суббота, 1 марта 2014 г.

Жан-Мишель Генассия. Клуб неисправимых оптимистов

Жан-Мишель Генассия — новое имя в европейской прозе, автор романа «Клуб неисправимых оптимистов». Французские критики назвали его книгу великой, а французские лицеисты вручили автору Гонкуровскую премию.

Герою романа двенадцать лет. Это Париж начала шестидесятых. И это пресловутый переходный возраст, когда все: школа, общение с родителями и вообще жизнь — дается трудно. Мишель Марини ничем не отличается от сверстников, кроме увлечения фотографией и самозабвенной любви к чтению. А еще у него есть тайное убежище — это задняя комнатка парижского бистро. Там странные люди, бежавшие из стран, отделенных от свободного мира железным занавесом, спорят, тоскуют, играют в шахматы в ожидании, когда решится их судьба. Удивительно, но именно здесь, в этой комнатке, прозванной Клубом неисправимых оптимистов, скрещиваются силовые линии эпохи.

Отрывок из книги:

Марта Балаж была записной кокеткой и невыносимо скучала в Дебрецене, жалком провинциальном венгерском городишке, куда ее мужа Эдгара, главного инженера Мадьярских железных дорог, перевели в 1927 году, назначив на пост регионального управляющего. Марта тосковала по беззаботной жизни опереточной дивы и волнующему миру Оффенбаха и Легара, вспоминала, как перехватывало от страха дыхание перед выходом на сцену и как волновался зал во время исполнения коронных арий. Ей не хватало веселых товарищеских пирушек и долгих гастролей, когда артисты садились в поезд или автобус и ехали в Братиславу, Бухарест, Австрию или Германию. Она не могла забыть, как кружилась от оваций голова и тот случай в Загребе, когда ее вызывали семнадцать раз. В двух синих венецианских альбомах Марта бережно хранила газетные вырезки. Прочесть статьи она не могла по причине незнания итальянского, зато могла полюбоваться своим именем. В статьях из пожелтевших от времени газет восхвалялось ее легкое и подвижное сопрано и высокие ноты, которые могли бы открыть перед ней двери оперы — настоящей, той, где поют Верди и Бизе, если бы… если бы… она и сама не смогла бы сказать, чего именно ей не хватило — удачи, таланта или смелости. Марта могла бы продержаться на сцене еще несколько лет, если бы не испытывала панического ужаса перед будущим, не боялась закончить, как все пожилые расплывшиеся актрисы, которых сначала задвигают на подпевки, а потом и вовсе увольняют. Марта спохватилась вовремя, удачно вышла замуж и чувствовала себя гранд-дамой среди неотесанных мещанок Дебрецена, но, боже мой, до чего же она ненавидела этот гортанный выговор провинции Хайду-Бихар, населенной одними пентюхами да лесными медведями.


Изгнание Марте скрашивали две страсти — малыш Тибор, чья красота, милота и ангельская улыбка восхищали всех окружающих, и Франция. Марта побывала в Париже после войны и до конца дней помнила шесть безумных месяцев, показавшихся ей вечностью. Она выписывала «Иллюстрасьон» и «Ле птит эко де ла мод» и прочитывала их от корки до корки. Свет парижских набережных освещал жизнь Марты и трех ее подруг, которых она обратила в свою веру — быть парижанкой. Жить, разговаривать, есть и одеваться как настоящая парижанка. Марта культивировала утонченность во всех ее проявлениях. В стране, где верхом кулинарного искусства считалось переваренное рагу, она ухитрялась готовить по всем правилам высокой французской гастрономии и со временем стала несравненной поварихой. Она игнорировала насмешливые ухмылки местных дурех, одевавшихся у модистки с площади Арпад, считавшей Вену центром мироздания. Сама Марта заказывала туалеты у Мадлен Вьонне — она обожала ее юбки-конусы, крой по косой и очень гордилась, что Мадлен всегда поздравляет ее с Новым годом в самых дружеских выражениях. Марта первой в Венгрии постриглась под мальчика. Она с ума сходила по шляпкам с опущенными полями и продолжала традицию языка лент, хотя венгерские мужчины, все поголовно, были увальнями и считали, что шляпа на то и шляпа, чтобы прикрывать голову. Они понятия не имели, что лента с оборкой означает «красавица обручена», а роза призывает кавалера покорить сердце дамы. Марта зачитывалась французскими романами — она получала их от хозяина книжного магазина с улицы дю Бак, ее кумирами были Радиге, Кокто и загадочный пылкий поэт Леон-Поль Фарг. Они встретились на Монпарнасе, и у них случился короткий, но бурный роман. Этот веселый говорун знал в Париже всех, он показал Марте город и познакомил ее с Модильяни, Пикассо и Эриком Сати. Она как священную реликвию хранила сборничек любовных стихов, написанных для нее Фаргом, и все их знала наизусть. Марта и Леон-Поль переписывались целых два года, потом он перестал отвечать на ее письма, что нередко случается с поэтами-лириками.

