Сергей Михалков, безусловно, загадка, хотя и не бином Ньютона: тайна вроде шолоховской, но ведь такая тайна есть почти у каждого советского писателя и особенно поэта начиная с Маяковского. Просто одни после исторических переломов или кризисов замолкают, а другие пишут бог знает какую ерунду. Если почитать стихи Маяковского 1928-го и особенно 1929 годов, решительно невозможно поверить, что имеешь дело с гением: содержание — ладно, проехали, но даже энергия формы куда-то делась. Просто пишет человек, чтобы не сойти с ума, и еще старается быть полезным — все про личную гигиену да про иностранных хищников. А Симонов? После «С тобой и без тебя» прошло шесть лет, товарищи, шесть! — и он издает сборник «Друзья и враги», Сталинская премия первой степени! В руки взять стыдно. Насиловал он себя? Нет, все вполне искренне, хоть и не без некоторого самоподзавода.
Но Симонов — тут как раз тайны нет: даже «Под каштанами Праги», даже «Русский вопрос», да что там — даже «Чужая тень» написаны прилично, то есть не с полным забвением профессиональных навыков. Что же до заказных пьес и стихов Михалкова, это в принципе за гранью добра и зла. Невозможно допустить, что «Колыбельную Светлане» и какую-нибудь из его диких, бессмысленных, насквозь фальшивых политических басен писала одна и та же рука; нельзя допустить, что у «Десятилетнего человека», «Мимозы» и Государственного гимна СССР один и тот же автор. Ну так не бывает. Просто, видимо, у него вместе с нравственным чувством отключалась и эстетическая цензура или он искренне полагал, что для Советской власти чем хуже, тем лучше.
«Ты гора моя,
Забура моя,
В тебе сердца нет,
В тебе дверцы нет».
Это выдумала Катенька,
Повторила, спать легла —
Только я сидел до полночи
На кухне у стола,
Только я сидел до полночи
Под шорохи мышей,
Все сидел и все обламывал
Острия карандашей.
А потом я их затачивал
И обламывал опять,
Ничего не в силах выдумать,
Чтобы лечь спокойно спать.
Тут все прекрасно: и кроткая детская интонация, и простота, и признание в конце. Поэт ведь тут не только о творческой совести говорит, но и о том, что стихи сами по себе мощная аутотерапия: создашь себе приемлемый образ мира — и можешь лечь спокойно спать. Но вот он никак не создается, потому что в нем сердца нет, в нем дверцы нет...
Я уж не говорю про «Колыбельную Светлане», которая якобы названа так ради тогдашней михалковской подруги, а не для того, чтобы вождь заметил, — и в самом деле, посвящать стихи ребенку Сталина было очень уж дерзновенно. Но Сталин такие дерзновения как раз ценил и талантливого автора заметил. Впрочем, я допускаю, что у него просто был хоть и примитивный, но вкус: стихи-то в самом деле замечательные. Образ светлой летней ночи, одновременно тревожной и спокойной, — образ очень советский, точно соответствующий мироощущению тридцатых (говорю о той части населения, которая не сознавала всего ужаса, и происходящего, и надвигающегося), — удался тут вполне, чуть ли не единственный раз в советской литературе. Сходное ощущение тревоги и покоя от летних пейзажей, дневных или ночных, есть только у Гайдара — особенно в «Голубой чашке», и девочка там тоже, вот удивительно, Светлана. Это же не просто так — «Снятся им родные земли и над землями гроза». Везде в мире гроза, мы должны об этом помнить.
«Ты не спишь, подушка смята, одеяло на весу, носит ветер запах мяты, звезды падают в росу...» И гениальная психологическая находка — ведь действительно легче уснуть, если рядом кто-то бодрствует, надежно тебя оберегая: «У далекой у заставы часовой в лесу не спит. Он стоит, над ним зарницы, он глядит на облака, над его ружьем границу переходят облака». Здесь начинается сон. Потому что только во сне облака могут рифмоваться с облаками. И сделано это с той ненавязчивой, почти незаметной виртуозностью, которая и есть признак высшей пробы.
