воскресенье, 2 марта 2014 г.

Татьяна Булатова. Ох уж эта Люся

Люся из тех, о ком одни с презрением говорят «дура», а другие с благоговением – «святая». Вторых, конечно, меньше.На самом деле Люся – ангел. В смысле – ангельского терпения и кротости человек. А еще она – врач от бога, а эта профессия, как известно, предполагает гуманное отношение к людям. Люсиным терпением, кротостью и гуманизмом пользуются все – пациенты, муж и дети, друзья, друзья друзей и просто случайные знакомые. Те, кто любит ее по-настоящему, понимают: расточительно алмазом резать стекло, если его можно огранить и любоваться. Но сама Люся уверена: ее судьба – служить другим. Она устало стаскивает с вешалки потрепанные ангельские крылья и покорно втискивает усталые ноги в видавшие виды башмаки: ее ждут, она нужна, а значит, надо спешить – поддерживать, помогать, спасать. Жизнь продолжается.

Отрывок из книги:

Конечно, у Павлика была своя история. Конечно, грустная. Но с хорошим концом.

Студенческое дитя, плод незапланированной беременности, вызывало у своих родителей не трогательную любовь, а то отчаяние, какое обычно испытывает пассажир, который смотрит вслед набирающему ход поезду, уплывающему лайнеру, улетающему самолету. Видишь – а не достать. Так и им, казалось, уже не достать из рук декана красного диплома, выгодного распределения и денежного благополучия. На карту было поставлено счастье молодой семьи, собирающейся всего в этой жизни добиться собственными силами. Но рассчитывать на успех молодожены могли только при одном условии. Вернее, при отсутствии такового. Родить Павлика обратно не позволяла природа. Материнско-отцовская нежность разливалась по общаговской комнатенке только во время крепкого детского сна. А в остальное время орущий младенец заставлял юную мамашу метаться от стены к стене и с неподдельным интересом выглядывать в окно четвертого этажа. Назовите это послеродовой депрессией, хроническим недосыпанием, астеническим синдромом – все будет правильно. Мать будущего медицинского светила диагностировала экзистенциальный кризис и, заручившись поддержкой мужа, отправилась к той, что реально могла спасти и ребенка, и его родителей-карьеристов. Так волею судьбы Павлик оказался не в «далеких степях Забайкалья», но в степях Придонья, по соседству со знаменитой шолоховской усадьбой в Вешенской. И держали его, оравшего благим матом, руки донской казачки, уверенно стоявшей на земле.


Внешность ее, как это выяснится через довольно короткое время, была тем лекалом, по которому стремившиеся к славе родители малыша лепили общее выражение лица сынишки. Не хватало только ржаных усов-щетки, но ведь и у Павлика они не сразу выросли. Не имелось и столь характерного для донских казачек роскошного тела, обряженного в трещащую по швам кофточку с рядом пуговиц и утянутую в условной талии юбку. Бабушка Павлика была суховата, голову платком не покрывала – все более шляпками, чем и доводила станичников до истерики. Еще она никогда не лузгала семечек, не кричала с улицы на улицу, говорила тихо, на классическом русском литературном языке, и щедро сыпала французскими словами и выражениями. Не было у нее на столе и общей миски: еду накладывали на кухне, красиво распределяли по тарелкам и только потом выносили к столу, на котором были разложены серебряные приборы.

Стоит ли сомневаться, что казачки эту женщину недолюбливали, зло о ней судачили и за глаза называли сумасшедшей?! И только редкие старожилы в станице помнили, какую она носила девичью фамилию, чья кровь течет в ее жилах и каким поголовьем скота обладала ее когда-то невероятно богатая семья. Но об этом старики тактично молчали, напуганные советским ураганом, промчавшимся столь разрушительно по донским степям. Молчал об этом и будущий адмирал, хотя прекрасно помнил картины иной жизни: богатой и очень элегантной.

Нет, бабушка Павлика не могла похвастаться дворянскими кровями или тем, что была незаконнорожденной дочерью блестящего офицера, воспылавшего страстью к аппетитной местной уроженке. Она имела чистую казачью родословную, но детство провела далеко от станицы – в самой Москве.