* * *

Тибор Балаж заговорил по-французски раньше, чем на родном языке. Марте не удалось искоренить бесивший ее венгерский акцент Тибора. Она безжалостно дрессировала сына и даже написала письмо Кокто — у Тибора был голос дивной красоты — и попросила у него совета, но он, увы, не ответил. Марта решила, что это пройдет, когда мальчик вырастет и уедет жить в Париж. Она и мысли не допускала, что судьба может распорядиться иначе. Марта часами говорила с Тибором по-французски. Его отец не знал ни одного французского слова и терпеть не мог перешептываний жены с сыном, но противостоять Марте и ее парижским причудам не мог, хоть и морщился каждый месяц, оплачивая очередной — и немаленький — счет. Марта не только учила сына французскому, но и развивала его творческие способности. Тибора приняли в Консерваторию драматического искусства в Будапеште, его ждала блестящая карьера, но планам не суждено было сбыться — в Европе заполыхал пожар войны.

Марта была не из тех, кто отступает перед трудностями: после освобождения в Венгрии установился коммунистический режим, но Тибор все-таки стал ведущим молодым артистом театра, за него дрались все лучшие режиссеры. Десять лет Имре Фалуди, агент Тибора, устраивал для него постановки французских и немецких классиков. Тибор блистал в «Дон Жуане», «Беренике», «Лорензаччо» и «Князе Хомбурге». Кинорежиссеры, которым удавалось получить от государства деньги на картину, снимали Тибора в главных ролях. Он стал членом партии.

В 1952 году фильм Иштвана Тамаша «Возвращение ярмарочных торговцев», в котором снялся Тибор, был отобран на Каннский фестиваль. Критики приняли его благосклонно, зрители — прохладно. Состоялись жаркие дискуссии, деятели кино спорили, что именно снял Тамаш — изощренно-пропагандистскую картину или оду исчезнувшей свободе. Целую неделю Тибору прочили главный приз за лучшую мужскую роль трогательного мерзавца. Ему светил проход по красной ковровой дорожке под овации и вспышки фотоаппаратов. Все было возможно. Мир принадлежал Тибору, но потом показали «Вива Сапата!»,[100] и все актерские работы поблекли. Приз достался Марлону Брандо, а о Тиборе забыли. В ночь вручения Имре решил воспользоваться известностью Тибора и попросить политического убежища во Франции. Итальянские продюсеры предложили ему начать в сентябре съемки в фильме в жанре «плаща и шпаги», а в начале следующего года — в гангстерской саге. Сценарий был написан по мотивам романа Честера Хаймса. Тибор был в восторге. Гонорар предлагался не слишком щедрый, но с процентами от проката. Снимаясь в малобюджетном фильме, не следовало предъявлять слишком высоких требований, но это была реальная работа.

— А как же мама?

