдет пятнадцать минут, предназначенных для разговора. Сколько же столь необходимой ему сегодня энергии он расходовал на то, чтобы не взорваться, чтобы не подраться с этим дебилом, для которого важно было одно: доказать, что поляки — отъявленные антисемиты! Его поразило, что до сих пор большего сочувствия, воли к пониманию и здравого рассудка в этом деле он увидел у молодого рожденного в Израиле раввина. Мачеевский был прав: здесь только крайности, здесь нет ничего нормального.
— А что, если наоборот? — спросил он журналиста.
— То есть?
— Если преступник окажется безумным ортодоксальным евреем, который вместе со своей воспитанной в духе антиполонизма шайкой приехал из Иерусалима, чтоб истребить всех католиков? Что, если в подвале его дома мы найдем мертвых детишек, бочки, полные крови, и заводик по производству мацы?
— Это… это невозможно… Это было бы ужасно. Здесь, в стране, которая должна испить до дна горькую чашу своего прошлого, которой надо постоянно напоминать о ее вине. Вы не вправе всерьез рассматривать такой сценарий.
— Моя работа заключается в том, чтобы каждый сценарий рассматривать всерьез. Скажу больше: меня нимало не волнует, окажется ли преступник польским епископом или главой мемориала Яд ва-Шем. Главное, чтоб мы его поймали.
— Неужели вам это и впрямь безразлично?
Хорошо, что время подходило к концу.
— Да.
— Мне кажется, что вы, человек образованный и мыслящий, не осознаете своих обязанностей. Следует определиться, на какой стороне баррикады вы находитесь. Наша сторона должна давать пример, учить, объяснять. Иначе душами завладеет другая, темная сторона.
— Что это еще за темная сторона? — ужаснулся Шацкий. — Неужели вы не можете просто информировать читателя о том, что происходит? Неужели здесь каждый должен заниматься какой-то пропагандой?
— Нам не все равно.
— А мне все равно. Ваши пятнадцать минут истекли.
3
Он любил женщин, любил то состояние, когда, встретив незнакомку, чувствовал, как дрожь пробегает по позвоночнику, как приходит в восторг от красоты лица, линий фигуры, жеста, звука голоса, улыбки или остроумного замечания. Иногда, но довольно редко, подобное ощущение, набирающее силу то ли в позвоночнике, то ли где-то внизу живота, случалось у него и при контактах с мужчинами. Раньше он его боялся, но потом понял — это восхищение. Точнее, смесь восхищения, легкой зависти и едва уловимого возбуждения. Нечто мальчишеское: «Вот когда вырасту, буду как тот дядька».
Именно в таком состоянии Роман Мышинский покинул кабинет прокурора Теодора Шацкого. Если ему, архивисту-наемнику, который раскапывает семейные секреты, упрятанные среди пожелтевших страниц, доводилось принимать нового клиента, он старался произвести на него точно такое же впечатление, какое производил Шацкий, — он старался быть точь-в-точь таким же. Деловым, но не молчуном. Профессионалом, но лишенным высокомерия. Избегающим близости с людьми, но не хамом. Теодор Шацкий был как раз таким. Гордый блюститель порядка, который многое повидал и многое знал, но не испытывал потребности распространяться об этом. Светлый, как бы промытый водой и вселяющий тревогу взгляд, узкие губы, классические черты лица. И эта молочно-белая густая шевелюра, которая придавала ему слегка демонический вид. Было в прокуроре что-то от голливудского шерифа, от Гэри Купера и Клинта Иствуда, но отражался в его облике и тип исконно польского офицера: несокрушимая уверенность в том, что он — нужный человек на нужном месте.
Завидовал он и твердому убеждению Шацкого, что тот стоит на правильной стороне баррикады, что вся его деятельность служит добру и справедливости. А сам он кто такой? Канцелярская крыса с историческим уклоном, что ради пары злотых прячет от поляков их еврейских предков и разыскивает для них дворянские корни, чтобы они могли повесить герб над телевизором. Что и говорить, только сейчас он впервые в жизни занимался чем-то, что имело значение.
Именно поэтому, когда по прошествии столь краткого времени он возвращался туда, где набрался страху, — в Государственный архив в Сандомеже, — он не ощущал ни подавленности, ни тревоги. Лишь один раз, в тот момент, когда в молитвенном зале синагоги он разыскивал соответствующие акты, его охватило легкое беспокойство. Ему снова пришлось пройти мимо разводного мостика, что вел к окну, выходящему на кусты под синагогой. Он миновал его осторожно, но ему почудилось, будто изображенные еврейским живописцем зодиакальные символы следят за его движениями. Впрочем, он быстренько стряхнул с себя это впечатление и отнес ипотечные книги в читальню, а рядом с ними разложил полученные от Шацкого материалы. Прежде всего, коротенький список лиц и касающиеся их распечатки из базы данных PESEL — этих людей следовало проверить в первую очередь. Потом обсыпанные печатями доверенности, дающие ему право доступа ко всем данным. И один листочек, на котором было написано, что ему следует искать: убийство, смерть беременной, лжесвидетельство.
Он вытащил свою американскую записную книжку, толстенную, с желтыми страницами, и составил список учреждений, которые следует посетить. Начнет он с Отдела записей актов гражданского состояния и приходских канцелярий и в общих чертах набросает генеалогическое дерево каждого из указанных Шацким лиц. Это не составит особого труда, поскольку ему не понадобится углубляться в историю более чем на два поколения. Потом он поднимет судебные акты и послевоенные газеты — тоже проще пареной репы. Хуже может оказаться с документами спецслужб — сотрудники IPN страдали ярко выраженной манией преследования. Но, даст Бог, эти документы и не понадобятся.
Однако сначала — свидетельства о собственности. Если прокурор прав, ключом ко всему делу является маленький особнячок на Замковой, его нынешние и прежние хозяева.
Зигмунт Милошевский. Доля правды |