Отец ее служил в охране царя, квартировал в Кремле, и общалась юная москвичка с детьми потомственных офицеров, которые не задумывались о знатности рода. И если мать ее прилагала огромные усилия, чтобы соответствовать, то дочь хватала все на лету. Старшая часами изучала журналы мод, младшая интуитивно прикладывала нужную ленту. Старшая изнывала на уроках французского, смущалась, фальшивила, младшая – чирикала с легкостью. Старшая следила за речью, чтобы не дать диалектного «петуха», младшая изъяснялась стройно и правильно. В отличие от матери, она стала своей. Поэтому возвращение в станицу восприняла как ссылку, в то время как родители верили в судьбу и считали это возвращение подарком свыше – в Москве было неспокойно. О том, что стало с отцом и матерью потом, семейная история умалчивала, в чем оказалась повинна и сама бабушка. Напуганная жизнью, она предпочла забыть и о царской службе отца, и об уроках французского, и о ревущей по утрам скотине, численность которой вызывала зависть станичников. Замолчала, осела, но так и не стала родной в своей станице. А все из-за любви к шляпкам.

Можно представить, какие чувства вызывал Павлик у станичных пацанят, когда вместо «дай» говорил «вы позволите?», вместо «здорово» – полное «здравствуйте», вместо «пошел ты» – долгое «оставьте меня в покое, я не буду с вами связываться!». Станичным хлопцам было непонятно, зачем использовать носовой платок, если есть два пальца, мыть руки перед едой, если потом все равно бежать на улицу, делать уроки, когда можно списать, предупреждать об отсутствии, если это никому не интересно.

Никому, кроме Павликовой бабушки. Ее появления можно было ожидать в самый неподходящий момент. В результате мальчишки перестали брать Павлика с собой, чтобы не омрачать удовольствие от вольной жизни в донских степях.

Прозванный графом изгой тайком мучился, плакал (детская душа жаждала общения), но за вечерним чаепитием лицемерно декламировал:

– Мне абсолютно неинтересны эти люди. Они грубы и необразованны.

– Это плебеи, Павлуша, – резюмировала бабушка. – Тебе не стоит с ними проводить время.

Он его и не проводил. И не потому что не хотел, а потому что не хотели его. Не хотели белоснежной рубашки («Воротничок, Павлуша, у мужчины всегда должен быть свежим»), отглаженных брючек («Стрелки – это лицо мужчины»), вычищенных, отполированных ботинок («Чистая обувь – это твоя рекомендация в приличном доме»). Сначала над мальчиком издевались: сталкивали в грязь, осыпали пылью, пачкали, дразнили, кричали, мол, бабка твоя – чокнутая. Потом стали побивать, естественно, не следуя кодексу дуэлянтов. Павлика отлавливали, окружали плотным кольцом, толкали с рук на руки, опрокидывали на пыльную землю и дружно пинали ногами. А позже возненавидели и перестали обращать на него внимание вообще.

Будущий доктор трусом не был, от врагов не прятался, расплачиваясь за гонор (он считал его честью) то драной рубахой, то разбитым носом, то саднящими коленками. Павлик преодолевал одно унижение за другим, пока ему вконец не осточертело и он не задал главный вопрос своей жизни:

– А когда родители заберут меня к себе?

Вопрос телеграммой был переадресован перспективным инженерам-строителям, владельцам новой двухкомнатной квартиры и трехмесячной дочери Маши. Ответ пришел незамедлительно и был кратким: «Через год».

Когда ответную телеграмму составляла только мать Павлика, в ней были и другие слова: «сыночек», «наберись терпения», «пусть Машенька подрастет», «ищем хорошую школу», «папа ждет новую должность»… Отец счел предложенный текст слишком подробным и подредактировал его, придав форму, более соответствующую требованиям Министерства почтовых сообщений.

Бабушка в руки Павлику телеграмму не дала, а только лишь зачитала, добавив несуществующее « Целуем. Мама и папа ». В глазах внука стояли слезы, все вокруг расплылось и задрожало.

– Павлуша, – заискивающе спросила бабушка. – Разве нам плохо вместе?

– Все хорошо, – выдавил сирота при живых родителях и попросил разрешения удалиться.