— Ты знаешь, что…

Тибор осознал, что никогда больше не увидит мать, если останется на Западе. Существует уровень падения, до которого не способен опуститься ни один человек. Тибор представил себе, как его оставшаяся в Дебрецене мать снова и снова спрашивает себя, почему любимый сын покинул ее. Скрепя сердце они вернулись в страну счастливых тружеников, Тибора встретили как национального героя, лучшего из артистов, жертву империалистической несправедливости и позволили наконец сыграть брехтовского Галилея.

Лишь единицы в Венгрии знали правду. Красавец Тибор, самый популярный актер страны, любимец всех женщин, был без памяти влюблен в своего агента Имре. У них был роман — страстный и тайный. В те годы партия не шутила с асоциальными типами и их антипролетарскими извращениями. Имре хватило ума женить любимого мужчину на своей ассистентке, разбив сердца миллионов венгерок и опровергнув ходившие на их счет слухи.

* * *

Свинцовое небо дало трещины. Неожиданно открылись неизведанные, пусть и крохотные, пространства, над которыми витал аромат свободы. Ты делаешь шаг. Ждешь свистка жандарма. Но жандармов рядом нет. Делаешь второй шаг, третий, идешь дальше и заходишь так далеко, что уже не можешь отступить. Нужно продолжать. Во что бы то ни стало. Это называется революцией. Тибор поставил «Жизнь Галилея» в Театре комедии в Будапеште. Он уже играл брехтовские роли, Имре получил официальное «добро», так что причин для беспокойства не было. Брехт был марксистским автором с добропорядочной репутацией, спектакль прошел три раза, и его запретили — без объяснения причин. Из-за нескольких глупых сопоставлений и неуместных параллелей между средневековой нетерпимостью и коммунистическим догматизмом. Раньше подобный запрет прошел бы совершенно гладко, но это случилось 16 октября 1956 года, в эпоху народных волнений и протеста против существующих порядков.[101] Студенты на демонстрациях требовали отмены цензуры. За три дня Тибор превратился в символ попранных свобод. Он дал множество интервью, заявил о солидарности с бунтовщиками, прилюдно сжег партбилет и призвал соотечественников подняться на борьбу с властями. Он, как и все остальные, верил, что позорный режим доживает последние дни и вот-вот наступит свобода. Труппа в едином порыве решила играть «Галилея». Актеры каждый вечер открыто нарушали цензурный запрет в присутствии восторженных зрителей, которые то и дело прерывали представление, освистывая инквизиторов и устраивая овации великому итальянцу. Тибор не был героем. Жизнь не готовила его к роли знаменосца. Волна народного возмущения, охватившая всю страну, подхватила и понесла его. Четвертого ноября, когда советские войска вошли в Будапешт, он понял, что сопротивление бесполезно. Нельзя голыми руками сражаться с армией численностью в семьдесят пять тысяч человек, прибывшей усмирять братскую социалистическую страну на двух тысячах шестистах танках Т-54, оснащенных коаксиальными пулеметами. Героическое, отчаянное и совершенно бесполезное сопротивление продлилось одну неделю. Тибор отправился в Дебрецен за Мартой, но забастовка, исход населения и паника помешали ему добраться до матери. Шестого ноября людьми овладело безумие. Английские и французские парашютисты совершили высадку в Суэце, чтобы отбить канал. Русские и американцы цыкнули на них, они поджали хвост, русские пригрозили ракетно-ядерным обстрелом, и все забыли о том, что творилось в Венгрии.

Три дня Тибор и Имре замерзали в снегу на границе, а девятого ноября перешли в Австрию, оставив все, что имели, на родине. На деньги от продажи машины они прожили в Вене месяц, без всякой надежды найти работу в этом скучном «опереточном» городе, наводненном растерянными беженцами. «Меня знают в Париже», — с апломбом заявил Тибор, не забывший свой каннский триумф.

