воскресенье, 12 января 2014 г.

Уинстон Спенсер Черчилль. Мои ранние годы. 1874-1904

Кто не слышал об Уинстоне Черчилле? Провидец, историк, премьер-министр Великобритании в 1940-1945 и 1951-1955 годах, ярый противник нацистской Германии, он был одной из величайших фигур XX века. Помимо всего прочего Черчилль обладал незаурядным литературным талантом, отмеченным в 1953 году Нобелевской премией. Этот талант со всей яркостью проявился в написанной им автобиографии "Мои ранние годы. 1874-1904", не только позволяющей читателям проследить за формированием грандиозной личности, но и, как пишет сам Черчилль, рисующей панорамную картину ушедшей эпохи. Если вы хотите до конца понять Уинстона Черчилля, обязательно прочтите "Мои ранние годы". В них нашли отражение поразительные (как определил их сам Черчилль) первые тридцать лет жизни одного из самых противоречивых и неотразимых лидеров XX века.

Отрывок из книги:

Хаунслоу

Весной 1896-го 4-й гусарский вывели в Хаунслоу и Хэмптон-Корт, готовя осенью отправить в Индию. В Хаунслоу мы передали своих лошадей какому-то вернувшемуся на родину полку, и таким образом наша кавалерийская подготовка завершилась. Наш полк отбывал на Восток на двенадцать-четырнадцать лет, и офицерам предоставили немыслимые отпуска и льготы для устройства своих дел. Пока при нас были лошади, мы провели на Хаунслоу-Хит последний парад, где полковник Брабазон, чей срок командования нами истекал, попрощался с полком краткой и чеканной речью воина.


Я провел приятнейшие шесть месяцев; в сущности говоря, такого упоительного безделья мне еще не выпадало. Я мог жить дома с матерью и два-три раза в неделю ездить на подземке в казармы Хаунслоу. Мы играли в поло в «Херлингеме» и «Рениле». «Рохамптон Граунда» тогда еще не существовало. Теперь у меня было пять вполне хороших пони, во мне находили способности. Я закрутился в вихре светских удовольствий. В те дни Английское Общество еще жило по старинке. Это было яркое и могущественное племя, державшееся совершенно теперь забытых норм поведения и способов их охраны. В значительной степени все знали друг друга — и друг про друга тоже. Около ста великих фамилий, правивших Англией на протяжении многих веков и видевших ее восхождение на вершину славу, были связаны тесным родством через браки. Всюду встретишь либо друга, либо родственника. В большинстве случаев первые в обществе были первыми и в парламенте, и на скачках. Лорд Солсбери осмотрительно воздерживался от созыва Кабинета, когда в Ньюмаркете были бега, и палата общин объявляла перерыв на Дерби. В те дни роскошные приемы в Ланздаун-Хаусе, Девоншир-Хаусе или Стаффорд-Хаусе содержали в себе все элементы, составляющие веселый и блестящий светский кружок, имеющий ближайшее касательство и к парламентским делам, и к армейской и флотской иерархии, и к политике государства. Ныне в Ланздаун-Хаусе и Девоншир-Хаусе размещены отели, квартиры и рестораны, а в Стаффорд-Хаусе открылся безобразнейший и глупейший музей, в выцветших залах которого демонстрируют свое унылое гостеприимство социалистические правительства.

Но в 1896-м эти тени еще не нависли над Лондоном. Наоборот, все жили ожиданием грядущего в следующем году Бриллиантового юбилея. Я перемещался из одного восхитительного окружения в другое, в конце недели гостил в прекрасных имениях и дворцах, которые через настоящих своих владельцев сохраняли еще связь с триумфальной историей Соединенного Королевства. Хорошо, что хотя бы несколько месяцев я созерцал этот ушедший мир. Перед моим внутренним взором стоит бал-маскарад у герцогини Девонширской в 1897-м. Там словно проигрывались сцены из романов Дизраэли. Одно из его знаменитейших описаний прямо-таки воссоздавалось вживе: летний вечер, снаружи, в Грин-парке, толпятся люди, глазея на съезд и разъезд гостей, слушая музыку и, возможно, задумываясь о пропасти, которая тогда разделяла верхи и низы.

Когда в 1920-м мсье Поль Камбон завершил свою долгую достопамятную миссию при Сент-Джеймсском дворе, он любезно согласился позавтракать у меня в доме. Зашел разговор о грандиозных событиях, которые мы пережили, о том пути, что проделал мир с начала столетия.

— В течение двадцати проведенных мною здесь лет, — сказал престарелый посол, — я наблюдал за тем, как в Англии совершается революция более глубинная и дерзновенная, нежели даже Французская революция. Правящий класс лишился политической силы и по большей части собственности, причем произошло это почти незаметно и без единой человеческой жертвы.

Я думаю, так оно и было.

Лилиан, вдова моего дяди, восьмого герцога Мальборо, дочь коммодора американского флота, унаследовавшая от первого мужа солидное состояние, вышла в третий раз за лорда Уильяма Бересфорда, младшего из сыновей лорда Уотерфорда. Все три брата были замечательные личности. Старший, Чарли, — известный адмирал. Средний, Марк, — видная фигура в обществе и на скачках. Младший, Билл, — военная косточка, обладатель Креста Виктории, полученного в Зулуленде. Я знался со всеми троими до самой их смерти.

Лорд Уильям и герцогиня Лилиан поженились в зрелые годы, но это был счастливый, исполненный довольства и даже благословленный потомством союз. Они обосновались в прелестном Дипдине, близ Доркинга, и постоянно звали меня в гости. Я очень привязался к Биллу Бересфорду. Он казался воплощением всех тех качеств, которые способны заворожить любого юного кавалериста. Это был светский человек, чувствовавший себя как рыба в воде в аристократических клубах и в обществе. Много лет он состоял военным секретарем при лорде Дафферине и лорде Лансдауне, по очереди занимавших пост вице-короля Индии. Он был заядлый спортсмен, всю жизнь проведший бок о бок с лошадьми. Поло, охота на кабана с копьем, охота на крупного зверя, скачки составляли важную часть его деятельности. В бытность свою молодым офицером 12-го уланского полка Билл выиграл на пари крупную сумму денег, и вот каким образом: отобедав в Найтсбридже у королевских конногвардейцев, он отправился пешком в кавалерийские казармы в Хаунслоу, изловил там барсука, прижившегося в 10-м гусарском, и с этой ношей за спиной вернулся к ожидавшей его в Найтсбридже компании — с рекордной скоростью, если учесть расстояние! В любых состязаниях он выступал либо участником, либо азартным болельщиком. И наконец, он был боевым офицером, который прошел три или четыре войны и в отчаянном положении спас товарища от зулусских ассагаев и пуль. Его взгляды на общественную жизнь, хоть и отдавали официозом, отличались сугубой практичностью, а в вопросах морали и этикета его слово для многих было решающим.

Итак, я часто гостил в комфортном и великолепном Дипдине, без устали внимая мудрости его хозяина и сам умничая. Я всегда помню заявление Билла о невозможности новых войн между цивилизованными народами.

— Я не раз видел, — сказал он, — как государства оказывались на грани войны, и всегда их удерживал какой-нибудь случай.