В течение часа владелица шляпной коллекции стояла под дверью в комнату мальчика, прижав руки к груди и настороженно прислушиваясь к происходившему в закрытом от ее внимательного взгляда пространстве. За час она не услышала ни единого звука. К ужину мальчик вышел опрятно одетым, с воспаленными круглыми глазами и попросил свозить его в райцентр, проверить зрение.

– Тебя что-то беспокоит, Павлуша? Ты стал хуже видеть?

– Меня ничего не беспокоит, бабушка. Просто это принципиально.

Районный окулист ничего о пережитых стрессах ребенка не знал, но рецепт выписал, успокоив мальчика тем, что очки придадут ему солидности и основательности. Полку очкариков прибыло.

Много позже Люся с Павликом признаются друг другу, что не помнят себя без очков, – во всяком случае, все сохранившиеся детские фотографии убеждали их именно в этом.

Через год после злополучной телеграммы бабушка с внуком покинули станицу и переехали к месту жительства окончательно состоявшихся родителей. Семья воссоединилась; Павлику было отпущено ровно пять лет, чтобы научиться в ней жить. Все это время он смотрел сквозь стекла очков на быт семейства и, пытаясь забыть обиду предыдущих лет, учился быть вторым мужчиной в доме. За успешность процесса ручаться не приходится, но кое-что Павлик, безусловно, усвоил.

Так, стало понятно, что настоящий отец семейства – это тот, кого встречают разогретыми ароматными щами, окруженными сияющими приборами, в которых отражается праздничный свет люстры. Рядом – накрытая накрахмаленной салфеткой тарелка с хлебом и вынутая пятнадцать минут назад из почтового ящика газета, еще пахнущая типографской краской. Отсутствие хотя бы одного компонента в натюрморте могло привести к непоправимым последствиям: глава семьи суровел лицом, поворачивался спиной к столу и молча удалялся, всем своим видом демонстрируя неудовольствие, помноженное на искреннее недоумение.

Еще настоящим мужчиной, по мнению Павлика, был тот, словарь которого наполовину состоял из выражений «сказал – сделал», «я сказал», «это решать буду я», «что, значит, не успела (не успел)?», «твое мнение меня абсолютно не интересует», «я знаю, как правильно», «ты – последняя держава» и тому подобных. Глава семейства отличался от простых смертных еще и тем, что говорил, как на производственном совещании, а с особо непонятливыми легко срывался на крик.

Модель поведения, подсмотренная у отца и матери, легла Павлику на душу и определила жизненные ориентиры. Он хотел стать настоящим мужчиной, отцом семейства, хозяином, покровителем и богом в одном лице. Короче, Павлик рвался в семью. При этом, завидуя отцовскому положению, он не догадывался, какова истинная цена самоотверженного материнского служения. Юноша никогда не видел процесса передачи денег из рук в руки, не знал, когда у отца день зарплаты, и не задумывался, откуда это в квартире новая мебель, в гараже – двадцать первая «Волга», в шкафу – шуба, в палеховской шкатулке – колечко с изумрудом. Ему казалось, что… Да ничего ему не казалось! Павлик усвоил роль небожителя, поверил, что Земля вращается вокруг Солнца, а женщина – вокруг мужчины. Легких побед не искал и всякую девушку проверял на предмет способности к вращению. Система заданий тщательно разрабатывалась с бабушкиной помощью, равно как и отбраковывание конкурсанток.

Увлекавшийся фотографией десятиклассник, а потом студент Одесского медицинского института, Павлик запечатлевал каждую, положительно ответившую на его сопение. Не исключено, что именно его страсть к фотографии влекла к нему ни о чем не подозревавших моделей. Они с радостью позировали, принимая томные позы, не зная, какой жесткий кастинг ждет их впереди.

Томные позы рафинированная гимназистка, чей возраст перевалил за шестидесятилетний рубеж, не любила, усматривая в них объективную опасность для своего горячо любимого Павлуши.

– Кокотка, – объявляла она и брезгливо откладывала снимок в сторону.

А Павлику нравились именно кокотки. Их подсмотренные в журналах позы его странно волновали, а подведенные глаза заглядывали в такие бездны подсознания, что юноша утратил безмятежный сон. Он просто не догадывался, что делать с взбунтовавшейся плотью.