* * *

Я ненавидел спорт. И терпеть не мог спортсменов. Все они, поголовно, были вонючими придурками. Я бежал за Сесиль, боясь потерять сознание и рухнуть на землю, а она была резва как козочка, хотя выкуривала две пачки сигарет в день. Сердце у меня колотилось как бешеное, кровь стучала в висках, ноги подгибались — а ведь я не курил! Время от времени Сесиль оглядывалась через плечо и снижала темп, поджидая меня, а когда я оказывался рядом, спрашивала на ходу:

— Все в порядке?

Я был весь красный и потный, от меня только что пар не валил, из носа текло, как из крана. Сесиль не стала ждать ответа и побежала дальше. Я постоял минуты две, то и дело поддергивая падающие шорты.

— Мы когда-нибудь передохнем? — крикнул я, но она даже не оглянулась.

Мне пришла в голову мысль, что за неожиданно возникшей у Сесиль идиотской тягой к спорту кроется что-то еще. Что, если она не ангел, а завзятая лицемерка и хочет отыграться на мне за Франка? Нужно перечитать «Ифигению»…[102] Я без сил сидел на скамейке и смотрел в спину удалявшейся Сесиль. Ничего, заметит, что меня нет, и вернется. Мне надоело глотать пыль, наматывая круги по дорожкам Люксембургского сада. Это не беговой стадион, а место для прогулок. В этом парке следует предаваться мечтам и читать романы у фонтана Медичи, а не изображать клоуна в дурацком наряде.

* * *

Утром мне пришлось минут десять звонить в дверь, чтобы разбудить Сесиль. Выпив крепкого кофе с молоком, она отправилась переодеваться и вышла ко мне в лимонно-желтом джерсовом комбинезоне:

— Как тебе?

— Оригинально.

— Он американский и жутко дорогой. Где твои тряпки?

— Я думал, мы пойдем на прогулку.

— Нужно подобрать тебе форму.

Сесиль повела меня в комнату Пьера. Со дня его отъезда прошел год и два месяца, но все осталось, как было при нем: неубранная кровать, сбитое в комок одеяло, две продавленные подушки, стопки книг на полу, а на столе — початая бутылка коньяка и два бокала. Беспорядок и толстый слой пыли придавали комнате нежилой вид. Сесиль открыла шкаф, вывалила на пол несколько свитеров и рубашек, выудила из этой груды белые шорты с сиреневыми галунами и победным жестом протянула их мне.

— Ты же не думаешь, что я это надену?

— Это шорты Пьера. Прекрати шмыгать, не раздражай меня.

— Постараюсь. Шорты велики на два размера.

— Ничего, вденешь ремешок.

Я надел белые шорты и белую, с сиреневым воротником футболку регбиста Парижского университетского клуба. Она была гигантского размера, вся в пятнах и с номером «14» на спине. Видок получился клоунский.

— Ты похож на настоящего регбиста, — одобрила Сесиль.

— Может, займемся уборкой? Я приведу в порядок комнату Пьера, он будет рад, когда вернется.

— Позже, сначала нужно закончить с книгами.

В дверь позвонили — консьерж принес почту, там оказалось письмо от Пьера. Сесиль нетерпеливо вскрыла конверт и начала читать. Улыбка исчезла с ее лица, она нахмурила брови, побагровела от злости и разорвала листки в клочья прежде, чем я успел вмешаться.

— Да что он себе позволяет? Чертов зануда! Разве я лезу в его дела?

Она так разозлилась, что выбежала из комнаты, шваркнув дверью. Я собрал обрывки письма и разложил их на журнальном столике, как пазл.

Дорогая Сесиль,
у меня все по-прежнему, мы мерзнем, как и парижане. Все время слушаем радио, следим за тем, что происходит в Алжире. Тебе наверняка известно не больше моего. Я не ответил ни на один из вопросов, которые ставил перед собой. Время здесь не имеет значения. Я становлюсь фаталистом, — возможно, влияет страна или окружающая обстановка. Я подробно изложил свою теорию трем партнерам по белоту, они решили, что я законченный псих. Между партиями мы ведем жаркие споры. Я прочел им несколько глав из книги, надеясь, что они придут в восторг и поддержат меня, но они не поняли ни слова и удивились, зачем я ломаю голову над революционной теорией. Им до революции нет никакого дела, и это тем более странно, что все они — рабочие, крестьяне или вообще безработные. Прежде чем редактировать последнюю часть, я проведу углубленное исследование. Думаю, получится — мои люди считают меня потрясающим парнем и отличным сержантом, потому что я их не оскорбляю и не ору как резаный с утра до ночи. Я многого жду от этого опроса в «полевых условиях», надеюсь, он поможет мне определить дальнейшее направление работы.

