понедельник, 30 декабря 2013 г.

Хаим Поток. Избранник

Роман «Избранник» американского писателя Хаима Потока очень популярен во всем мире, общий тираж книги превысил три миллиона экземпляров. Герои романа — американские мальчики-подростки Дэнни и Рувим взрослеют, познают мир и самих себя в годы Второй мировой войны и после ее окончания. Серьезному испытанию дружба ребят подвергается после провозглашения государства Израиль, когда их отцы, ортодоксальный раввин и религиозный деятель-сионист, по-разному принимают это событие. Дэнни, обладающий феноменальными способностями, увлекается психологией и не желает, следуя семейной традиции, становиться раввином. Чтобы научить сына самому главному — состраданию к людям, отец Дэнни преподает ему жизненный урок…

Роман американского писателя Хаима Потока (1929–2002) «Избранник», вышедший в 1967 году, 39 недель держался в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс», был быстро экранизирован и перенесен на бродвейскую сцену. Сам автор удивлялся такому успеху своего дебютного автобиографического романа. «А я-то думал, что эту историю о двух американских мальчишках и их отцах прочтут человек пятьсот, не больше», — сказал он как-то. Но поставленные в книге мучительные для каждого молодого человека вопросы: что лучше — продолжить семейную традицию или искать свой путь в мире, как отделиться от семьи, не порывая с ней, оказались созвучны миллионам читателей.
На русском языке книга выходит впервые.


Глава из книги:

Придя на следующее утро в школу, я обнаружил, что стал героем. В течение утренней пятнадцатиминутной перемены все мои друзья и даже ребята, которых я не знал, окружили меня, чтобы спросить, как я, и сказать, как здорово я сыграл. Под конец перемены мне даже пришлось встать на позицию питчера — ровно на то самое место, где я был поражен летящим мячом. Я смотрел на домашнюю базу (пытался смотреть — площадка была заполонена учениками) и представлял себе Дэнни, ухмыляющегося мне оттуда. Вчера он ухмылялся точно так же, я на секунду зажмурился, а потом подошел к проволочной ограде. Скамейка, на которой сидел молодой раввин, тоже была на месте. Мне казалось невероятным, что эта игра происходила всего неделю назад, — столько всего произошло за это время, и так все изменилось.

Сидни Гольдберг подошел ко мне и принялся болтать об игре, потом к нам присоединился Дэви Кантор, чтобы поделиться своим мнением об «этих убийцах». Я кивал, особо не вслушиваясь. Мне было смешно слышать, с каким жаром они обсуждали игру, — так по-детски это звучало. Меня кольнули только слова Дэви об «этом задаваке Дэнни Сендерсе», но я ничего не сказал.

Уроки закончились в два, я сел в трамвай и отправился в публичную библиотеку, где предполагал встретить Дэнни. Библиотека размещалась в большом трехэтажном здании серого камня с толстыми ионическими колоннами, которое стояло в конце широкого бульвара с высокими деревьями, прямо перед ним простиралась зеленая лужайка, обрамленная цветами. На каменном фризе над стеклянными входными дверями красовалась надпись: «В прекрасном — правда, в правде — красота. Вот знания земного смысл и суть. Джон Китс». На правой стене вестибюля, сразу за дверями, помещалась большая фреска, иллюстрирующая историю великих идей. Начиналась она изображением Моисея с десятью заповедями в руках, затем следовали Иисус, Магомет, Галилей, Лютер, Коперник, Кеплер, Ньютон, и заканчивалось все Эйнштейном, вглядывающимся в формулу Е=mс2. На другой стене были Гомер, Данте, Толстой и Бальзак, поглощенные беседой. Это были прекрасные фрески, с сочными, яркими цветами, и великие люди, на них запечатленные, казались живыми. Наверно, из-за того, что у меня случилось с глазами на прошлой неделе, я впервые обратил внимание, что глаза Гомера казались затуманенными, а зрачков почти не было видно, как будто художник старался передать его слепоту. Я никогда не замечал этого раньше, и сейчас мне стало немного не по себе.

Я быстро пересек первый этаж, с его мраморными полами и колоннами, высокими шкафами и длинными каталогами, большими окнами, через которые било солнце, и застекленными столами библиотекарей. Дэнни я обнаружил на третьем этаже, у дальней стены, за прикрывающим его книжным шкафом. На нем были черная пара, рубашка с расстегнутым воротом и кипа. Он сидел за маленьким столиком, согнувшись над книгой, и длинные пейсы почти касались страниц.

На этом этаже народу было немного; здесь в основном хранились научные журналы и политические брошюры. Расставленные повсюду стеллажи делали обширное помещение похожим на лабиринт. Стеллажи шли от пола до потока, и мне казалось, что в них содержится все, что заслуживало внимания на любую тему на любом языке. Здесь хранились журналы на английском, французском, немецком, русском, итальянском и даже подборка на китайском. Некоторые английские журналы носили названия, которые я и не знал, как правильно произнести. Этот этаж библиотеки мне был не очень знаком, я заходил сюда только однажды, чтобы почитать статью в «Журнале символической логики», которую рекомендовал мне учитель математики и которую я понял весьма приблизительно, и еще один раз, чтобы встретиться с отцом. Сейчас я поднялся на третий этаж библиотеки в третий раз за все время, что я был в нее записан.