В мире достаточно здравого смысла, полагал он, чтобы приличные люди допустили такой ужас. Я не считал это бесспорным, но все же на ус намотал и три-четыре раза при слухах о войне опирался на его мнение — и три-четыре раза оно оправдывалось. Так мыслили люди в Викторианскую эпоху. Но пришло время, когда мир затопили такие хляби, в каких лорд Уильям Бересфорд со товарищи ног не мочили.

В Дипдине в 1896-м я познакомился с сэром Биндоном Бладом. Этот генерал был самым надежным и опытным военачальником на индийском пограничье. С хозяином поместья он дружил всю жизнь. Домой генерал приехал сразу после взятия Малакандского перевала осенью 1895-го. В случае возобновления беспорядков на индийском пограничье именно ему предстояло возглавить боевые действия. Следовательно, ключ от будущих радостей был у него в руках. Мы сошлись. И однажды воскресным утром на солнечных лужайках Дипдина я выбил из генерала обещание: если он будет командовать еще одной экспедицией в Индию, то позволит мне ехать с ним.

В Дипдине я пережил одну пренеприятную историю. Меня пригласили на воскресный прием в честь принца Уэльского — неслыханная честь для второго лейтенанта. В числе гостей ожидался и полковник Брабазон. Я понимал, что должен показать себя с лучшей стороны: пунктуальным, скромным, выдержанным — словом, проявить именно те качества, которых мне недоставало. Надо было сесть в шестичасовой поезд на Доркинг, а я решил поехать в 7.15. Время поджимало, но только к середине пути я понял, что почти наверняка опоздаю к обеду. Поезд придет в 8.18 и еще 10 минут ехать от станции до места. Тревожа попутчика, я стал переодеваться в поезде. Поезд еле полз и еще по нескольку минут торчал на каждой станции. Причем ни единой не пропускал. Без двадцати девять мы были в Доркинге. Я выскочил из вагона, на платформе ждал растерянный лакей. Я прыгнул в коляску и по тому, как мы гнали, понял, что меня ждут серьезные неприятности. «Я незаметно прокрадусь на свое место за столом, — думал я, — а потом принесу извинения».

В Дипдине все толпились в гостиной. Оказалось, что без меня в компании было бы тринадцать человек. А как известно, в королевском семействе считалось в те дни дурной приметой садиться за трапезу чертовой дюжиной. Принц категорически отказался идти в столовую и запретил накрыть два стола вместо одного. Верный себе, он явился ровно в половине девятого. А было уже без двенадцати девять. Вообразите себе группу избранных, выдающихся представителей высшего света, стоящих с хмурыми лицами посреди просторной залы — и рядом меня, молокососа, которому оказали великую милость и честь, подняв на такую высоту. Конечно, у меня было замечательное оправдание. Как это ни странно, впоследствии оно не раз меня выручало. Я не рассчитал время! Но тут я оправдываться не стал, пробормотал извинения и отвесил поклон.

— В полку вас не учили пунктуальности, Уинстон? — сурово вопросил принц, с ехидством взглянув на полковника Брабазона, тут же побагровевшего.
Страшная была минута! Мы семью парами прошли в столовую и расселись — ровно четырнадцать персон. Примерно через четверть часа принц, по натуре редкий добряк, внес в мою душу успокоение, милостиво пошутив.

Я считаю, что непунктуальность — отвратительная черта, и всю мою жизнь старался преодолеть ее.

— Я никогда не мог понять, — несколькими годами позже сказал мне доктор Уэлдон, — чем руководствуются люди, взявшие себе за правило на каждую встречу в течение дня опаздывать на десять минут.

Я совершенно согласен с этим заявлением. Будет честно отменить одну-две встречи и дальше всюду поспевать. Но мало у кого хватает на это силы духа. А ведь не беда, если какая-нибудь одна важная шишка уйдет брюзжа ни с чем, зато девять посетителей, имеющих до вас реальную нужду, будут избавлены от необходимости томиться по десять минут в душной приемной.

В декабре 1895-го в Южной Африке произошло событие, которое мне, склонившемуся над картой моей жизни, представляется источником всяческих зол. Предшествующим летом лорд Солсбери был возвращен консервативным большинством в сто пятьдесят голосов. Его ожидало правление, не ограниченное ничем, кроме семилетнего срока. Свою главную задачу он видел в том, чтобы расквитаться за позор Гладстона в Судане, где убили генерала Гордона, и его капитуляцию в Южной Африке после нашего поражения у Маджуба-Хилла. Не спеша, уверенно и с чрезвычайной осторожностью проводил он обе линии. Он заботливо пестовал мир в Европе и поддерживал домашний покой. Когда экспансия России на Дальнем Востоке угрожала интересам Британии и существованию Японии, он не счел зазорным пойти на уступки, позволив англо-китайскому флоту покинуть Порт-Артур по требованию русских. Он терпеливо сносил насмешки либеральной оппозиции, без всяких оснований упрекавшей его в малодушии. Когда из Соединенных Штатов пришел Меморандум Олни (по существу это был ультиматум) относительно Венесуэлы, он отправил мягкий ответ, снявший напряженность. Он все подчинял интересам Британской империи. Он расчищал место для Судана и Трансвааля.

В этой сфере не бездействовал и мистер Чемберлен. Великий Джо, державший лорда Солсбери у власти с 1886-го по 1892-й, был главным тараном в той атаке, которая в 1895-м положила конец недолгому пребыванию либералов у кормила правления. В конце концов он решил войти в новое правительство лорда Солсбери, и если в средневикторианскую эпоху Министерство колоний играло незначительную роль, то В его руках оно стало работающим инструментом государственной политики. Лорд Солсбери, с трудом продвигавшийся по пути сведения счетов с халифом в Хартуме и президентом Крюгером в Претории, нашел в южноафриканских делах союзника и даже вдохновителя в лице радикала-империалиста из Бирмингема.

Помимо этих личностных побуждений, сам ход событий неуклонно увлекал Южную Африку к кризису. Развитие добычи рудникового золота за несколько лет обеспечило Йоханнесбургу заметную роль не только в британской, но и в мировой экономике. Буры-фермеры, прежде довольствовавшиеся сельской жизнью в глухомани, куда эмигрировали их деды, теперь осознали, что у них порядочные доходы от добычи золота и требующий внимания процветающий современный город с постоянно растущим многоязычным населением. В Претории сложилось сильное, толковое, с гонором правительство, ставшее средоточием голландских притязаний в Южной Африке и питавшееся налогами на золотую добычу, которая все возрастала. Оно обратилось к Голландии и Германии с просьбой обеспечить им европейскую помощь и заступничество. А за ним стояла немереная боевая сила из пятидесяти-шестидесяти тысяч злых, недалеких, опутанных предрассудками, набожных буров-фермеров, сплоченных в вооруженную ружьями, небывало искусную, не уступающую в боеспособности только монголам конницу.

Новые обитатели Йоханнесбурга (их называли «чужаками»), в основном британцы по крови, винили бурское правительство в невежестве и даже продажности и выражали недовольство тяжелыми и постоянно растущими налогами. Они подняли на щит старый лозунг: «Нет налогам без представительства». Они требовали права голоса. Но поскольку своим числом они смели бы бурский режим и вернули в британские руки бразды правления Трансваалем, которые Англия упустила в 1881-м, то их законные требования никак не могли быть удовлетворены.