Родители, в отличие от бабушки, изменений в Павлике не замечали. Считали увальнем, недотепой, а отец вообще собирался поговорить с сыном по-мужски: парню скоро семнадцать, а он все с книжками и этим дурацким фотоаппаратом.

Если бы они знали, что именно благодаря этому дурацкому фотоаппарату Павлик обнаружил новый мир, полный соблазнов и обаяния, может быть, глупые мысли об откровенном разговоре отца с сыном не преследовали бы родителей.

Как и положено интеллигентному человеку, Павлик по совету бабушки решил начать с элементарного. Обзавелся справочниками и энциклопедиями, призванными просветить в вопросах пола, и вскоре преуспел. Юноша внимательно изучил отличия между мужчинами и женщинами по картинкам, прояснил для себя вопрос, откуда берутся дети, и усвоил ряд новых слов: «коитус», «фаллос», «вагина», «фрикции». Они, невзирая на столь низкую материю, звучали благородно, красиво и как-то очень строго, по-взрослому. А потому понравились Павлику гораздо больше, чем надписи в школьном мужском туалете. Читать юношеские граффити ему было стыдно, но и взгляд от них, вопиющих о страсти, оторвать было практически невозможно. Получалось что-то странное: тема преследовала измученного вопросами пола юношу, а слова-маркеры, как нарочно, попадались на каждом шагу! В читальном зале центральной городской библиотеки их можно было обнаружить вырезанными на отлакированных штанами и юбками скамейках. В автобусах и трамваях – выцарапанными на спинках металлических кресел. Да фактически не существовало таких мест, которых бы не касались эти вербальные, а порой и тщательно вырисованные гениталии.

Глядя на них, Павлик розовел, лоб его покрывался испариной, ладони становились мокрыми, даже дыхание менялось. Возбужденный юноша начинал сопеть, и перед глазами возникали одна за другой откровенные картины, подсмотренные не только в заборном, но и книжном варианте – японских гравюрах и индийских ведах.

Сидя на бабушкиной кухне, Павлуша рассуждал о прелестях семейной жизни, но обходил молчанием ту сторону отношений, о которой грезил ночами, представляя рядом с собой одну из тех, чьи снимки пасьянсом на столе раскладывала его наперсница. По категоричности оценок бабушка вполне могла возглавить не только ВМС страны, но и Третье отделение полиции, а также любое подразделение цензуры в самых разных отраслях жизни государства.

Главный цензор внимательно вглядывался в фотографию, потом – в Павлушу, потом – несколько минут в одну точку над головой у обожаемого внука и, кроме слова «кокотка», говорил окончательное: «Исключено». Павлик делал вид, что целиком и полностью согласен, провожал взглядом летящий в мусорное ведро снимок и с интонацией байронического героя ронял: «Как ты права! Если бы ты знала, как ты права…»

Обычно на столе из двадцати снимков оставалось не более трех. Причем необходимо отметить, что Павлик очевидно дурил бабушку, строя из себя сердцееда. Если бы старшая подруга изредка соотносила количество десятых классов в параллели с числом рецензируемых фотографий, она бы поняла, что рассказы об одноклассницах, которые рвутся к фотокамере, зажатой в руках мастера, – это миф.

На снимках были представлены лица тех, с кем ищущий пары внук очень часто и знаком не был. Скажем больше: не мог быть знаком по определению, так как часть фотографий воспроизводила утонченные лики актрис братских республик или дружественных заграничных государств. Павлик, выбирая «натуру», всегда был осторожен, не поддавался соблазну и не вносил в коллекцию Брижитт Бардо, Софи Лорен, Джину Лоллобриджиду и других девичьих кумиров. Их бы бабушка, безусловно, признала. А пока она безошибочно отбирала фотографии тех, кто мог бы составить пару будущему медицинскому гению. Вытянутые лошадиные лица, неровные, покрытые сыпью лбы и тяжелые косы, падающие на покатые плечи.

– Посмотри, Павлуша, какие глаза! (Снимок откладывался в сторону.) Добрые, преданные – сразу чувствуется воспитание.

Юноша чувствовал тоску, но марку держал:

– Глаза, конечно, изумительные. А если бы ты знала, какой характер!