Я встал у книжного шкафа, в нескольких шагах от стола, за которым сидел Дэнни, и стал смотреть, как он читает. Он сидел, упершись локтями в стол, обхватив руками голову, зажав пальцами уши и устремив глаза в книгу. Время от времени пальцы правой руки теребили пейс, а однажды потрогали золотистые волоски на щеке, после чего снова обхватили голову. Губы его были слегка приоткрыты, а глаз я не видел — их скрывали ресницы. Казалось, что он испытывал беспокойство, доходя до конца страницы, и, смочив указательный палец языком, переворачивал ее быстрым движением правой руки за правый нижний край, как обычно переворачивают страницы Талмуда — с той лишь разницей, что Талмуд перелистывают левой рукой, потому что он читается справа налево. Читал он с феноменальной скоростью. Я прямо-таки мог видеть, как он читает. Когда он принимался за новую страницу, его голова легонько приподнималась и затем начинала опускаться, пока он не добирался до низа страницы. Тогда он снова приподнимал голову и слегка поворачивал ее на другую сторону разворота, и тогда его голова снова начинала опускаться. Не было заметно, чтобы он читал строки справа налево, — он читал их сверху вниз, и, пока я за ним наблюдал, у меня сложилось четкое впечатление, что он читает только середину страницы и каким-то образом отсекает или, наоборот, впитывает, не читая, то, что напечатано по краям.

Я решил не отвлекать его и уселся за соседний стол, продолжая за ним наблюдать. Мне было досадно сидеть так среди всех этих журналов и не иметь возможности читать их самому, и я решил повторить в уме кое-что из тех разделов символической логики, которые я уже прошел. Я закрыл глаза и углубился в анализ пропозиций, пытаясь представить себе таблицы истинности для конъюнкции, дизъюнкции, равенства и импликации. Это было сказочно легко, я не испытывал никаких затруднений. Тогда я попробовал решить несколько задач, но вскоре это стало нелегко, я не мог запомнить промежуточные шаги и остановился. Я хотел было заняться стадиями косвенных доказательств, и тут до меня донесся голос Дэнни: «Вечно ты спишь! Ну и соня!» Я открыл глаза и увидел, что Дэнни сидит, развернувшись на своем стуле, и смотрит на меня.

— Я не спал, — ответил я, — я повторял логику.

— Ну, разумеется, — улыбнулся он.

Но голос звучал грустно.

— Я как раз занялся косвенным доказательством. Хочешь послушать?

— Нет. Я этого всего не понимаю. Почему ты мне не сказал, что пришел?

— Не хотел тебя отвлекать.

— Какой ты любезный. Для миснагеда, конечно.

Он произнес еврейскую букву «тоф» по-ашкеназски.

— Иди сюда. Я тебе покажу кое-что.

Я подошел к его столу и сел на второй стул.

— Ты же знаешь, мне еще нельзя читать.

— А ты послушай. Я тебе это прочитаю.

— Что — это?

— Это из «Истории евреев» Греца.

Голос его был грустен, на лице лежала печальная тень.

— Это о хасидизме. Слушай. Грец пишет о Дов-Бере, последователе Бешта. Он заканчивает рассказ о том, как Дов-Бер придумал само понятие цадика, и дальше так:

«Он посмотрел на лежащую на столе книгу и стал читать вслух: „Учение Бера не должно было остаться бесплодным: оно должно было приносить ему почести и доходы. В то время, как цадик заботится о благополучии всего мира и в особенности благосостоянии и величии Израиля, его поклонники должны иметь в виду три добродетели. Во-первых, держаться по возможности ближе к цадику и от времени до времени являться к нему на поклонение. Во-вторых, они должны каяться перед ним в своих прегрешениях; только тогда они могут рассчитывать на отпущение грехов…“»

— Под этим подразумевается, что они должны надеяться на прощение за свое неправильное поведение, — пояснил Дэнни.

— Я знаю, что это значит.

Он продолжил:

— «Наконец, они должны доставлять ему подарки, богатые подарки, которые он умеет употреблять наилучшим образом. Заботиться о его глотке тоже есть их долг. Как будто переносишься во времена жрецов Ваала; так грубо и отвратительно это религиозное извращение». — Он перевел взгляд от книги. — Сильно сказано. «Грубое и отвратительное извращение…» — Его глаза были затуманены. — Это ужасно, что такой великий ученый, как Грец, называет хасидизм «грубым и отвратительным». Я никогда не думал о своем отце как о «жреце Ваала».

Я ничего не отвечал.

— Послушай, что он еще говорит о Дов-Бере.

Дэнни перевернул страницу.

— Он говорит, что Дов-Бер отпускал грубые шуточки, чтобы развеселить своих людей, и поощрял последователей пить алкоголь для истовой молитвы. Он говорит, что раввин Элияху Виленский был убежденным противником хасидизма, и когда он умер… Давай я лучше тебе прочитаю.

Он начал листать страницы.

— Вот. Слушай: «Хасиды бесчувственно мстили ему после его смерти, танцуя на его могиле и празднуя день его смерти». — Он посмотрел на меня. — Я никогда не слышал ни о чем подобном. Ты вчера был в нашем шуле. Видел ли ты на службе хоть одного пьяного?

— Нет.

— Мой отец совсем не такой.

Его голос был печален и чуть дрожал.

— Он и вправду беспокоится о своих людях. Он так о них беспокоится, что у него даже нет времени поговорить со мной.

— Возможно, Грец говорит о хасидах своей эпохи, — предположил я.

— Возможно, — ответил он без особой уверенности. — Это ужасно — когда тебе преподносят твой собственный портрет в таком свете. Он уверяет, что у Дов-Бера были опытные шпионы, настоящая полиция. Так и пишет — «несколько ловких людей, достойных занять место в сыскной полиции». Он пишет, что они рыскали повсюду, вынюхивая людские секреты и рассказывая о них Дов-Беру. Люди, приходившие к нему в течение недели за решением своих личных проблем, должны были ждать до субботы, и за это время его шпионы узнавали всю их подноготную и рассказывали Дов-Беру. Так что когда человек наконец попадал к нему на прием, Дов-Беру все о нем уже было известно, и у посетителя могло сложиться впечатление, что Дов-Бер наделен волшебным даром читать у него в сердце.