Мистер Чемберлен и неотступно следовавший за ним лорд Солсбери встали на защиту «чужаков». На бумаге и при демократических намерениях их позиция была неоспорима. Но никакими резонными увещаниями никого не склонишь пожертвовать своей шкурой. Старожилы Трансвааля не собирались поступиться своей автономией или чувствительно ущемить ее ради новоселов, сколько их там ни явится и какую силу они ни возьмут. Они полагали, что налоги — лучшее средство держать их в подчинении. Если раздор перерастет в боевую схватку, президент Крюгер со товарищи не видели оснований, почему бы Европе не вмешаться на их стороне, а им самим не прибрать к рукам всю Южную Африку. Их позиция тоже была неслабая. Разве они не прошли насквозь саванну, уходя от британского правления, которое вечно лезло в их отношения с аборигенами и челядью. Если Англия заговорила языком «Бостонского чаепития»[14], то буры жили чувствами южных плантаторов накануне Гражданской войны в США. Длинная загребущая рука британского империализма, объявляли они, протягивается к их последнему убежищу; мистер же Чемберлен возражал: только из страха потерять возможность измываться над своими кафрами буры отказываются дать гражданские права современным производителям, которым они обязаны девятью десятыми своего национального богатства. Опасная коллизия!

Мистер Сесил Родс был председателем и создателем учрежденной королевским декретом Компании. В качестве премьер-министра Капской колонии он пользовался весомой голландской поддержкой. Управляющим у него был некий доктор Джеймсон. Джеймсон — человек сильный и порывистый — собрал в Мафекинге военный отряд из шестисот-семисот человек, чтобы в случае, если «чужаки» подымутся, как они не раз угрожали, завоевывать свои гражданские и политические свободы, быстрым маршем пройти сто пятьдесят миль от Мафекинга до Йоханнесбурга и остановить бессмысленное кровопролитие — с благословения мистера Родса и одобрения британского правительства. Одновременно в Йоханнесбурге вызрел самый настоящий заговор с целью силой вытребовать для «чужаков» права гражданства. В деньгах недостатка не было, поскольку в заговоре участвовали владельцы золотых приисков. Им сочувствовали, хотя и не слишком горячо, их служащие и йоханнесбуржцы неголландского происхождения, числом уже превосходившие народонаселение всего Трансвааля. Апрельским утром в Йоханнесбурге сформировалось временное правительство, и с семью сотнями кавалеристов и двумя пушками через вельд на столицу двинулся доктор Джеймсон.

Случившееся потрясло Европу и взбудоражило весь мир. Кайзер отправил президенту Крюгеру известную телеграмму и приказал германскому флоту, так кстати оказавшемуся рядом, десантироваться в Делагоа-Бей. Не было страны, где бы Великобританию не честили на все корки. Бурские коммандос, только и ждавшие сигнала, легко окружили доктора Джеймсона с его войском и после горячей схватки принудили сдаться. В то же время и такой же большой силой трансваальцы подавили мятеж в Йоханнесбурге и арестовали его предводителей и причастных к нему миллионеров. Едва новость о рейде доктора Джеймсона достигла Англии, британское правительство поспешило отмежеваться от его демарша. Сесил Родс лаконично высказался в Кейптауне: «Он испортил мне всю музыку». Лорд Солсбери пустил в ход всю свою терпеливую и могущественную дипломатию, чтобы умерить недовольство. Приговоренным к смерти йоханнесбургским главарям позволили откупиться за баснословные деньги. Ратников Джеймсона передали в руки британского правосудия, предводителя и его подручных судили и приговорили к двум годам тюрьмы.

Дабы определить меру ответственности мистера Чемберлена или мистера Родса, было учинено строгое расследование, направляемое либеральной партией. Расследование заняло много времени и в конечном счете не дало ясного ответа, и вся история постепенно заглохла, впрочем потянув за собой череду неприятных последствий. В глазах всего мира репутация Британии понесла тяжкий урон. Голландцы отстранили Сесила Родса от власти в Капской колонии. Телеграмму германского императора британцы восприняли как выражение враждебности и затаили обиду. Сам же император, сознавая свое бессилие перед британской морской мощью, задумался о создании германского флота. Политическая жизнь Южной Африки сбилась с мирного курса. Британские колонисты рассчитывали на поддержку имперского правительства; рассредоточенные по субконтиненту голландцы тянулись сплотиться под знаменами обеих бурских республик. После катастрофического фиаско британское правительство собиралось с силами; между тем Трансвааль давил «чужаков» налогами и на вырученные деньги всерьез вооружался. Стороны были накалены до предела, и их тяжба уже рассматривалась в высшей инстанции.

В то беспокойное лето моя мать собирала за столом политиков обеих партий, видных деятелей литературы и искусства, а заодно и красавиц, на которых отдыхал глаз. Однажды она зашла слишком далеко в своем либерализме. Нашим старейшим другом был сэр Джон Уиллоби, участник рейда Джеймсона, в то время отпущенный под залог в ожидании суда в Лондоне. Это он первый показал мне, как правильно ставить мою игрушечную кавалерию в головном дозоре. Вернувшись из Хаунслоу, я застал его уже приехавшим к ленчу. Мать задерживалась. Вдруг отворилась дверь и доложили о приходе мистера Джона Морли. Я почуял недоброе, но отважно представил их друг другу. А что оставалось делать? Мистер Морли напрягся и, не предлагая руки, коротко кивнул. Уиллоби ответил на поклон лишь отсутствующим взглядом. На душе у меня скребли кошки, и я попытался наладить беседу, поочередно задавая им пустячные вопросы. К моему великому облегчению, скоро появилась мать. Она не спасовала, хотя ситуация была не из простых. Неосведомленный наблюдатель, пропустивший начало трапезы, даже не заметил бы, что из четверых сидящих за столом двое не обращаются друг к другу прямо. А под конец, как мне показалось, они охотно бы это сделали. Однако линия поведения была выбрана, и им приходилось ее держаться. Я подозревал, что мать замыслила смягчить небывалое ожесточение, нагнетавшееся вокруг этого инцидента. Она хотела низвести рейд на уровень обычной политики. Однако пролилась кровь, а это другая песня.

Не стоит говорить, что в двадцать один год я был целиком на стороне Джеймсона и его отряда. Я прекрасно сознавал, из-за чего разгорелся сыр-бор. Я торопил день, когда мы «отомстим за Маджубу». Меня шокировала робость нашего консервативного правительства перед лицом кризиса. Стыдно было смотреть, как оно заискивало перед запутавшейся либеральной оппозицией и — хуже того — наказывало этих храбрых рейдеров, многих из которых я хорошо знал. Пройдут годы, и я лучше изучу Южную Африку.


Индия

Настало время грузиться и отправляться на Восток. Мы отплыли из Саутгемптона на транспорте, вмещавшем около тысячи двухсот человек, и после двадцати трех дней пути бросили якорь в Бомбейском порту, подняв завесу над тем, что вполне могло сойти за другую планету.