– С лица, дорогой мой, воды не пить. Порода, воспитание и семья!

Чем руководствовалась бабушка, обращая взор Павлика к таким красавицам, сомнений не вызывало. Любовью и еще раз любовью. Когда-то она ограждала внука от дурного влияния станичных мальчишек, теперь – оберегала от разочарований. Рассуждала умудренная жизнью женщина примерно так: «чем безобразнее, тем преданнее», «чем скромнее, тем покладистее», «одинока, значит, разборчива». Так тщательно бабушка простраивала крепкий тыл своему любимцу. Привыкший ей доверять, Павлуша успокаивался, а вместе с ним успокаивалась и его бедная плоть. Поэтому перед отъездом в Одессу он был безмерно счастлив, когда узнал, что новый этап его новой, теперь самостоятельной, жизни пройдет под привычным патронажем Великого Кормчего.

Бабушкино решение отправиться вслед за внуком к Черному морю в семье приняли неоднозначно. Отец кричал на мать, мать – на дочь, а сам Павлик о бунте на семейном корабле даже не догадывался. Он готовился к выпускным экзаменам, лежа на бабушкином диване.

Страсти вокруг предстоящей поездки кипели нешуточные, но и они улеглись после того, как женщины поклялись выполнить главное условие: «Павлик должен жить отдельно». «Отдельно» означало в общежитии, среди студентов. В противном случае адрес высшего учебного заведения придется поменять с Одессы на Новосибирск, Омск и так далее. К Новосибирску и Омску бабушка относилась с недоверием: она любила тепло и ненавидела холод. Кроме того, в пользу Одессы говорило наличие престарелой двоюродной сестры, в квартире которой бабушка и собралась проживать. Она не боялась трудностей, возможно, скверного характера родственницы, перемены климата – потому что служила великой цели по имени Павлик.

Пока Павлуша сдавал экзамены, бабушка паковала чемоданы, подыскивала подарки родственникам и чернильным карандашом заполняла листок, помеченный огромными печатными буквами «НЕ ЗАБЫТЬ». На следующий день после отъезда потрепанную от частых прикосновений бумажку мать Павлика обнаружит на трельяже в прихожей, но от супруга это скроет, так как первым пунктом значилось: «НАЙТИ КВАРТИРУ РЯДОМ С ОБЩЕЖИТИЕМ».

Тем не менее условие, выдвинутое отцом, на протяжении первых трех с половиной лет соблюдалось неукоснительно. До того момента, пока Павлик и Люся во время летних каникул не обменяются кольцами в районном загсе в присутствии родителей мужа и не получат комнату в семейном общежитии. Крохотную, без окон, куда драгоценную бабушку, по уверению молодого супруга, привести просто неприлично. Да она, собственно, в нее и не рвалась, посчитав, что ее драгоценный Павлуша – действительно в надежных руках. Не таких, как ей бы хотелось, но все-таки надежных!

Но прежде чем это произошло, Павлик самоотверженно отдался учебному процессу. В отличие от других студентов-медиков, он был сосредоточен на вопросах исключительно профессиональных. Поэтому ничего удивительного, что встреча с будущей супругой состоялась не в начале, а когда учеба далеко перевалила за экватор.

– Почему я никогда тебя не видела раньше? – вопрошала Люся сопящего ухажера.

Да потому, что жизнь в общежитии была отдельно и Павлик – тоже отдельно. В компании его не звали: нелюдим, суховат, обидчив, не в меру серьезен и очень назидателен. Девушки игнорировали: им хотелось ярких тактильных ощущений, а Павлик в лучшем случае придерживал за локоток; они страстно любили шампанское, а он предлагал стакан какао в кулинарии; барышни рвались на пляж, к солнцу, а он – на дежурство в больницу. Даже педагоги, и те чувствовали себя рядом с ним не совсем уютно: Павлик готовился к каждой лекции и задавал вопросы тоном прокурора на итоговом судебном заседании – и преподаватели словно сдавали экзамен строгому студенту с глазами-пуговицами. Иногда объяснения лектора Павлик сопровождал картавым «с этим трудно поспорить», «пожалуй, я с вами соглашусь», «на этот счет существует и другое мнение»…