Он перелистнул еще несколько страниц.

— Вот послушай: «Бер мог в проповеди как будто мимоходом бросить каждому чужестранцу несколько слов, наводивших его на мысль, что святой читает в его сердце и знает его прошедшее».

Он грустно потряс головой.

— Я никогда не слышал ни о чем подобном. Когда мой отец упоминает о Дов-Бере, он отзывается о нем почти как о святом.

— Это мой отец дал тебе эту книгу?

— Твой отец сказал, что я должен читать книги по еврейской истории. Он сказал, что первый важный шаг в образовании — это изучить историю собственного народа. Так я нашел этот труд Греца. В нем много томов. Я почти все закончил. Этот том последний.

Он снова потряс головой. Пейсы заплясали и хлестнули его по скулам и щекам.

— В каком свете это меня выставляет!

— Ты бы лучше обсудил это сначала с моим отцом. А потом уже верил всему, что здесь написано. Он долго рассказывал мне о хасидизме в пятницу вечером. Он не был особо склонен к комплиментам, но о пьянстве не упоминал.

Дэнни медленно кивнул:

— Я поговорю с ним. Но Грец — великий ученый. Я читал о нем и раньше. Это один из величайших еврейских ученых прошлого века.

— Обсуди сначала с моим отцом, — повторил я.

Он снова кивнул и медленно закрыл книгу. Его пальцы безотчетно выстукивали что-то на переплете.

— Знаешь, — сказал он задумчиво, — я читал на прошлой неделе книгу по психологии, в которой говорилось, что самая загадочная вещь во всей Вселенной для человека — это он сам. Мы слепы в том, что касается самой важной вещи в нашей жизни — нас самих. Как у такого человека, как Дов-Бер, могло хватить наглости дурачить людей и заставлять их думать, будто он способен читать в их сердцах и рассказывать им, каковы они на самом деле?

— Ты не знаешь, делал ли он так на самом деле. Это только версия Греца.

Он ничего не ответил. Я чувствовал, что он больше обращается к себе самому, чем ко мне.

— Мы такие сложные внутри, — сказал он тихо. — Внутри нас есть что-то, что называется «бессознательным», о чем мы вообще не догадываемся. Оно, можно сказать, ведет нас по жизни, а мы об этом не подозреваем.

Он замолчал и замер в нерешительности. Пальцы соскользнули с книги и вцепились в пейс. Я вспомнил тот вечер в больнице, когда он смотрел из окна на людей внизу на улице и говорил о Боге, муравьях и книгах, которые он читает в библиотеке.

— Так много еще надо прочитать, — продолжил он. — Я читаю всего пару месяцев. Ты что-нибудь знаешь о подсознании?

Я нерешительно кивнул, и он продолжил:

— Вот видишь? Ты совсем не интересуешься психологией, но ты об этом знаешь. Мне столько еще предстоит наверстать.

Он вдруг осознал, что его пальцы нервно накручивают пейс, и оперся рукой о столешницу.

— Ты знаешь, что подсознательное часто проявляется в снах? «Сновидение есть продукт взаимодействия сознательных и подсознательных желаний, — процитировал он, — и результаты, проявляющиеся в ходе сна, разумеется, очень отличаются от результатов в часы бодрствования».

— А что не так со снами? — спросил я.

— Все так. Сны полны неосознанных страхов и надежд, всех тех вещей, о которых мы никогда не думаем сознательно. Мы думаем о них бессознательно, глубоко внутри, и они возвращаются к нам в виде снов. Но они не всегда приходят прямо. Порой они приходят в виде символов. Эти символы надо научиться толковать.

— Где ты все это берешь?

— В том, что я читаю. О сновидениях написано много работ. Это только один из путей добраться до человеческого бессознательного.

Должно быть, лицо мое приняло очень странное выражение, потому что он спросил, в чем дело.

— Мне все время снятся сны, — признался я.

— Всем снятся, — ответил он. — Но большую их часть мы просто не помним. Мы их подавляем. Как бы выталкиваем их и забываем, настолько они порой болезненны.

— Я стараюсь запоминать свои. Порою они очень приятны.

— Но чаще они совсем не приятны. Наше бессознательное не такое уж красивое место. Я называю это «местом», но, конечно, это не место — в книге, которую я читал, говорится, что это скорее процесс. Так вот, место это ничуть не красиво. Оно полно подавленного страха и ненависти, всех тех вещей, в которых мы боимся признаться в открытую.

— И эти вещи управляют нашими жизнями?

— Согласно некоторыми психоаналитикам, так оно и есть.

— Ты хочешь сказать, что все эти вещи накапливаются и мы ничего о них не знаем?

— Именно так. Это я и имел в виду. То, что внутри нас, — величайшая тайна на свете.

— Невесело получается. Выходит, мы что-то делаем, не понимая, почему мы это делаем.

Дэнни кивнул:

— Но с этим можно работать. С бессознательным, я имею в виду. Для этого и нужен психоанализ. Я не так много еще об этом прочитал, но у него долгая история. Все началось с Фрейда. Ты ведь слышал о Фрейде. С него начался психоанализ. Я учу немецкий и смогу читать его в оригинале. И бессознательное тоже он открыл.

Я уставился на него и почувствовал, как внутри меня все похолодело.

— Ты учишь немецкий?!

— А что тут такого, что я учу немецкий? — Он был явно озадачен моей реакцией. — Фрейд писал по-немецки. Что ты на меня так смотришь?

— А разве его работы не переведены на английский?