Но это все. Даже «Дядя Степа» — даже первая и лучшая его часть — сегодняшнему ребенку не скажет ничего, будучи слишком плотно привязан к своему времени. Про Степана Степанова знаем мы только одно: он очень велик. Ну, и благороден, само собой, но здесь уже вступает та бодрая нравоучительность, которая так портит большую часть михалковской детской лирики. Он поразительно точно приспосабливается к требованиям момента, а это для стихов губительно: вот надо, допустим, намекнуть советским детям, что творчество — хорошо, а добронравие лучше. Что не надо высовываться, а надо, напротив, вливаться в массу. Талантливый ребенок вообще почти всегда был отрицательным персонажем, потому что он зайка-зазнайка: подумаешь, рисует лучше остальных или стишки пишет. Тут же надо опустить, чтоб не задавался. Не отрывался чтоб от коллектива. Вспомним «Безумную Евдокию» Алексина, вообще-то защитника интеллигентных детей, — но в этой повести (Госпремия!) именно талантливая девочка-скульптор становилась мрачной эгоисткой, виновницей материнского безумия. Всего лишь потому, что осмелилась во время похода первой прийти к цели, воспользовавшись короткой дорогой. А вот как — руками «человека толпы» — дает по носу талантливым детям Сергей Владимирович: «Талантливые дети надежды подают: участвуют в концертах — танцуют и поют. А детские рисунки на тему «Мир и труд» печатают в журналах, на выставки берут. Лисичкина Наташа имеет пять наград, а Гарик, твой приятель, — уже лауреат! И только недотепам к успеху путь закрыт..." Моя родная мама мне это говорит. Но я не возражаю, а, губы сжав, молчу, и я на эту тему с ней спорить не хочу. Пускай другие дети надежды подают: картиночки рисуют, танцуют и поют. На скрипочках играют, снимаются в кино — что одному дается, другому не дано! Я знаю, кем я буду и кем я стать могу: когда-нибудь из дома уеду я в тайгу».
Мать честная, неужели он вырастет диссидентом?! Но нет, нет! Все сугубо добровольно: «И с теми, с кем сегодня я во дворе дружу, железную дорогу в тайге я проложу. По рельсам к океану помчатся поезда, и мама будет сыном довольна и горда. Она меня сегодня стыдила сгоряча — строитель тоже важен не меньше скрипача».
Неважно, что это плохие стихи — плоские, неизобретательные... Важно, что это нехорошие стихи — в смысле самом прямом, этическом. Картиночки, мля, скрипочки... Зато у меня есть друзья во дворе! И мы с дворовыми друзьями щас покажем этим задавакам, мля, картиночки и скрипочки... Правда, в тайгу эти дворовые друзья почему-то не рвались, дороги там не строили — им, классово своим, доверяли, и вырастали из них либо будущие верные партийцы, либо люмпен-гегемоны с безошибочным классовым чутьем. Но нам же важно не столько прославить дворовое братство, сколько окоротить задавак. Чтобы знали, кто тут главный.
И таких бойких правоверных стихов у Михалкова — подавляющее большинство. Есть великолепное владение формой, легкость, гладкость, бойкость — и минимум живых эмоций: михалковские герои чувствуют ровно то, что им предписано. Они не любят трусов, неженок и сладкоежек. Они любят старших и труд. Они уступают место старшим в трамвае. Они веселые туристы. Ребенок еще может худо-бедно засмеяться над этими стихами — но заплакать над ними (это ведь не менее важно) не сумеет никогда.
2.
Что до остальных его занятий, тут остается только развести руками: единственный его подлинный талант заключался, видимо, в стиле жизни. Это был в полном смысле стиль «рюсс». Мы привыкли думать, что «рюсский» стиль — это беспрерывное страдание или борьба, воинские или научные подвиги вспыхивают среди этого бескрайнего заснеженного пространства, но большую часть времени его обитатели проводят в трудах, скорбях и выяснениях сложных любовных отношений. На самом деле это совершенно не так, поскольку в России есть еще и огромный — сейчас по размерам почти не уступающий народу — слой сановников; это не обязательно чиновники, но скорее обслуживающий персонал власти, ее лояльная опора, и этот слой прекрасно себя чувствует. Работает он, конечно, спустя рукава, но власть ведь и не нуждается в защите, пока стоит прочно. Она сама толком не работает, поскольку в российской пирамидальной структуре у нее всего две обязанности: давить всех, пока она в силе, и рушиться, когда придет календарный срок. А обязанность сановного слоя совсем не в том, чтобы ее поддерживать, продвигать в массы ее лозунги или нахваливать ее перед заграницей. Обязанность этого слоя, о чем никто до сих пор почему-то не задумался, — исключительно в том, чтобы изображать счастье. И в этом Михалков был абсолютным и бесспорным профессионалом — может быть, первым среди равных.