Стоит ли сомневаться, что часть педагогов с облегчением выставляла оценку за экзамен автоматом, сознательно освобождая дотошного студента от испытаний. Большая часть, но не все. Например, тезка нашего героя – Павел Семенович Дыбенко – не делал этого принципиально. Доктор наук, профессор-кардиолог разглядел в круглолицем студенте своего преемника и, дабы утвердиться в правоте собственного выбора, проводил его кругами всевозможных испытаний. Задавал публично на лекциях коварные вопросы, знать ответ на которые мог не просто выпускник медицинского факультета, но человек, пробывший в профессии не одно десятилетие. Павлик багровел, громко сопел, но не сдавался. И проведя бессонную ночь над специальной литературой, на следующий день возобновлял диалог с профессором. Лекции Дыбенко превратились в словесные дуэли двух педантов, чем брат-студент пользовался с превеликим удовольствием: Павлов слушали избранные, остальные занимались черт-те чем. Ни зачет, ни экзамен Павлик не сдал с первого раза. Курс недоумевал и видел в профессоре старую сволочь, выбравшую жертву для удовлетворения собственных комплексов. Ничего подобного! Профессором руководили самые лучшие побуждения – он искал благодарного ученика , но в силу своего вздорного характера делал это по-иезуитски. Зато не испытывал сомнений и, подписывая Павлику тройку в зачетке, смотрел из-под густых бровей и довольно хмыкал:

– А не хотите ли, молодой человек, ко мне в аспирантуру?

– Я пока не готов, Павел Семенович.

– Так я вас сразу и не возьму.

– А зачем предлагаете?

– На перспективу, – гудел профессор.

Перспектива рисовалась туманная, зато специализация сомнений больше не вызывала. Теперь профессия была выбрана по-настоящему, и дело осталось за малым – за спутницей жизни.

«Зачем ты вышла за него замуж?» – этот вопрос постоянно задавали Люсе не только подруги, но и их мужья. Петрова сор из избы не выметала и предпочитала отмалчиваться. Когда многолетнее молчание завершилось, мир услышал красивую и одновременно уродливую историю рациональной любви одной из самых нерациональных женщин в мире.

Знакомство с будущим супругом, по определению любимого Люсиного астролога, носило роковой характер, потому что было «замешано на крови». Прожившие в одном общежитии бок о бок не менее двух лет, посещавшие лекции одних и тех же профессоров, изучавшие одни и те же предметы, сдававшие одни и те же экзамены, они бродили по одним и тем же коридорам и никогда друг друга не видели. Места, где завязывались связи и разгорались страсти, были те же, что и в любом студенческом сообществе: курилка, кафе-столовая, широкие исписанные и изрезанные до деревянного мяса подоконники и, конечно, читальный зал библиотеки.

Именно он служил общепризнанным местом для свиданий: ни один студенческий роман не мог считаться состоявшимся без ритуального вечера в полумраке огромного зала бывшего дворянского собрания. Лакированные скамьи, намертво скрепленные с такими же лакированными партами, на которых крепились лампы, призванные усилить нисходящий на студентов-медиков свет науки. Лакированный дубовый паркет, на удивление хорошо сохранившийся и не потерявший сложного рисунка. Лакированные дубовые панели на стенах высотой не менее пяти с лишним метров казались состарившимися темными зеркалами. Атмосфера таинственности, особый запах старого дерева и книжного клея и полнозвучная тишина, насыщенная шепотом влюбленных парочек.

И Люся, и особенно Павлик были частыми посетителями приюта всех влюбленных, но никогда друг друга не видели. Вероятно, потому, что будущие супруги посещали знаменитое место исключительно из соображений неромантического характера. Люся искала тишины, Павлик – знаний.

Пожалуй, астролог был прав, называя их встречу роковой, потому что состоялась она вопреки всем законам. Произошла она в детской городской больнице, в хирургическом отделении, где студентка Петрова добровольно принесла себя в жертву научно-практических изысканий студента Жебета.