— Не все. И кроме того, я хочу читать много всякого другого по-немецки, что еще не переведено. Да что с тобой? У тебя такой дурацкий вид!

Я ничего не отвечал.

— Если Гитлер говорит по-немецки, это еще не значит, что язык теперь испорчен. Это важнейший язык науки в мире. Ну что ты уставился?

— Извини. Мне просто показалось странным, что ты сам учишь немецкий.

— Что же тут странного?

— Ничего. И как ты его учишь?

— Здесь в справочном отделе есть грамматика. Я ее почти выучил. Интересный язык. Очень техничный и точный. Это поразительно, как они составляют слова вместе. Знаешь, как будет по-немецки «таинственный»?

— Я ни слова не знаю по-немецки.

— Geheimnisvoll. Это значит «полный тайн». Именно это можно сказать про подсознание — geheimnisvoll. «Благожелательный» обозначается словом teilnahmsvoll — буквально: «полный сочувствия». А «милостыня» по-немецки будет Nächstenliebe. Буквально это значит…

— Ладно, ладно. Я впечатлен.

— Вот это язык! Идиш очень на него похож. Ведь идиш изначально был средненемецким диалектом. Когда немецкие евреи перебрались в Польшу, они принесли и язык.

— Ты имеешь в виду — в тринадцатом веке, когда поляки поощряли евреев селиться в их стране?

— Точно. Ты и об этом знаешь…

— Я не знал, что идиш так связан с немецким.

— Мой отец тоже не знает. По крайне мере, я не думаю, что он знает. Для него идиш почти священен. Но на самом деле это так.

Я собрался было расспросить его, почему он называет немецкий «средним», но решил не углублять тему. Я и так был совершенно ошарашен тем, что он самостоятельно изучает немецкий. И Гитлер тут был ни при чем. Просто я помнил, что отец рассказывал мне о Соломоне Маймоне. Все это было так странно. У меня было почти такое ощущение, что я разговариваю с призраком Маймона.

Мы еще поговорили о хасидизме в изложении Греца и затем как-то съехали на брата Дэнни. Медицинское светило осмотрело его в это утро и высказало мнение, что с мальчиком все будет в порядке, но он должен соблюдать осторожность и не перенапрягаться с учебой или физическими упражнениями. Они были на приеме с отцом, и отец казался после этого очень озабоченным. Но по крайней мере, теперь они знают, что с братом все будет хорошо. Надо что-то делать с формулой крови, и врач прописал ему три вида таблеток. Дэнни не испытывал особого оптимизма по поводу возможного улучшения. По его словам, таблетки надо принимать столько, сколько потребуется. «Возможно, ему придется принимать их всю жизнь», — грустно сказал Дэнни. Я снова подумал, что он очень любит брата, и недоумевал, почему он не перемолвился с ним ни словом за все то время, что они провели вместе в синагоге.

Наконец мы спохватились, что становится поздно, и стали спускаться вниз по широкой мраморной лестнице. Когда мы были на полпути на второй этаж, Дэнни остановился и внимательно осмотрелся по сторонам. То же самое он повторил, когда мы спускались на первый этаж. Там он поставил Греца на место, и мы вышли наружу.

Было пасмурно, и собирался дождь, так что мы решили прокатиться на трамвае, а не идти пешком. Дэнни вышел на своей остановке, и я поехал дальше один. Моя голова лопалась от всего, о чем мы говорили, особенно от того, как он самостоятельно учит немецкий.

За ужином я рассказал об этом отцу.

— И что Дэнни собирается читать по-немецки?

— Он собирается читать Фрейда.

Отец распахнул глаза за очками.

— Его очень заводит все это, — добавил я. — Он рассказывал мне о бессознательном и о сновидениях. А еще он читает Греца, о хасидизме.

— Бессознательное и сновидения… — пробормотал он. — И Фрейд. В пятнадцать лет.

Он мрачно покачал головой.

— Но его теперь не остановишь.

— Аба, а это правда — то, что Грец писал о хасидах?

— Грец был пристрастен, а его источники — неточны. Если я правильно помню, он называет хасидов грубыми пьяницами, а цадиков — жрецами Ваала. В хасидизме хватает недостатков и без подобных преувеличений.


Мы снова встретились с Дэнни в библиотеке еще раз на этой же неделе, но он не проявил особенного энтузиазма, когда я передал ему мнение отца о Греце. И рассказал, что читал другую книгу о хасидизме, автор которой хоть и не обвиняет цадиков в том, что те поощряли пьянство, поддерживает все остальные обвинения. Я спросил, как дела с его немецким, и он отвечал, что выучил грамматику и теперь читает книгу из немецкого отдела библиотеки. И добавил, что надеется приняться за Фрейда через несколько недель. Я не стал говорить ему, что думает об этом мой отец. Он казался смущенным и напряженным и все время нашего разговора теребил свой пейс.

Тем вечером отец признался мне, что для него было очень серьезным вопросом — насколько этично с его стороны было рекомендовать Дэнни книги за спиною его отца.

— Что бы я чувствовал, если бы кто-то рекомендовал тебе книги, которые я считаю вредными для тебя?

Я спросил, почему же в таком случае он так поступал.

— Потому что Дэнни в любом случае продолжал бы читать все без разбору. Так, по крайней мере, взрослый человек может его направлять. Это была счастливая случайность, что он обратился ко мне. Но это неприятное чувство, Рувим. Мне не нравится, что я делаю по отношению к рабби Сендерсу. Рано или поздно он все узнает. И возникнет неприятная ситуация. Но он не может удерживать Дэнни от чтения. А что будет, когда Дэнни пойдет в колледж?

Я напомнил отцу, что Дэнни теперь читает сам, без каких-либо подсказок со стороны взрослых. Читать Фрейда — это уж точно не он ему посоветовал.