Можете себе представить, с каким ошалелым восторгом вся наша офицерская и солдатская корабельная братия, почти месяц толокшаяся на пятачке суши, взирала на пальмы и дворцы Бомбея, широким полукружием раскинувшиеся перед нами. Облепив фальшборты, мы пялились на них поверх сверкающих и пенящихся волн. Всем хотелось немедленно оказаться там и посмотреть — какая она, Индия. Формальности и проволочки выгрузки, которыми мучают обычного путешественника, стократно тягостнее для тех, кто странствует на казенный счет. Однако около трех часов дня поступило распоряжение: шлюпки спускать на воду в восемь, когда спадет жара, офицеры же, при желании, могут съехать на берег самостоятельно. С самого утра нас окружала целая стая крохотных лодок, качаемых зыбью прибоя. Мы им нетерпеливо помахали. Через четверть часа мы уже были у Сассунского дока. И слава богу: шустрое ныряние ялика вынуло всю душу из меня и двух моих спутников. Мы пристали к высоченной стене с мокрыми ступенями и железными кольцами. Волна то вздымала, то опускала лодчонку с размахом в пять-шесть футов. Я протянул руку и ухватился за кольцо; но прежде чем я поставил ногу на приступок, лодка увильнула, резко вывернув мне правое плечо. Я все же благополучно вскарабкался на причал, отпустил несколько абстрактных замечаний, в основном начинающихся с головных букв алфавита, помял сустав и вскоре забыл думать о случившемся.

Хочу предостеречь моих молодых читателей: опасайтесь вывихнуть плечевой сустав. В этом, как и во многом другом, лиха беда начало. Требуется чрезвычайное усилие, чтобы добиться разрыва суставной сумки, но, раз порвавшись, она становится ужасающе хлипкой. Хотя у меня был скорее подвывих, эта травма напоминала о себе всю жизнь. Она мешала мне в поло, заставила отказаться от тенниса и грозила страшным подвохом в минуты опасности, схватки, борьбы. Время от времени плечо «вылетало» ни с того ни с сего: спал, сунув руку под подушку, потянулся за книгой на полке, поскользнулся на лестнице, поплыл. Однажды это едва не случилось в палате общин, когда я позволил себе размашистый жест, и мне сразу в красках представилось, как изумились бы члены палаты, если бы оратор, которому они дружно внимали, вдруг по непонятной причине простерся на полу, инстинктивно пытаясь вправить на место вышедшую из «пазов» кость.

Что говорить — не повезло. Но и то правда: нет худа без добра. Действуй я в атаке при Омдурмане палашом, а не новейшим средством, маузером, вряд ли я бы сейчас кому-то что-то рассказывал. Когда одолевают напасти, не следует забывать, что они, быть может, уберегают вас от чего-то похуже, и какая-нибудь чудовищная ошибка порой приносит вам больше благ, чем самое разумное, по мнению многих, решение. Жизнь — штука целостная, и удача тоже; ни та, ни другая на части не разбирается.

Подведем итог нашему путешествию словами полковника Брабазона из его напутственной речи: «Индия — ковмилица Бвитанской ковоны». Нас отправили в лагерь отдыха в Пуне, и, добравшись туда поздно вечером, мы переспали вторую ночь после высадки в палатках на двоих в виду роскошнейшей долины. Днем учтиво, церемонно, в чалмах явились соискатели на место дворецкого, денщика и конюха — в ту пору такие челядинцы полагались кавалерийскому субалтерн-офицеру. Все выложили надежные рекомендации от наших предшественников и после недолгих формальностей и раскланиваний завладели нашими земными сокровищами и взяли на себя полную ответственность за наше житье-бытье. Если вам хотелось, чтобы вас холили и лелеяли и освобождали от бытовых хлопот, то тридцать лет назад лучше Индии ничего на свете не было. Требовалось одно: отдать форму и платье денщику, пони поручить груму, наличность вручить дворецкому — и думать больше не о чем. Ваш Кабинет сформирован, каждый из этих министров входит в свои обязанности со знанием дела, с опытом и лично вам предан. Для них — это дело жизни. За скромное жалованье, справедливое отношение и пару добрых слов они готовы на все. Их мир ограничен прозаическим содержимым вашего гардероба и прочими мелочами обихода. Ни черный труд, ни долгие бдения им не в тягость, опасности им не страшны — ничто не колеблет их спокойствия, их забота не оскудевает. Так бы принцам жить, как жилось нам.

Вместе со слугами к нашей палатке пришли два или три грума с пони и записками от их хозяев, а следом пожаловал взволнованный красавец в красной с золотом ливрее и передал нам конверт с внушительным гербом. Это был посланец от губернатора, лорда Сандхерста, приглашавшего меня и моего спутника Хьюго Бэринга отужинать в его резиденции. Весь долгий день мы жучили солдат, не желавших носить тропические шлемы и подвергавших свою жизнь опасности, а вечером сидели на роскошном банкете с охлажденным шампанским. В конце ужина, после того как были осушены бокалы за здоровье королевы-императрицы, его превосходительство любезно пожелал выслушать мой взгляд на некоторые вопросы, я же, отдавая дань дивному гостеприимству, счел неприличным отмалчиваться. Теперь я уже забыл, в каких именно пунктах британско-индийских дел он ожидал моего совета, но помню, что разглагольствовал долго. Были минуты, когда губернатор явно порывался изложить свое мнение, но я из вежливости не позволял ему так себя утруждать, и он охотно закрывал рот. Он был настолько заботлив, что отправил с нами своего адъютанта проследить, чтобы мы не заблудились. В общем и целом, за сорок восемь часов внимательно приглядевшись к Индии, я составил о ней в высшей степени благоприятное впечатление. Порой, думал я, такие вещи схватываешь с первого взгляда. Как говорит Кинглейк: «…разглядывание пристальное, помещающее предмет под неверным углом зрения, не так хорошо для вынесения суждения, как беглый охватный взгляд, позволяющий увидеть вещи в их истинной пропорции». Проваливаясь в сон, мы всем существом сознавали огромнейшую работу, какую Британия совершала в Индии, ее высочайшее призвание управлять этим простейшим и отзывчивым народом — к его и нашей пользе. И буквально тут же трубы заиграли подъем, и мы поспешили на пятичасовой поезд в Бангалор — это тридцать шесть часов пути.

Огромное треугольное плато Южной Индии заключает в себе владения Низама и махараджи Майсура. Спокойствие этих земель, вместе почти равных территории Франции, обеспечивают, в случае нужды, два британских гарнизона — в Бангалоре и Секундерабаде, по две-три тысячи человек в каждом. И тому и другому гарнизону придано вдвое большее число индийских солдат; таким образом для любых учений и маневров имеется достаточно войск всех родов. Согласно установившемуся обычаю, британские силы расквартировываются в пяти-шести милях от людных городов, находящихся под их защитой, а в промежутке стоят лагерями индийские полки. Британские войска размещаются в просторных, прохладных, окаймленных деревьями казармах. Предусмотрительность и порядок осуществляли здесь свои планы, не жалея ни времени, ни пространства. Превосходные дороги, тенистые аллеи без конца и краю, изобилие чистой воды, импозантные конторы, лечебницы и учебные заведения, обширные плацы и манежи — яркие приметы этих центров совместного проживания больших колоний белых людей.

Прекрасен климат Бангалора на высоте более трех тысяч футов над уровнем моря. И хотя солнце палит нещадно, за исключением самых жарких месяцев ночи прохладны и свежи. Европейские розы в бесчисленных глиняных вазонах являют само совершенство цвета и запаха. Буйствуют цветы, соцветия кустарников, лианы. В болотах пропасть бекасов (и змей). На солнце порхают сверкающие бабочки, при луне их сменяют баядеры.