Как у тебя дела с диссертацией? Напиши, мне интересно, как ты решила подойти к проблеме Арагона, сюрреализма и его разрыва с Бретоном. Возможно, следует задаться вопросом об исторической основе сюрреализма и о предательстве — кто предал, кого предал, что предал. Пришли мне несколько страниц. Ты должна проявить упорство. Я знаю твою натуру — тебе захочется перемен. Не поддавайся. Главное сейчас — защититься, потом можешь делать что хочешь, даже учиться на психолога. Ты не должна жертвовать годами учебы из-за глупой блажи. Психологу найти работу ой как непросто, а профессия преподавателя, что бы там ни говорили, настоящее дело. Ты создана для этого…

Рассуждения Пьера показались мне, скорее, скучными, но я все-таки решил дочитать до конца — и дочитал бы, не вернись разъяренная Сесиль.

— Ты ему донес?

— Нет!

— Ты один знал, я больше никому не говорила!

— Я не писал Пьеру.

— А откуда он узнал, что я хочу бросить диссертацию?

— Понятия не имею.

— Это невозможно, Мишель. Ты врешь!

— Он всего лишь делает предположение. Ты ведь пока не приняла решение, ты в раздумьях. Нет ничего странного в том, что старший брат дает тебе совет.

— Плевать я хотела на него и его дурацкие советы, надоело!

— Сядь и напиши Пьеру письмо, ему будет приятно.

— Ты-то что лезешь? Я вроде бы не интересовалась твоим мнением. Уверена, это ты настучал Пьеру. Действуешь исподтишка, маленький хитрюга.

— Да не мог я ничего рассказать, у меня даже адреса его нет.

— Поклянись, что не писал ему.

— Клянусь!

— Даешь честное слово? Посмотри мне в глаза.

— Даю слово, Сесиль. Лично мне все равно, будешь ты заниматься филологией или психологией.

— Твой брат слишком сообразительный.

— Просто Пьер хорошо тебя знает.

— Ну, мою диссертацию он прочтет не скоро — если вообще прочтет. Ладно, нам пора бежать.

* * *

Я плюхнулся на скамейку, чтобы отдышаться, и Сесиль пришлось вернуться.

— Так и будешь тормозить каждые пять минут?

— Я выдохся. И шорты падают.

— Мне надоело твое нытье!

— Думаешь, с тобой легко? Ты злюка, ведьма! Хочешь бегать — вперед, наслаждайся! Но без меня!

— Пьер прав, ты — маленький придурок!

Я разозлился и пошел к выходу из сада. Мы с Сесиль часто спорили по разным поводам, но до такого никогда не доходило. Я был уже у ограды, но Сесиль так меня и не окликнула. Я обернулся и увидел, что она исчезла. Вернуться домой в таком виде было невозможно, а одежда осталась в доме на набережной Августинцев. Пришлось отправиться туда и прождать целый час на лестнице.

— Что ты тут делаешь? — удивилась Сесиль.

— Пришел переодеться.

— Давай выпьем кофе.

— Не хочу.

— Как насчет шоколада?

— Брось, Сесиль, я переоденусь и пойду.

— Ты больше не мой маленький братец?

Я не мог устоять перед таким обращением, и она это знала.

— Ты стала ужасно вредная.

— Я бросила курить.

— Не может быть! Давно?

— За неделю не выкурила ни одной сигареты. А отыграться могу только на тебе.