Отец кивнул, соглашаясь:

— Но он, по крайней мере, будет по-прежнему обсуждать со мной прочитанное. Так мы найдем баланс. Я наведу его на другую книгу, и он поймет, что Фрейд — не бог психологии. Ох уж этот Фрейд. В пятнадцать лет! — И он неодобрительно покачал головой.


Мы с Дэнни договорились провести субботний вечер вместе, у его отца, изучая Пиркей Авот. Когда в субботу я свернул с авеню Ли и углубился в тенистый переулок, на котором обитал Дэнни, чувство, что я пересекаю границу и погружаюсь в сумеречный мир, оказалось лишь ненамного слабее, чем неделей раньше. Было только три часа пополудни, и на улицах не было видно ни бородатых мужчин в лапсердаках, ни женщин в платочках, но дети все так же носились, играли и кричали. Не считая детей, тротуар перед трехэтажным зданием на сей раз оказался пуст. Я вспомнил, как чернополые мужчины расступились перед нами с Дэнни, и еще вспомнил, как набойки его каблуков стучали по каменным плитам, пока мы проходили эту толпу и поднимались по широкому крыльцу. Входная дверь была открыта, но сама синагога оказалась пуста — в ней меня встретило только эхо. Я вошел и остановился. Столы были покрыты белыми скатертями, но тарелки с едой на них еще не поставили. Я взглянул на то место, где сидел на прошлой неделе, и у меня в ушах всплыли гематрии, вылетающие из уст рабби Сендерса, и то, как он допытывался у Дэнни: «Больше ничего? Тебе больше нечего добавить?» Потом я вспомнил ту идиотскую улыбку, быстро повернулся и вышел в коридор.

Там я подошел к лестнице, ведущей на второй этаж, и громко позвал:

— Хэлло! Есть кто-нибудь дома?

Через мгновение наверху лестницы появился Дэнни — в своей обычной черной паре и черной кипе — и пригласил меня подняться.

Он представил меня матери и сестре. Сестра была почти с него ростом, с живыми, черными глазами и лицом, очень похожим на лицо Дэнни, только его резкие, скульптурные черты у нее оказались гораздо мягче. Она носила глухое платье, а темные волосы скромно заплетены в толстую косу. Она улыбнулась мне и заявила:

— А я все о тебе знаю, Рувим Мальтер. Дэнни как начнет говорить о тебе, так не может остановиться.

Мать оказалась невысокой, слегка расплывшейся голубоглазой женщиной. Волосы убраны под платок, а над верхней губой виднелись темные волоски. Они сидели в гостиной и что-то читали или изучали — мне показалось, книгу на идише, — когда мы вошли и прервали их. Я сказал свое «очень приятно» и был вознагражден еще одной улыбкой от сестры Дэнни.

Оставив их, мы поднялись на третий этаж. Дэнни объяснил, что на третьем этаже размещаются его комната, кабинет отца и зал для собраний. Второй и третий этаж полностью отделены друг от друга, как в обычном квартирном доме, и сначала они хотели перевести семью на третий этаж, чтобы не мешал шум от людей, постоянно поднимающихся к отцу, но мать не очень хорошо себя чувствует, и ей было бы тяжело взбираться на третий этаж.

Я спросил, как чувствует себя его брат.

— Да, кажется, нормально, — ответил Дэнни. — Сейчас он спит.

Он провел меня по комнатам третьего этажа. Они оказались точь-в-точь такими же, как наша квартира. Спальня Дэнни занимала то же место, что спальня моего отца, и кухня сохранялась в неприкосновенности («Потчевать почетных гостей чаем», — с ухмылкой пояснил Дэнни), к ней примыкала ванная, кабинет располагался там же, где располагался кабинет моего отца, за тем исключением, что одна его стена была разобрана, и он включал в себя то помещение, которое в нашей квартире было моей спальней. В гостиной размещался длинный застекленный стол для собраний и стояли кожаные кресла. Именно сюда Дэнни привел меня прямо из коридора, затем показал свою собственную комнату, с узкой кроватью, шкафом, полным книг на идише и древнееврейском, и заваленным бумагами столом. Сверху на бумагах лежал раскрытый Талмуд. Стены оставались белыми и пустыми. Я не заметил ни одной фотографии или картины ни внизу, где жила семья, ни здесь, где жил он и работал его отец.

Мы подошли к двери кабинета. Дэнни постучал.

— Он не любит, когда я его тревожу, — шепнул он и чуть улыбнулся.

Отец разрешил нам войти, и мы вошли.

Рабби Сендерс сидел за массивным столом черного дерева с застекленным верхом. На нем были черный лапсердак и высокая черная кипа. Он сидел в кресле с красной кожаной обивкой, прямой спинкой и резными изогнутыми ручками. С потолка светила одинокая белая лампа. Кабинет, с добавленной комнатой, казался огромным. Толстый красный ковер покрывал его пол, а стены были сплошь уставлены застекленными книжными шкафами, тесно забитыми книгами. Книги громоздились повсюду — на двух деревянных стульях, стоявших рядом со столом, на самом столе, на деревянной этажерке для бумаг, стоявшей рядом с дверью, в деревянных ящиках в углу, на переносной деревянной лесенке, на черном кожаном кресле в другом углу, даже на подоконниках. Многие книги были переплетены в черную, коричневую и красную кожу. Одна книга, переплетенная в белую кожу, стояла на видном месте на полке в окружении книг в черной коже. (Позднее Дэнни объяснил мне, что это книга изречений Бааль-Шем-Това, преподнесенная его отцу членами общины на его пятнадцатилетие.) Похоже, все книги были на идише или древнееврейском, многие из них, очевидно, были очень старыми, в потертых переплетах. В комнате стоял запах пыли — пыли от пожелтевших страниц и растрескавшихся переплетов.