Офицерам не полагается казенное жилье. Они получают квартирное довольство в серебряных рупиях, каковое вместе с денежным содержанием и всякими добавками ежемесячно сгружается в плетеную кошелку размером с призовой турнепс. Вокруг клубной столовой лежит район вместительных одноэтажных бунгало с огороженными дворами и садами. Отслужив очередной месяц, младший офицер получает свою кошелку с серебром, шествует с ней в свое бунгало, вручает ее сияющему дворецкому, и — казалось бы — он свободен от мирских забот. Но кавалеристу в те дни было весьма желательно пополнять щедрые воздаяния королевы-императрицы втрое-вчетверо большими поступлениями из дома. Всего мы получали за нашу службу около четырнадцати шиллингов в день плюс три фунта в месяц на содержание двух лошадей. Вместе с пятьюстами фунтами за год, которые выплачивались поквартально, это было единственное, чем я держался; все остальное приходилось брать под ростовщические проценты у сговорчивых местных банкиров. Против этих господ остерегали всех офицеров, а мне они нравились: очень толстые, очень любезные, очень честные и до ужаса жадные. Требовалось подписать какие-то клочки бумаги и предъявить, словно по волшебству, пони для поло. Улыбчивый финансист прядал на ноги, покрывал лицо руками, влезал в свои шлепанцы и, удовлетворенный, убегал — ровно на три месяца. Брали они всего два процента в месяц и недурно устраивались, поскольку вряд ли сталкивались с неоплатными долгами.

Наша троица — Реджинальд Барнс, Хьюго Бэринг и я, — сложив наши капиталы, сняли роскошное бело-розовое бунгало под тяжеловесной черепичной крышей, с глубокими навесами на белых гипсовых колоннах, увитых алой бугенвиллеей. Стояло оно на огражденном участке площадью акра в два. От нашего предшественника нам достались сотни полторы прекрасных розовых кустов: «Маршал Ниель», «Франция», «Слава Дижона» и так далее. Сами мы выстроили большую глиняную конюшню, крытую черепицей, со стойлами для тридцати лошадей и пони. Наши дворецкие образовали триумвират, в котором разногласий не возникало. Мы поровну складывались в общий котел и избавляли себя от бытовых забот ради одного серьезного дела.

Дело это было поло. На нем, помимо службы, сосредоточились все наши помыслы. Но для того чтобы играть в поло, нужно иметь пони. Еще в плавании мы основали полковой клуб поло и из умеренных, но регулярно вносимых всеми офицерами пожертвований создали фонд, способный предоставлять солидные кредиты на приобретение этих верных соратников. Приехавшему из метрополии полку примерно года два нечего было и мечтать о том, чтобы добиться значимых результатов в индийском поло. За такой срок только и можно, что подобрать подходящих пони. Но после долгих и горячих дискуссий президент нашего клуба и старшие офицеры нашли умное и неординарное решение. Бикулахские конюшни в Бомбее служат главным рынком, через который арабские скакуны попадают в Индию. Местный полк легкой кавалерии, Пунский конный, где заправляли офицеры-британцы, имел, благодаря постоянному дислоцированию, безусловное преимущество в приобретении арабских пони. Проезжая через Пуну, мы испытали их пони и провели серьезнейшие переговоры. В итоге было решено, что наш полковой клуб приобретает у Пунского конного всех их поло-пони (числом 25); им предстояло стать ядром, вокруг которого мы сплотим силы для нашей будущей победы в Межполковом турнире. Не могу даже передать, с какой целеустремленностью мы все включились в это дерзкое и немыслимое предприятие. В истории индийского поло не было случая, чтобы кавалерийский полк из Южной Индии завоевал межполковой кубок. Мы понимали, что это потребует двух-трех лет самоотречения, сосредоточенности и тяжелого труда. Но мы были уверены, что, если не разбрасываться, успех вполне достижим. Поставив перед собой задачу, мы посвятили себя ей всецело.

Не забуду сказать, что было еще множество служебных обязанностей. Каждое утро, еще не светает, а вы уже видите перед собой смутный силуэт, и мокрая рука дерет вам вверх подбородок и несет поблескивающую бритву к намыленному беззащитному горлу. Около шести часов смотр полка, выезжаем на открытое место и полтора часа проделываем всяческие маневры. Потом возвращаемся в свои бунгало, принимаем ванну и идем в столовую завтракать. С девяти до половины одиннадцатого манеж и канцелярия; потом домой в бунгало, пока не началось пекло. Расстояния в широко раскинувшемся лагере столь велики, что пешком их не одолеешь. Мы перемещаемся только верхом. Но задолго до одиннадцати свирепое дневное солнце загоняет всех белых людей в укрытия. В половине второго мы бежим, обдаваемые жаром, на ленч и возвращаемся спать до пяти часов. Потом все оживает. Наступает час поло. Вожделенный час. В те дни я стремился отыграть столько периодов, сколько мне перепадало. С утра определялся порядок для гарнизона; шустрый маленький вестовой составлял списки офицеров с указанием количества периодов, в которых они желают участвовать. Цифры усреднялись, дабы принести «наибольшее благо наибольшему числу людей». Я редко играл меньше восьми, обычно десять или двенадцать «чакэ».

Когда тени на поле удлинялись, мы, потные, еле переводя дух, трусили к себе, чтобы принять горячую ванну, отдохнуть и в половине девятого сесть за обед, протекающий под бряцание полкового оркестра и клацанье льдинок в стакане. Потом старшие офицеры вовлекали невезучих в скучную, модную тогда игру «вист», остальные покуривали под луной, и в половине одиннадцатого, самое позднее в одиннадцать, давался «отбой». Вот таким, три года кряду, был для меня «долгий-долгий индийский день», и, добавлю, день неплохой.


Образование в Бангалоре

Только зимой 1896 года, когда я отгулял на земле двадцать два года, меня вдруг потянуло к учебе. Я начал ощущать свое полнейшее невежество в очень многих наиважнейших областях знания. У меня был недурной словарный запас, я любил слова и ощущение, когда они с поразительной точностью ложатся во фразу, словно пенни в щель игрального аппарата. Я ловил себя на том, что употребляю много слов, точного значения которых не знаю. Мне они очень нравились, но я стал их избегать, боясь оскандалиться. Как-то, еще в Англии, приятель сказал мне: «Христово Евангелие было венцом этики». Красиво закручено, только что такое этика? О ней нам ничего не говорили ни в Харроу, ни в Сандхерсте. По контексту я заключил, что это что-то вроде «школьного братства», «командного духа», «esprit de corps», «благородного поведения», «патриотизма» и так далее. Потом от кого-то я услыхал, что этика не только предписывает нам делать то-то и то-то, но и объясняет, почему поступать нужно так, а не иначе, и это предмет многих трактатов. Я бы заплатил какому-нибудь книгочею не меньше пары фунтов, если бы он за час-полтора просветил меня насчет этики. Какой круг явлений охватывает эта дисциплина, на что подразделяется, какие вопросы поднимает и перед чем встает в тупик; кто в ней главный авторитет и где основополагающие труды? Но здесь, в Бангалоре, ни одна живая душа ничего не могла мне поведать об этике — ни по дружбе, ни за деньги. В тактике я разбирался, на политику имел свой взгляд, но краткий очерк этики был диковиной, которую здесь, на месте, я получить не мог.