Власть нуждается только в одном — не в лояльности, которая ее не волнует, и не в высоких показателях, которые всегда можно нарисовать. Она нуждается в любви, благодарности, в счастье — но счастье подданных ее опять-таки не слишком заботит, поскольку большую часть этих подданных глубоко презирает. Нет, ей надо, чтобы счастлив был только приближенный слой — так называемая элита, — но это счастье должно быть искренним, детским, беспримесным. И Михалков в самом деле был чемпионом по изображению гармонии, счастья, благополучия — на него было любо-дорого посмотреть. Именно поэтому в нем и нуждались все власти — ведь меняются только лица, сущность остается бесспорной. Маяковский, кстати, точно догадался: «Говорят, где-то, — кажется, в Бразилии — есть один счастливый человек!» Но надо, чтобы он был не в Бразилии. Надо, чтобы он был перед носом. И вот он есть — талантливый, гармоничный, в меру циничный (без этого какое же счастье? Вокруг-то он смотрит!), абсолютно преданный, бесконечно довольный собой, превосходно обделывающий свои дела, и семья у него прекрасная, счастливая и талантливая, и обаяния море — потому что счастье должно быть не нагло, не крикливо, а именно обаятельно! Безошибочно чувствуя в Михалкове этот талант — искусство быть счастливым, — власть всячески этому счастью способствовала. Она возвышала Михалкова, давала ему ордена, дачи, зарубежные поездки, полномочия, должности — все для того, чтобы он был счастлив и воплощал собою идеальный образ нового человека. Всеми любимого. Всегда довольного. Радостно и благодарно принимающего все это. Дивиться ли, что все три редакции Государственного гимна были доверены ему?
Если прочитать подряд всю михалковскую лирику, все его детские стихи и взрослые басни, достоверным и адекватно изображенным окажется там только одно чувство — радость. Это плоско, конечно, но это не так мало. Это надо уметь. Мало ли в СССР было титулованных писателей — «но был ли счастлив мой Евгений?» Фадеев был вознесен над всеми, руководил писательским союзом — и застрелился. Твардовский был государственным эпиком, влиятельным при Сталине и приближенным при Хрущеве, — и спивался. Эренбург был титулованным, ругаемым, но оберегаемым — и прожил жизнь «в крепкой ледяной обиде», и никогда ее не прятал. Симонов — и тот страдал: сначала от трудной любви, в которой ему не могли помочь никакие сталинские премии, а потом от резкой смены государственного курса, которая вышвырнула его аж в Ташкент. Не было в России счастливых и талантливых — тут уж либо одно, либо другое; Михалков оказался единственным исключением, и на нем сошлись все лучи народной и государственной приязни. Все понимает, а счастлив. Уметь надо. Взять детские стихи почти всех корифеев — ребенок там переживает непрерывные драмы: вообще невроти-зация советских детей, их мучительные проработки с доведением чуть не до суицида — отдельная тема, стоит перечитать страшноватую книгу Елены Ильиной «Это моя школа». У всех проблемы — а отрицательные герои Михалкова радостно и бодро, с некоторым плутоватым лукавством признаются в своей отрицательности: «А у меня опять тридцать шесть и пять!», «Это только трус боится на укол идти к врачу — лично я при виде шприца улыбаюсь и шучу». Щенок пропал? Нашелся. В школе дразнят? Какие проблемы: «Великим Финтифлюшкиным ты в жизни можешь стать!» Триумфальная карьера дяди Степы продолжается столь же праздничным шествием по жизни его детей-богатырей и внуков-атлетов. «Ранен был немножко, защищая Ленинград», — но это за кадром. Праздники, успехи, душевная и физическая гармония. В немногих действительно хороших стихах Михалкова прорывается иное — но какая это редкость! Вообще же его лирический герой захлебывается от радости: отойдите от коня и не бойтесь за меня. Расшибся — ничего, не страшно. Этот герой словно едет в прекрасном, отечественного производства автобусе из прекрасного же города на бесконечные летние каникулы, и в окно пахнет хвоей, а в песенке поется о том, как мы живем. Любим мы Михалкова за это? Ну еще бы не любить! Кто еще нам так достоверно споет о счастье!
3.
Отдельная статья — пьесы Михалкова; это как раз по идеологической части. В выполнении социального заказа еще нет ничего дурного — театр дело такое, идейное, обостренно реагирующее, непосредственно влияющее на массы и т. д. Он даже оперативней, чем кино, которое все-таки надо еще снимать и монтировать. Но откровенность, с которой Михалков реагирует на соцзаказ, поражает даже на фоне идеологических пьес Симонова, а та несравненная, даже умилительная аляповатость, с которой все это проделывается, почти оправдывает автора в глазах продвинутой публики. Я уж не стану лишний раз вспоминать жуткую пьесу «Красный галстук», где бедный мальчик, взятый в сановную советскую семью, разоблачает своих благодетелей, а потом сбегает с криком: «Один вырасту — у нас не Америка!» Америка как-то особенно не давала покоя Михалкову и его покровителям, и некоторые фрагменты его драм идеально вписываются в сегодняшнюю реальность:
Кем будет малыш из-под Пскова? Солдатом? Шпионом? Рабом?
Лишенным отчизны и крова безмолвным рабочим скотом?