Рабби Сендерс предложил нам снять книги с двух стульев, стоящих по бокам от его стола. Стол занимал почти то же место, которое занимал в кабинете моего отца его стол. Дэнни сел справа, я слева.

Рабби Сендерс хотел знать, как обстоят дела с моим глазом. Я отвечал, что он меня не беспокоит и что я надеюсь увидеться с доктором в понедельник. Тогда он уточнил, правильно ли он понимает, что мне не разрешается читать. Я кивнул.

— Ну тогда просто послушай, — сказал он, накручивая свой пейс. — Ты силен в математике. Посмотрим, так ли ты силен в более важных вещах.

Он сказал это с улыбкой, и я не воспринял его слова как вызов. Я прекрасно понимал, что не могу сравниться с ним и с Дэнни в смысле широты познаний, — но может быть, я не спасую в смысле их глубины. Раввинскую литературу можно изучать двумя разными путями, в двух направлениях, если угодно. Ее можно изучать количественно или качественно, или, как это однажды сформулировал мой отец, горизонтально или вертикально. Первый путь подразумевает вовлечение как можно большего количества материала, без попыток рассмотреть все его взаимосвязи и возможности применения; второй — сосредоточенность на одной небольшой части до той поры, пока она не будет полностью изучена, и лишь затем — рассмотрение нового материала. Мой отец, и на уроках в ешиве, и когда занимался со мной, всегда шел вторым путем. В идеале, конечно, хотелось бы сочетать оба подхода, но никто из моих соучеников не обладал для этого достаточным временем, потому что в нашей школе делался упор на английские предметы.

Перед рабби Сендерсом лежал открытый текст Пиркей Авот. Он начал читать, останавливаясь в конце каждого пассажа, и мы с Дэнни по очереди объясняли их. Довольно быстро я понял, что Пиркей Авот служил для них не более чем отправной точкой, потому что вскоре они снова начали привлекать все основные трактаты Талмуда. И теперь это не была игра в вопрос — ответ или обычная экзаменовка — это была яростная схватка. В отсутствие внимающих им членов общины, а только при мне, как бы допущенном в семью, Дэнни и его отец спорили с громкими криками и яростными жестами — порой мне казалось, что они готовы вцепиться друг в друга. Дэнни уличил своего отца в неправильном цитировании — и тут же помчался к полке, снял с нее Талмуд, нашел нужное место и с торжествующим видом указал отцу, где тот ошибся. Тот, в свою очередь, указал на примечание на полях: рабби Элияху — тот самый, который резко осуждал хасидизм! — предлагал свое уточнение этого фрагмента текста, и он цитировал именно этот, откорректированный вариант. Затем они обратились к другому трактату и заспорили о другом фрагменте, и на этот раз рабби Сендерс признал правоту своего сына, и лицо его засияло. Я сидел и молча наблюдал за этой схваткой. Между ними не было никакого напряжения, а ощущались легкость и близость, которые напрочь отсутствовали во время публичного спора на прошлой неделе. Это было состязание двух равных, в котором рабби Сендерс оказывался не прав лишь ненамного реже, чем его сын. И вскоре я понял еще одно: рабби Сендерс гораздо больше радовался, когда одерживал победу его сын, а не он сам. Его лицо озарялось гордостью, и он истово кивал — так что в движение приходило все, начиная с талии, потом распространялось на всю верхнюю часть тела, и даже борода колыхалась. Это происходило всякий раз, когда он вынужден был согласиться с данным Дэнни толкованием или с приведенными им перекрестными цитатами. Дискуссия шла и шла, и постепенно я стал осознавать, что, предлагая очередной аргумент, отец и сын бросают на меня испытующие взгляды, как бы спрашивая: а ты чего расселся? Почему не включаешься в нашу схватку? Я послушал еще несколько минут и наконец осознал, что, хотя они в состоянии процитировать гораздо больше материала, чем я, после того, как цитата уже приведена и кратко пояснена, я в состоянии толковать ее не хуже, чем они. На этот раз я не терял цепочку их рассуждений — возможно, потому, что между спорящими не чувствовалось напряжения, — так что когда рабби Сендерс привел и пояснил фрагмент, который казался противоречащим утверждению, только что сделанному Дэнни, я вдруг осознал, что сам вступаю в схватку, предлагая такое толкование этого места, которое поддерживает утверждение Дэнни. Казалось, оба они ничуть не удивились, заслышав мой голос, — скорее, они удивлялись, почему этого не произошло раньше, — и с этого момента мы уже втроем бродили по бесконечным расходящимся тропам Талмуда. Оказалось, что метод, использованный моим отцом для обучения Талмуду, и его мягкие, но настойчивые напоминания, что я должен изучить грамматику языка Талмуда — мне пришлось с мучениями проштудировать учебник арамейского языка, — сейчас сослужили мне хорошую службу. Я обратил внимание на косвенные намеки в рассматриваемых фрагментах, которые прошли мимо Дэнни и его отца, и заявил, что противоречие может быть разрешено при рассмотрении грамматики данных фрагментов. «Грамматика! — всплеснул руками рабби Сендерс. — Только грамматики нам еще не хватало!» Но я настаивал, объяснял, нудил, повышал голос, размахивал руками, цитировал те упражнения на соответствующее правило из грамматики, которые мог вспомнить, и наконец рабби Сендерс принял мои объяснения. Я был так рад, что, не помня себя, кинулся читать из Талмуда — наш спор касался грамматического рода слова «дерех», «дорога», в трактате Кидушин, — и лишь тогда рабби Сендерс спохватился, что я делаю, и велел остановиться, мне же нельзя читать; это место прочитает Дэнни. Тому не было нужды читать — он ровным механическим голосом процитировал необходимый фрагмент по памяти. И при этом стало совершенно ясно, что хотя я не могу равняться с Дэнни по широте охвата, но ничуть не уступаю ему в глубине понимания, и это, похоже, порадовало рабби чрезвычайно. Мы с Дэнни вскоре оказались вовлечены в горячий спор о двух противоречивых комментариях одного пассажа, а рабби Сендерс сидел и спокойно слушал. Спор кончился вничью: мы согласились, что место это темное и может быть истолковано и так, и этак.