И это всего лишь одна из дюжины одолевавших меня теперь духовных потребностей. Конечно, я знал, что университетские юнцы в девятнадцать-двадцать лет напичканы всей этой белибердой и загонят вас в тупик вопросами либо срежут ответом. Но мы ни во что ставили их самих и их показное превосходство, мы помнили, что они книжные черви, а нам доверены солдаты, мы защищаем Империю. Однако порой меня задирало то, что кто-то из них обладает нужными и разнообразными знаниями, и я жаждал заполучить сведущего наставника, чтобы ежедневно около часа слушать его и расспрашивать.

А тут кто-то обронил: «Сократический метод». Это что такое? Выясняется: это вовлечь приятеля в спор и хитрыми вопросами заманить в приготовленную яму. Сам-то он кто, Сократ? Грек, спорщик, жена у него злыдня, и самого в итоге заставили выпить яд, потому что надоел всем до смерти! Но вообще-то крупная личность. Его высоко ставили просвещенные мужи. Мне хотелось разобраться с Сократом. Почему столько веков держится его слава? Что побудило афинских заправил приговорить его к смерти только на основании того, о чем он разглагольствовал? Ведь серьезнейшие, наверно, были побуждения: власть имущие и этот болтливый учитель! Такие противостояния из-за пустяков не возникают. Ясно, что Сократ тогда открыл нечто страшно взрывоопасное. Интеллектуальный динамит! Нравственную бомбу! Об этом воинский устав молчал.

Была еще история. В школе я любил историю, но там нас пичкали скучнейшими выжимками вроде «Школьного Юма». Как-то нам велели прочитать на каникулах сотню страниц «Школьного Юма». Перед самым возвращением в школу отец решил проэкзаменовать меня. Выпало царствование Карла I. Отец спросил, что я знаю о Великой ремонстрации? Я отвечал, что в конце концов парламент поборол короля и отрубил ему голову. Более великой ремонстрации, полагал я, не может и быть. Ответ отца не удовлетворил.

— Это, — сказал он, — серьезнейший парламентский ход, определивший всю структуру нашей конституционной истории, и тебя подвели к самой сути проблемы, а ты и в малейшей степени не оценил ее значимости.

Меня озадачила его тревога, в ту пору я не понимал, из-за чего сыр-бор. Теперь захотел узнать больше.

Словом, я решил осваивать историю, философию, экономику и подобные им науки; я написал матери, просил присылать книги по этим отраслям, и она живо откликнулась, каждый месяц почта доставляла мне посылку с основополагающими, на мой взгляд, трудами. В истории я решил начать с Гиббона. Говорили, что отец с восторгом читал Гиббона, страницами знал его наизусть, и что Гиббон сильно отозвался в его речах и публикациях. Поэтому я, не откладывая, засел за 8-томную «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона под редакцией декана Милмана. Изложение и стиль покорили меня. Долгими слепяще-светлыми полуденными часами, с возвращения из манежа и до момента, когда вечерние тени возвещали о часе поло, я смаковал Гиббона. Получая безмерное удовольствие, я прочитывал его от корки до корки. Я царапал на полях свои замечания и очень скоро стал пламенным защитником автора от нападок его напыщенно-благочестивого редактора. Мне даже не мозолили глаз надоедливые авторские сноски. Напротив, от оправданий и оговорок декана во мне закипала ненависть. «История упадка и разрушения» до того очаровала меня, что я сразу принялся за «Автобиографию» Гиббона, к счастью напечатанную в этом же издании. Читая его воспоминания о старой нянюшке — «Если есть кто-то, а такие, я верю, есть, кому в радость, что я живу, благодарить они должны эту прекрасную женщину», — я думал о миссис Эверест, и пусть это будет ей эпитафией.

От Гиббона я перешел к Маколею. Я учил наизусть его «Песни Древнего Рима», любил их; конечно, я знал, что он писал историю, но ни строчки из нее не прочел. И вот я на всех парусах пустился в упоительное романтическое плавание при крепком ветре. Я помнил, что у зятя миссис Эверест, тюремного надзирателя, была скупленная выпусками и переплетенная маколеевская история, и он благоговел перед ней. Я верил Маколею, как богу, и меня расстроили его резкие суждения о великом герцоге Мальборо. А рядом не было никого, кто мог бы мне подсказать, что этот блестящий стилист с убийственным апломбом не кто иной, как король литературных плутов, который, всегда предпочитая истине байку, срамил или превозносил великих людей и подтасовывал документы в угоду волнующему рассказу. Не могу ему простить, что он обманул меня, простофилю, и моего наивно-доверчивого старого друга, тюремного надзирателя. Тем не менее должен признать, что я перед ним в долгу.

Не меньше, чем история, меня восхищали его эссе: «Чатем», «Фридрих Великий», «Воспоминания лорда Ньюджента о Хэмпдене», «Клайв», «Уоррен Гастингс», «Барер» (грязная собака), «Диалоги Саути об обществе», и прежде всего шедевр литературного бичевания — «Стихи Роберта Монтгомери».

С ноября по май я каждый божий день по четыре, по пять часов читал книги по истории и философии. «Республика» Платона — практической разницы между ним и Сократом я не углядел; «Политика» Аристотеля под редакцией нашего доктора Уэлдона; Шопенгауэр о пессимизме, Мальтус о народонаселении; «Происхождение видов» Дарвина — все это вперемешку с трудами менее достойными. Занятное я получал образование. Во-первых, я подошел к нему с пустым, алчущим умом и с крепкими челюстями; сглатывал все, что мне попадалось; а во-вторых, рядом не было никого, способного подсказать: «Этому уже нет веры», или «Прочти полемический труд такого-то; два мнения помогут тебе уяснить суть проблемы», или «На эту тему есть книжка получше», и так далее. Вот тут я впервые позавидовал университетским сосункам, у которых есть прекрасные наставники-толкователи, профессора, всю жизнь набиравшиеся знаний в самых разных областях и жаждавшие поделиться накопленными сокровищами, пока не накрыла тьма. А сейчас мне жаль этих студиозусов, когда я вижу, как легкомысленно они упускают сквозь пальцы драгоценные, быстро преходящие возможности. Человеческая Жизнь должна быть распята на кресте либо Мысли, либо Действия. Без труда — беда!

Когда я бываю в сократическом настроении и воображаю свое Государство, то решительно пересматриваю систему образования для сыновей благополучных сограждан. В шестнадцать-семнадцать лет пусть учатся ремеслу и делают здоровую физическую работу, отдавая свободное время поэзии, пению, танцам, верховой езде и гимнастике. Так они с пользой употребят бьющую ключом энергию. А вот когда их по-настоящему потянет к знаниям, когда захочется что-то услышать, — пусть идут в университет. Отличились на фабрике или в поле, проявили в чем-то выдающиеся способности — значит, заслужили, дадим им право учиться. Однако это ударит по многим устоям, пойдет недовольство, и в конечном счете мне поднесут чашу с цикутой.