Павел Жебет служил медбратом в детской кардиологии не за страх, а за совесть. Его совесть нагоняла ужас на привыкшую пользоваться служебным положением старшую медсестру, которая периодически приторговывала дефицитными лекарствами, уносила из отделения непонятно чем набитые сумки и брала мзду за договоренность с лучшими кардиологами города. Жебет с присущей ему прямолинейностью объявил борьбу со злоупотреблениями делом принципа, и старшая медсестра Мария Федоровна Филипко потеряла покой, утратила аппетит и каждое утро пристально рассматривала себя в зеркало, пытаясь придать лицу выражение ангельского спокойствия и прокурорской неуязвимости.

День дежурства «сучонка Пашки» объявлялся официальным днем траура. По этому случаю хлопчатобумажные чулки менялись на капроновые, оранжевая помада ныряла в недра лакированного ридикюля, брезентовые сумки оставались комком валяться в прихожей, а безвинно страдавшая старшая сестра кардиологического отделения мадам Филипко отправлялась на Голгофу. Жизнь ее стала невыносима: и дома, и в отделении, не говоря уж об общественном транспорте.

Павлик же во всеоружии зорко следил за тем, как работает его жертва. От присвоенной роли старшая сестра отказывалась и время даром не теряла: ночи напролет вынашивала план мести или, скажем честнее, полного уничтожения «этого сопляка Жебета». Марья Федоровна держала руку на пульсе, была вхожа не только к завотделением, но и к самому главврачу, а потому держала в страхе весь младший медицинский персонал, особенно нянечек, но тем не менее быстро поняла, что «хрена этого» голыми руками не возьмешь.

«Что-то должно быть, – лихорадочно соображала Филипко. – Не бывает людей без недостатков».

Конечно, не бывает. Был, был у Павлика недостаток, который он тщательно скрывал от окружающих и которого он стеснялся, как внебрачного ребенка! Жебет не умел брать кровь из вены и потому отчаянно избегал любых внутривенных манипуляций.

Как это смогла вынюхать мадам Филипко, одному Господу Богу известно. Грех талантливого студента, будущего светила кардиологии, выплыл наружу, и дело запахло профнепригодностью. И Павлику ничего другого не оставалось, как обратиться за помощью к тем, кто владел этим сложным искусством. Медсестры родного кардиологического отделения остались безучастны к жебетовскому воплю о помощи, что и неудивительно – Марья Федоровна лично проинструктировала каждую и в случае непослушания обещала осложнить им и так непростую жизнь.

Павлик заметался, и ноги вынесли его на нужную дорогу между вторым и третьим этажом. Именно там он и столкнулся со своей будущей женой, тащившей наверх блестящие биксы. Позже Павлик признается, что не смог пройти мимо, ибо в этот момент что-то сверкнуло. Но Люся – не Снежная королева, а Жебет – никак не Кай. И сверкнула не молния, а отразившийся в стеклах очков люминесцентный свет. Павлик интуитивно почувствовал спрятанную за стеклами очков родственную душу, а потому с несвойственной для него решительностью перегородил Петровой дорогу.

– Позвольте, я вам помогу.

– Мне? – растерялась Люся.

– Тут вроде бы больше никого нет, – оглянулся по сторонам медбрат.

– Нет, – подтвердила девушка.

– Тогда дайте, – приказал Жебет и решительно потянул бикс на себя.

Петрова улыбнулась и посмотрела в лицо очкарику. «Близорукость, – подумала она и тут же про себя добавила: – Круглолицость, светлобровость, очкастость».

– Берите, не жалко, – уступила Люся.

И Павлик понесся вверх, перескакивая через две ступеньки.

– Куда нести? В хирургию?

«Еще и картавость», – отметила Петрова и согласилась:

– В хирургию.

Люся распахнула дверь в отделение и по стремительному движению Павлика в сторону процедурного кабинета поняла: из наших. Жебет остановился перед очередной запертой дверью – Петрова в очередной раз ее распахнула. Помощник влетел в процедурный, увидел разложенные шприцы и вспомнил о своем грехе.

– Вы внутривенно умеете делать? – спросил Павлик, отводя глаза в сторону.

– Очень плохо. Делала пару раз и то в присутствии процедурной дневной сестры.

– А системы кто же ставит?

– Из урологии девчонок прошу.

– Это же нарушение.

– Нарушение. Но и манипуляция сложная, ответственность большая. Тренировка нужна.