Повисла пауза.

Рабби Сендерс вежливо поинтересовался, не может ли Дэнни спуститься вниз и принести нам чаю.

Дэнни вышел.

Тишина, пришедшая на смену нашим громким голосам, была почти невыносима. Рабби Сендерс спокойно сидел, поглаживая правой рукой бороду. Я слушал, как набойки Дэнни простучали по коридору. Открылась и закрылась входная дверь. Рабби Сендерс пошевелился и посмотрел на меня.

— У тебя светлая голова, — мягко сказал он на идише.

Фраза на идише, которую он использовал, буквально значит «железная голова». Он прислушался к тишине в кабинете и скрестил руки на груди. Его глаза неожиданно погрустнели.

— Поглядим теперь, какова твоя душа, — продолжил он. — Рувим, мой сын скоро вернется, у нас мало времени. Выслушай меня. Я знаю, что мой Даниэл почти каждый день проводит долгие часы в публичной библиотеке. Нет-нет, ничего не говори, просто слушай. Я знаю, ты удивлен, что я это знаю. Не важно, как я это узнал. Наша округа не так велика, чтобы он мог вечно это скрывать. Когда мой сын неделя за неделей пропадает где-то после обеда, я хочу знать, где он. Ну-с, теперь я знаю. И еще я знаю, что порой он проводит там время с тобой, а порой — с твоим отцом. Я хочу, чтобы ты сказал мне, что он читает. Я мог бы спросить моего сына, но мне трудно говорить с ним. Я знаю, ты не понимаешь этого. Но это правда. Я не могу спросить у моего сына. Когда-нибудь, возможно, я объясню тебе причину. Я знаю, какая у него голова, и я знаю, что не могу больше указывать ему «да» и «нет» в выборе книг. Я спрашиваю тебя — что он читает?

Я застыл и, кажется, долго-долго не чувствовал ничего, кроме слепой паники. Случилось то, что предполагал мой отец. Но он не предполагал, что это случится со мной. Он думал, что рабби Сендерс будет допытываться у него, а не у меня. Мы с отцом действовали за спиной у рабби Сендерса; теперь рабби Сендерс просил меня действовать за спиной Дэнни. Я не знал, что сказать.

Рабби Сендерс посмотрел на меня и снова вздохнул.

— Рувим, — сказал он очень тихо, — выслушай меня. Никто не вечен. Мой отец вел свой народ передо мной, и мой дед вел свой народ перед ним, и мой прадед перед ним. Вот уже шесть поколений мы ведем свой народ. Я не вечен. Даниэл однажды займет мое место…

Его голос прервался, он остановился. Смахнул что-то из глаза. Потом продолжил слегка охрипшим голосом:

— Мой сын — мое самое драгоценное сокровище. Ничто в мире с ним не сравнится. Я должен знать, что он читает. И я не могу его об этом спросить.

Он остановился и уперся взглядом в раскрытый перед ним на столе Талмуд.

— Как он встретил твоего отца в библиотеке? — спросил он, глядя в Талмуд.

Я сидел очень тихо и ничего не отвечал. Я осознал, что сижу на пороховой бочке, которая вот-вот может взорваться. Как долго рабби Сендерс сможет сохранять вид, что не знает о визитах в библиотеку? И мне совсем не нравилось то, какую роль мой отец играет во всем этом. Он словно плел заговор за спиной рабби Сендерса, чтобы развратить его сына. Я глубоко вздохнул и заговорил — медленно, тщательно подбирая слова. Я рассказал рабби Сендерсу все — как Дэнни повстречал моего отца, почему мой отец взялся советовать ему книги для чтения, что он читал, как мой отец помогал ему, признался, что Дэнни изучает немецкий для того, чтобы читать Фрейда, и что он прочитал несколько книг о хасидизме.

Когда я закончил, рабби Сендерс просто сидел и смотрел на меня. Я видел, что ему стоило огромного труда держать себя в руках. Он закрыл глаза и нос правой рукой и весь подался к столу, упершись локтем в Талмуд и раскачиваясь всем телом взад-вперед. Губы шевелились под рукой, и до меня доносились слова: «Психология. Царь Вселенной, психология… И Дарвин». Слова вылетали, как тихий, шепчущий стон. Он отнял руку от лица, и она упала на Талмуд. «Что мне делать? — задумчиво спросил он сам себя. — Я не могу больше говорить с собственным сыном. Царь Вселенной даровал мне великолепного сына, уникума. И я не могу говорить с ним». Он взглянул на меня с таким видом, словно только сейчас вспомнил о моем присутствии.

— Трудно растить детей, — сказал он спокойно. — Столько хлопот. Столько хлопот. Рувим, ведь вы с отцом хорошо будете влиять на моего сына, правда?

Я медленно кивнул, боясь произнести хоть слово.

— Вы ведь не сделаете из него гоя?

Я потряс головой, цепенея от того, что слышал. Его голос мучил, умолял. Сам он смотрел в потолок.

— О Царь Вселенной, — говорил он нараспев, — Ты даровал мне великолепного сына, и я миллион раз благодарил Тебя за это. Но зачем Ты сделал его настолько великолепным?