Беспорядочное чтение в последующие два года заставило меня задуматься о религии. До тех пор я покорно принимал все, что мне внушали. Даже на каникулах я раз в неделю ходил в церковь, а в Харроу вообще по воскресеньям были три службы, это помимо утренних и вечерних молитв в будние дни. Лучше не придумаешь, В те годы я так туго набил копилку Благочестия, что до сих пор живу спокойно. Венчания, крещения и похороны стабильно пополняют запас, и я не задаюсь вопросом, сколько у меня в кубышке. Вполне возможно, что, заглянув туда, я обнаружил бы недостачу. Но в пылкие дни юности мне для общения с Господом не хватало одних воскресений. В армии тоже были регулярные богослужения, иногда я сопровождал в храм католиков, другой раз протестантов. В британской армии религиозная терпимость доходила до полного безразличия. Ничья вера не была ни препятствием к повышению, ни предметом насмешек. Каждому предоставлялась возможность отправлять свои обряды. В Индии в Имперском пантеоне были с почетом размещены божества сотни религий. В полку мы порой обсуждали такие проблемы: «Продолжится ли наша жизнь в другом мире, когда здешняя кончится?», «Была ли у нас прежняя жизнь?», «Узнаем ли мы друг друга, встретившись после смерти, либо просто начнем все заново, как буддисты?», «Присматривает ли за миром какой-нибудь высший разум либо все течет своим ходом?». Мы сообща решили, что если ты изо всех сил старался вести достойную жизнь, дорожил друзьями и не обижал слабых и бедных, то совсем не важно, во что ты верил и во что не верил. Все устроится правильно. Сегодня я назвал бы такое отношение «религиозным здравомыслием».

Иные старшие офицеры любили порассуждать о благотворности христианской веры для женщин («Мол, она не дает им сбиться с пути») и вообще для низших сословий («Сладкая жизнь им здесь не светит, но их утешает мысль, что они получат ее потом»). Христианство еще и дисциплинирует, особенно то, что проповедуется англиканской церковью. Оно побуждает людей держать себя достойно, соблюдать приличия, а значит, уберегает от множества скандалов. С этой точки зрения, всякая обрядность — шелуха. Все равно что перевод одной мысли на разные языки в расчете на разных людей и разные нравы. Любое религиозное излишество — штука плохая. Фанатизм, особенно у нецивилизованных рас, чрезвычайно опасен, он толкает на убийства и мятежи. По-моему, это верная картина настроений, в которых я тогда варился.

И вот мне стали попадаться книги, бросавшие вызов религиозному воспитанию, полученному мной в Харроу. Началось все с «Мученичества человека» Уинвуда Рида, настольной книги полковника Брабазона. Он без конца ее перечитывал и видел в ней своего рода Библию. Фактически это краткая, хорошо изложенная история человечества, в пух и прах разносящая все религиозные таинства и подводящая к безрадостному заключению, что мы просто сгораем и гаснем, как свечи. Прочитанное растревожило и, честно говоря, оскорбило. Но потом я обнаружил, что Гиббон держался того же мнения; и наконец под влиянием мистера Леки, чьи «Расцвет и воздействие рационализма» и «История европейской морали» были проглочены мною той же зимой, я склонился к светскому взгляду на вещи. Какое-то время я негодовал, что учителя и священники, пестовавшие мою юность, напичкали меня бреднями, как я тогда полагал. Конечно, учись я в университете, собравшиеся там знаменитые педагоги и теологи решили бы мои трудности. Во всяком случае, они указали бы мне в равной степени убедительные труды, отстаивавшие противоположную точку зрения. А так я пережил период яростного, агрессивного безбожия, и продолжись он, из меня бы получился отменный брюзга. Через несколько лет я вновь обрел душевное равновесие, и обрел его благодаря частым встречам с опасностью. Я сделал одно открытие: какие бы «за» и «против» ни сталкивались у меня в голове, слова «спаси и сохрани» сами собой срывались с моих губ, когда приходилось бросаться под вражеский огонь, и сердце преисполнялось благодарностью, когда я невредимый возвращался в лагерь к чаю. Я молил не только об избавлении от ранней смерти, но и о всяких пустяках и почти каждый раз, как тогда, так и в последующей жизни, получал что испрашивал. Обычай самый естественный и столь же необоримый и реальный, как мыслительный процесс, входящий с ним в такое противоречие. Более того, молитва умиротворяла, а рассуждения вели в никуда. Поэтому я всегда действовал, как подсказывали чувства, и не умничал.

Для неуча самое милое дело читать сборники цитат. Прекрасная книга — «Знакомые цитаты» Бартлетта, и я внимательнейше изучал ее. Отложившись в памяти, цитаты рождают отличные мысли. К тому же они побуждают вас прочесть авторов, поискать что-то еще. У Бартлетта, а может, у кого-то другого я натолкнулся на французское речение, вызвавшее мое активное неприятие: «Le cœur a ses raisons, que la raison ne connait pas». He глупо ли — отринуть рассудок сердца ради рассудка головного? Почему не прибегать к ним обоим? Лично я не видел ничего несообразного в том, чтобы думать одно, а ощущать другое. Пусть разум проникает как можно дальше в глубины мысли и логики — это хорошо, но хорошо и взмолиться о помощи и поддержке — и возблагодарить за них. Мне не думалось, чтобы Создатель, одаривший нас разумом и душой, разгневался из-за того, что они не всегда мирно трусят в одной упряжке. В конце концов, Он с самого начала должен был это предвидеть, и конечно Он все поймет.

Соответственно меня всегда удивляли надсадные попытки некоторых епископов и клириков примирить библейскую историю с современным научным и историческим знанием. Зачем нужно примирять их? Если вы получили некое послание, которое радует ваше сердце и укрепляет душу, обещая соединение с любимыми в мире, где шире горизонты и глубже взаимопонимание, то какое вам дело до формы и цвета долго плутавшего конверта? Почему вас должно волновать, правильно ли проставлен штемпель и верная ли дата на нем? Эти вещи могут рождать вопросы, но они конечно же не важны. Важно само послание и блага, даруемые его получателю. Если серьезно поразмыслить, то приходишь к однозначному выводу: чудеса невозможны, «скорее человеческое свидетельство может быть ошибочным, нежели нарушатся законы природы»; а между тем радуешься, читая, как Христос обратил воду в вино в Кане Галилейской, и ходил по водам, и воскрешал из мертвых. Человеческий ум не может постигнуть бесконечность, однако открытия в математике позволяют легко с этим справиться. Мысль, что истинно лишь постигаемое нами, — глупость, и вдвойне глупость, что мысли, которые не может примирить наш разум, исключают друг друга. Что может более обескураживать, чем зрелище миллиардов вселенных (а сейчас говорят, что их такая уйма), мотающихся туда-сюда без всякого смысла и цели? Поэтому я уже в ранние годы усвоил для себя правило: верить тому, во что хочется верить, и предоставить разуму свободно бродить по тем дорогам, которые ему доступны.

Мои кузены, сподобившиеся получить университетское образование, изводили меня рассуждениями, что никакая вещь не существует вне нашего представления о ней. Что все творение есть мечта, что все явления воображаемы. Вы живете и творите свой собственный мир. Чем богаче ваше воображение, тем разнообразнее ваш мир. Когда вы перестанете грезить, мир кончится. Хорошо забавлять себя этой мозговой акробатикой, абсолютно безвредной и абсолютно бесполезной. Я лишь предупреждаю моих юных читателей: относитесь к этому как к игре. Метафизики еще возьмут свое, и вам придется опровергать их нелепые гипотезы.