Она собрала со стола обрывки письма Пьера, нажала на педаль и бросила их в мусорное ведро. Шоколада не оказалось, пришлось пить кофе с молоком.

— Почему ты мне не сказала?

— Думаешь, я занялась спортом от нечего делать? Мне пришлось, я набрала два кило.

— Ты просто отекла.

— Если бы! Началось с двух килограммов, а кончится семью. Одна моя подруга поправилась аж на десять! Тебе понравится, если у меня все тело будет в жировых складках?

— Ты не преувеличиваешь?

— Нисколько!

Сесиль вышла и вернулась с альбомом фотографий:

— Вот, смотри. Это моя мать — до свадьбы. Она весила сорок восемь килограммов.

Сесиль начала лихорадочно листать страницы, дошла почти до конца и ткнула пальцем в черно-белый снимок, на котором ее мать позировала на фоне Акрополя.

— На пятнадцать лет старше и на тридцать кило толще. Не хочу стать такой же.

— А с чего ты взяла, что тебе это грозит?

— Дочери всегда становятся похожими на матерей, а сыновья — на отцов. Отсюда все проблемы.

— У меня с отцом никаких проблем нет.

— Значит, будут. Пьер пытался разорвать порочный круг. Мало кто так усердствовал, надеясь разочаровать семью. Судьба похожа на магнит, от нее не уйдешь. Пьер и папа никогда ни в чем друг с другом не соглашались, но мыслили одинаково. А теперь Пьер стал таким же тяжелым человеком, каким был отец.

— Раньше ты никогда не рассказывала о родителях.

— Их уже нет в живых. Что о них говорить.

— Можно посмотреть альбом?

— Ни в коем случае. Я бы давно выбросила все фотографии, но Пьер не разрешил. Понимаешь, о чем я? Люди вечно поддаются чувствам.

* * *

Чувства взяли верх не только над Пьером. Два раза в неделю я, как последний слабовольный идиот, отправлялся бегать в Люксембургский сад. Сесиль подарила мне форму по размеру. Поначалу это была адская каторга. Через месяц я уже пробегал полный круг без остановки и сам себе удивлялся. Мы бегали по часу в четверг и субботу, а по воскресеньям я занимался хозяйством. Я бегал исключительно ради Сесиль, чтобы поддержать ее, не дать снова закурить. Она то и дело срывалась, причины всегда находились: работа идет трудно, Пьер в каждом письме напоминает, что жаждет прочесть сочинение об Арагоне, подругу бросил парень… Кроме того, Сесиль просто нравилось курить… Перед моим приходом она обязательно проветривала квартиру, но я всегда чувствовал застоявшийся запах табачного дыма.

Однажды все круто изменилось. Это случилось в конце марта, в четверг, во второй половине дня. Было холодно, моросил мелкий дождь, в пустом Люксембургском саду гулял северный ветер, обжигая нам щеки. Сесиль, как обычно, бежала впереди. Я догнал ее. Она ускорилась. Я не сдавался. Я слышал дыхание Сесиль. Несколько минут мы бежали ноздря в ноздрю, потом я почувствовал необыкновенную легкость, оторвался, и она не смогла меня догнать. Отбежав метров на двадцать, я сжалился над Сесиль.

— Остановись, Мишель, я больше не могу, — жалобно попросила она и согнулась пополам, пытаясь восстановить дыхание.

Я снисходительно улыбнулся:

— Хорошо выглядишь.

— Правда? — задыхаясь, спросила она.

— Жалко, фотоаппарата нет, могла бы сама убедиться.

— Я чувствую себя так, как будто во мне тонна веса.

— А с чего ты взяла, что бег помогает худеть? Может, на тебя он оказывает обратное действие.

Сесиль побагровела от возмущения, и я рванул с места, не дожидаясь ответа.

— Ах ты, маленький придурок!

Жан-Мишель Генассия. Клуб неисправимых оптимистовЖан-Мишель Генассия. Клуб неисправимых оптимистов