– Вы что? Это категорически запрещено делать на больных, а муляжей для этого еще никто не придумал.

– А я не на больных.

– А на ком же? – растерялся Павлик.

– На себе.

– На себе?

– А что в этом плохого?

– Просто странно, – протянул Жебет.

– Ну да, – согласилась Люся. – Не совсем, конечно, привычно. Да и неудобно.

– Слушайте, а можно я тоже буду на вас тренироваться? – трогательно попросил юноша в белом халате.

– А почему на мне-то? – засопротивлялась Петрова.

– А на ком тогда еще? – с неподдельной искренностью удивился Павлик.

– Ну на себе хотя бы, – продолжала сопротивляться коллегиальному потребительству Люся.

– На себе непродуктивно, уменьшается степень ответственности, соответственно при меньшей доле риска минимальная выработка адреналина. Следовательно, эффект усвояемости процентов на сорок ниже, чем при введении в чужую вену.

Петрова оторопела от научного подхода к элементарным манипуляциям и заробела: никак не могла понять, кто перед ней – то ли свой брат-медик, то ли будущий нобелевский лауреат.

Это позже, спустя несколько лет, кардиолог Жебет признается педиатру Петровой, что причина их знакомства носила более чем меркантильный характер, а тогда на карту была поставлена честь науки в отдельно взятом месте проведения эксперимента.

В общем – Люся сдалась и с готовностью протянула руку с мерцающей голубой венкой. Павлика можно было пожалеть: начинать ему пришлось не с элементарного. Вена под толстой иглой истончалась и, словно нарочно, пряталась куда-то далеко под кожу. Пара подходов – и она исчезла. Юноша загоревал: дежурство перевалило за половину, а навык он так и не усвоил.

– Что у тебя с венами?

– Плохие.

– Покачай еще.

Петрова судорожно сжимала и разжимала кулак:

– Так? Нормально?

– Нормально. Только вена все равно уходит.

– Давай на другой руке?

Люся с готовностью подставила другую руку. Вены на ней казались более плотными – это вселяло надежду. Павлик с готовностью вставил иглу и порадовался: из широкого отверстия закапала кровь, жирная и густая.

– Попал, – отметила Люся.

– Попал, – порадовался практикант.

– Подложи ватку, – тихо попросила Петрова.

– Зачем?

– Халат зальет.

Павлик завороженно смотрел на багровые ручейки и испытывал странное возбуждение. Иначе себя чувствовала Люся. Чем радостнее становился коллега, тем грустнее она. Его бодрил результат (попал и точно), ее покидали силы. Ну почему бы именно в тот момент не появиться рядом таинственному астрологу? Почему бы ему не предостеречь милую девочку, не зашипеть в ухо: «Берегись!» Почему бы не вмешаться в ход роковых событий с далекоидущими последствиями? Нет, ничего подобного не произошло, на сегодня закончившийся эксперимент имел свое продолжение. Теперь тренировки носили характер системный и повторялись периодически. И в них, между прочим, нуждались оба: Павлик, понимая, что другой такой мишени ему не найти, и Люся в силу наивной веры, что если не она, то кто же спасет человеческую жизнь и кардиологическую честь. Вот и получается, что этот союз был взаимовыгоден обоим.

Дежурства Петровой и Жебета совпадали довольно часто, потому условия эксперимента становились все лучше, а результаты – все более обнадеживающими. Павлик обретал уверенность, а его враг – Мария Федоровна Филипко – многия грусти и печали. Жебет стал ее головной болью. Из-за него пришлось сменить образ жизни. Даже ночами не было покоя! Павлик являлся Марии Федоровне во сне и укоризненно смотрел в ее опухшие от слез глаза, не произнося ни единого слова. Мадам Филипко просыпалась от внутренней дрожи и тихо плакала, не понимая: за что?! За что же наказывает Господь? Вроде она не лучше и не хуже других, и дорогу почти никому не переходила, и к людям всегда по-человечески! (Во всяком случае, она так думала.) Но это спокойствия не приносило, угроза, исходившая от Жебета, приобретала тотальный характер.

Татьяна Булатова. Ох уж эта ЛюсяТатьяна Булатова. Ох уж эта Люся