У меня был свой довод, я сформулировал его много лет назад. Мы поднимаем глаза к небу и видим солнце. Нам слепит глаза, и это физическое ощущение. Пока что только наши органы чувств свидетельствуют о существовании великого светила. К счастью, есть иные, не чувственные, способы проверить, реально ли солнце. Математические. Сложные расчеты, в которых чувства никак не задействованы, позволяют астрономам предсказывать солнечное затмение. Чисто умозрительно они устанавливают, что в определенный день черный диск пройдет по солнцу. Стоит только взглянуть, и глаза сразу скажут, что их расчеты были правильны. Вот свидетельство чувств, подкрепленное совершенно независимым математическим вычислением. В военной топографии это называется «засечкой». Мы получили независимое доказательство реального существования солнца. Когда мои друзья-метафизики говорят мне, что данные, на которых астрономы основывали свои расчеты, изначально были конечно же доставлены органами чувств, я отвечаю: «Нет». Теоретически эти данные может снять какая-нибудь автоматическая счетная машина, приводимая в действие падающим на нее светом и обходящаяся на всех стадиях без участия человеческих чувств. Когда они настаивают, что, чтобы узнать об этих расчетах, мы должны услышать о них собственными ушами, я отвечаю, что математический подход самоценен и самодовлеющ и, будучи однажды открыт, является фактором новым и независимым. Тут я обычно в резкой форме подтверждаю свое убеждение: солнце реально, оно к тому же горячее — горячее, как геенна огненная, и если метафизики в этом сомневаются, пусть наведаются туда и проверят.

Наше первое вторжение в мир индийского поло было драматичным. Через шесть недель после нашей высадки в Хидерабаде разыгрывался кубок Голконды. В столице владений Низама и в соседствующем британском гарнизоне, в Секундерабаде, было шесть или семь команд поло. Команду имел и 19-й гусарский, только что перебравшийся туда из Бангалора. Между солдатами 4-го и 19-го гусарских полков тлела неприязнь с тех пор, как лет тридцать назад какой-то рядовой якобы нелестно высказался о казармах 4-го гусарского, силой обстоятельств перешедших к 19-му. Все участники старой ссоры давно вышли в тираж, однако сержанты и рядовые были о ней прекрасно осведомлены и негодовали, словно она разгорелась месяц назад. Впрочем, эти трения не касались офицеров, нас радушно принимали в офицерской столовой. Мне отвел комнату в своем бунгало молодой капитан Четвуд, ныне главнокомандующий в Индии. Помимо других гарнизонных команд были два грозных индийских соперника: Викар Аль Умра, команда премьер-министра, и знаменитая бригада Голконды, телохранители самого Низама. Голкондцы считались лучшими игроками в Южной Индии. Они много и упорно состязались с ведущими командами Северной Индии из Патиалы и Джодхпура. На них не жалели денег, о чем свидетельствовали роскошные табуны пони, и они были несравненными наездниками и мастерами поло, какими в ту пору стремились стать все молодые индийские и британские офицеры.

В сопровождении конюшни, откупленной у Пунского конного, в тревожном, но решительном настроении мы тронулись в долгое путешествие через Деканское плоскогорье. Хозяева, 19-й гусарский, приняли нас с распростертыми объятиями и с приличными случаю соболезнованиями уведомили, что нам, на наше несчастье, выпало открыть турнир схваткой с командой Голконды. Они не кривили душой, говоря, что это страшное невезение — не обжившись в Индии, так сразу, с места в карьер вступить в соперничество с безусловным фаворитом.

Утром мы присутствовали на торжественном смотре всего гарнизона. Перед нами, а может, перед местными чинами во всем воинском блеске промаршировали британские части, регулярные индийские части и армия Низама. Под конец прошли десятка два слонов, тянувших за собой гигантскую пушку. Тогда было принято, чтобы слоны, шествуя по плацу, вскидывали в салюте хоботы, что они и проделали по всей форме. Позже этот обычай отменили: простые люди прыскали со смеху, оскорбляя достоинство слонов и их погонщиков. Потом упразднили и самих слонов, и теперь лязгающие тягачи тащат куда более крупные и губительные орудия. Цивилизация не стоит на месте. А я оплакиваю слонов и их приветственно поднятые хоботы.

В полдень начался матч. Турниры в Хидерабаде представляли собой яркое зрелище. Площадь была забита самыми разношерстными индусами, внимательно и со знанием дела следившими за игрой. Под навесами теснились британцы и местная знать. Нас считали легкой добычей, и мы готовы были разделить общее мнение, когда, едва начав, наш увертливый, проворный, точно бросавший противник повел со счетом 3:0. Впрочем (отброшу подробности, хоть и важные, но уже подзабытые и вытесненные более громкими событиями), под оглушительный рев толпы мы разгромили голкондцев со счетом 9:3. В последовавшие дни мы легко разделались со всеми другими противниками и установили не побитый с тех пор рекорд, одержав победу в перворазрядном турнире через пятьдесят дней после прибытия в Индию.

Пусть читатель вообразит, с какой окрыленностью устремились мы к высшей цели. Однако между нами и ее достижением пролегла дистанция в несколько лет.

Перед жарким сезоном 1897 года стало известно, что некоторые офицеры могут получить так называемый «трехмесячный отпуск по совокупности заслуг» для поездки в Англию. Мы только что приехали сюда, и почти никто не горел желанием отправляться обратно. А мне было жаль не воспользоваться таким заманчивым предложением, и я вызвался заполнить брешь. Я отплыл из Бомбея в конце мая, в лютый зной, при сильном волнении, разбитый морской болезнью. Когда я смог принять вертикальное положение, мы на две трети одолели Индийский океан, и вскоре я свел знакомство с высоким худощавым полковником, отвечавшим за стрелковую подготовку в Индии, его звали Иэн Гамильтон. Он открыл мне глаза на то, что между Грецией и Турцией напряженные отношения. Вот-вот начнется война. Он был романтик и стоял за греков, надеялся послужить им в каком-нибудь качестве. Я, взращенный на идеях тори, держал сторону турок и видел себя в роли военного корреспондента при их войске. Они, конечно, победят греков, заявлял я, так как их по крайней мере впятеро больше и они лучше вооружены. Мой попутчик искренне расстроился, и тогда я сказал, что не приму участия в военных действиях, а просто посмотрю и отпишу как и что. Когда мы добрались до Порт-Саида, выяснилось, что греки уже проиграли. Благоразумно и поспешно они уступили в неравном соперничестве, и великим державам пришлось пустить в ход дипломатию, чтобы спасти их от крушения. И вместо того чтобы мотаться по полям сражений во Фракии, я провел две недели в Италии, взбирался на Везувий, исследовал Помпеи и главное — узрел Рим. Я перечитал те страницы Гиббона, где говорится о чувствах, с которыми он, уже в преклонные годы, впервые вступил в пределы Великого города, и хоть я не мог тягаться с ним в учености, но с благоговением следовал по его стопам.

Все это послужило хорошим вступлением к увеселениям лондонского сезона.

Уинстон Спенсер Черчилль. Мои ранние годы. 1874-1904Уинстон Спенсер Черчилль. Мои ранние годы. 1874-1904