Какого злодейского плана секретная тянется нить?
Какой дипломат иностранный велел ее в тайне хранить?
Спросить бы у мистера Кука, который заведует тут,
Хотел бы он сына иль внука устроить в подобный приют?
Спросить бы у мистера Скотта (коль есть у такого душа),
Хотел бы узнать он, что кто-то калечит его малыша?..
В колледжах взращенные звери! Чудовища в масках людей!
Откройте приютские двери — верните советских детей!
Я видел, как девочка Маша в немецкой пивной подает,
Как русская девочка наша нерусские песни поет!
Я видел и куков и скоттов, которые наших ребят,
Задумав ужасное что-то, домой отпустить не хотят!
Не в силах сдержать возмущенья, всем гневом, всей правдой своей
Я требую их возвращенья от имени честных людей!
Никто у ребенка не смеет Отчизну и дом отнимать!
Советский ребенок имеет великую Родину-мать!
Имеет великую Родину-мать, а как же. А она имеет его. Вложи хоть сегодня в уста детскому омбудсмену этот прочувствованный монолог майора Добрынина перед залом — и шва не заметишь. Но ужасней всего литературное качество — тут его, простите за рифму, не было начисто. Как это объяснить? Одна догадка уже высказывалась в начале — вместе с нравственным чувством отключалось эстетическое; но было ли изначально это нравственное чувство — вот вопрос. Скорей тут изощренная форма лести: Михалков понимал, что его заказчики и сами не верят в собственный социальный заказ. Поэтому выполнять его он старался левой ногой, как бы намекая: «Ну, мы же понимаем...» Глупой идее — идиотское воплощение, безнравственному руководству — бездарное служение! Думаю, он это понимал, и они понимали, и это усиливало их взаимную любовь.
А вот в баснях он бывал искренен. И тогда, когда критиковал поклонников заграницы, которые «а сало русское едят», — страшно сказать, я тут с ним солидарен, нечего восхищаться их изобилием, лучше восхищаться их литературой и законностью, а фанатам вещной цивилизации лучше спокойно уезжать. И тогда, когда сравнивал заискивающую перед врагами Шавку с отважно борющимся Полканом. Я считаю, это вообще хорошая басня — редкий у него случай, когда он попал на общечеловеческую проблему: перед врагом заискивать бессмысленно, договариваться с ним нельзя. Тебя же и поимеют. «Мне жаль Полкана — Шавки мне не жаль» — совершенно солидарен. Но процент удач у него здесь настолько мизерен, что жанр имеет шанс уже не подняться после Михалкова.
Критиковать Государственный гимн — занятие по нынешним временам опасное, тем более что и сам Михалков ответил своим критикам: «А петь будешь стоя». Ответ циничен не столько по отношению к ругателю, сколько по отношению к гимну и его заказчикам — да, вот такое я есть, а поют, и поют стоя; но я рискну пойти против течения, сказав, что все гимны хороши, а самый лучший — третий. Гимн ведь не обязан представлять из себя художественное совершенство. Он должен выражать сущность страны, и только. Все гимны Михалкова выражают сущность тех стран, для которых они написаны. Грозное величие и вера в особое предназначение — гимн сталинский. Сонная одурь и привычное самохвальство — гимн брежневский. Абсолютная пустота, глазу не за что зацепиться, наизусть запомнить почти невозможно — гимн путинский. Что сообщается в этих стихах? Чем предлагается гордиться? Размерами («от южных морей до полярного края»)? Тем, что наша страна такая одна? (А других, вероятно, много.) Предками? (У иностранцев их нет, конечно.) Нет, все он написал правильно: искусство ведь отражает то, что есть. Или выдумывает что-то другое, прекрасное, — но это для тех, кому дано.
Он был идеальным гражданином российского государства — такого, каким оно сложилось в последние шестьсот лет; гражданином, на которого правитель может взглянуть — и утешиться. Вот тот, у кого все хорошо. Надо только вести себя правильно — и все у тебя будет. И многие, кстати, подражают ему, и лично я знаю в России не меньше десятка подлинных михалковцев — тех, у кого все хорошо. Их идеологию и стиль жизни рекламирует целая газета — «Культура», и у этой газеты тоже все отлично.
Это удивительная, достойная восхищения черта русского народа: он прощает вообще довольно многое, но особенно снисходителен к счастливцам. Это черта благородная, говорящая об отсутствии зависти. А с другой стороны — что же ими не полюбоваться? Они такие довольные. Такие уверенные. Настолько ничего не понимают. И даже не замечают, как снисходительно смотрят на них остальные. Ведь в самом деле — грань между любованием и презрением у нашего народа почти незаметна. Михалков, во всяком случае, так ее и не разглядел.