Я слушал его, холодея. В его голосе было столько боли, столько невыносимой боли.

Входная дверь открылась и закрылась. Рабби Сендерс выпрямился в кресле, лицо его приобрело былую бесстрастность. До меня донесся четкий, как эхо в пещере, стук набоек Дэнни по линолеуму коридора. Затем он сам возник в кабинете, в руках у него был поднос с тремя стаканами чая, сахарницей, ложечками и материнской выпечкой. Я сдвинул несколько книг на столе, и он поставил поднос.

Я был уверен: с того самого момента, как он вошел в комнату и увидел мое лицо, он понял, что за время его отсутствия что-то произошло. Мы молча пили чай, и он бросал на меня тревожные взгляды поверх своего стакана. Ладно, он знает. Он знает, что между мной и его отцом что-то произошло. Что теперь я должен ему сказать? Что его отец знает о его чтении запретных книг и не собирается ли ему препятствовать? Рабби Сендерс не предупреждал меня, чтобы я ничего не рассказывал Дэнни. Я буравил его взглядом, но он спокойно отхлебывал свой чай. Я надеялся, что Дэнни ни о чем меня сегодня не спросит. Я хотел сначала поговорить с отцом.

Рабби Сендерс поставил свой стакан на стол и скрестил руки на груди — как будто ничего не было.

— Расскажи мне еще о грамматике в Талмуде, Рувим, — сказал он с оттенком лукавства в голосе. — Я всю жизнь изучаю Талмуд и не уделял должного внимания грамматике. Но сейчас ты заявил мне, что для того, чтобы знать Талмуд, надо знать его грамматику. Видишь, как оно бывает, когда у тебя отец — митнагед? Еще и грамматика! Математика — ну-с, ладно. Математика — это я понимаю. Но грамматика!

Мы сидели и беседовали подобным образом, пока не пришло время спускаться на дневную службу. Дэнни с легкостью обнаружил сознательную ошибку в речи отца, и я на сей раз без особого труда следил за последовавшей талмудической дискуссией, хотя и не принимал в ней участия.

После службы Дэнни вызвался меня проводить и, когда мы свернули на авеню Ли, спросил, что произошло между мной и его отцом.

Я все ему рассказал. Он слушал молча и, казалось, совсем не удивлялся тому, что его отцу каким-то образом стало известно о его тайных вылазках в библиотеку.

— Я понимал, что рано или поздно он все узнает, — сказал он грустно.

— Надеюсь, ты не сердишься на меня за то, что я ему все рассказал. Мне пришлось, Дэнни.

Он пожал плечами с мрачным и задумчивым видом.

— Я почти хотел, чтобы он спросил меня. Но он вместо этого спросил тебя. Мы же больше не разговариваем. Только когда Талмуд изучаем.

— Я не понимаю этого.

— Я говорил тебе об этом в больнице. Мой отец полагается на молчание. Когда мне было десять или одиннадцать, я жаловался ему на что-то, и он велел мне закрыть рот и вглядеться в собственную душу. Он сказал, чтобы я больше не бегал к нему всякий раз, когда у меня возникает проблема. Я должен вглядеться в собственную душу и найти решение. Мы просто не разговариваем, Рувим.

— Я совершенно этого не понимаю.

— Я сам не уверен, что понимаю, — ответил он мрачно. — Но уж такой он. Я не знаю, как он узнал, что я читаю за его спиной, но я рад, что он узнал. По крайней мере, мне не придется больше испуганно озираться в библиотеке. Мне неприятно было дурачить отца подобным образом. Но что мне еще оставалось?

Я согласился, что ему ничего больше не оставалось, но добавил, что, по моему мнению, ему все-таки надо как-то исхитриться поговорить об этом с отцом.

— Я не могу, — сказал он, тряся головой. — Просто не могу. Ты не представляешь, каким мучением было говорить с ним о бейсболе. Мы просто не разговариваем, Рувим. Может, тебе этот кажется слегка безумным. Но это правда.

— Но ты, по крайней мере, мог бы попробовать…

— Я не могу! — сказал он, начиная раздражаться. — Ты что, не слышишь, что я тебе говорю? Просто не могу!

— Я не понимаю.

— Ну, извини, — огрызнулся Дэнни. — Я не могу объяснить тебе это лучше, чем уже объяснил.

Когда мы остановились перед нашей с отцом синагогой, он пробормотал «спокойной ночи», повернулся и медленно ушел прочь.

Мой отец выглядел крайне озадаченным, когда я рассказал ему то, что Дэнни рассказал мне.

— Молчание? — переспросил он, округлив глаза. — Что же это, Дэнни растет в молчании?

— Они никогда не разговаривают, аба. Только когда изучают Талмуд. Так мне Дэнни сказал.

Он долго глядел на меня. Казалось, он что-то вспомнил. Глаза его сузились.

— Когда-то я слышал о чем-то подобном в России… — пробормотал он, обращаясь скорее к себе самому. — Но я тогда не поверил.

— Слышал о чем, аба?

Он поглядел на меня, глаза его затуманились, он встряхнул головой.

— Я рад, что рабби Сендерсу известно о чтении его сына, — сказал он, игнорируя мой вопрос. — Меня очень беспокоили все эти уловки.

— Но почему он не может поговорить об этом с Дэнни?

— Рувим, он уже поговорил с Дэнни об этом. Он поговорил через тебя.

Я уставился на него.

Он вздохнул:

— Всегда неприятно быть посредником, Рувим.

И больше ничего не сказал о странном молчании между рабби Сендерсом и его сыном.

Хаим Поток. ИзбранникХаим Поток. Избранник