Трифонов проехал за ворота и припарковал машину, едва не задев крылом какую-то безголовую античную статую, расположившуюся перед лестницей, ведущей в дом. «Так-так, — подумал он, — Греческие изваяния… Должно быть, товарищ Гришин не отличается хорошим вкусом». Выбравшись из машины, Трифонов приготовился увидеть классические признаки неофеодального шика, столь распространённые в среде неофеодалов столичных пригородов, устанавливающих во дворах своих поместий безвкусные подделки под античную классику. Какие-нибудь золотые дорические колонны, балдахины, гранит и кариатиды в виде Наташи Королёвой (однажды он видел и такое), и прочие жлобские заморочки.
Однако Гришин приятно удивил: посреди весьма симпатичного и ухоженного сада расположился относительно скромный домик, выстроенный в стиле модного скандинавского конструктивизма. Строгость, простота и в то же время свет, простор. Напоминало слова из рецензий на его книжонки, подумал Трифонов, огибая дом. Вкус сигареты вдруг показался нестерпимо противным, и он, не задумываясь, швырнул окурок в аккуратную клумбу каких-то красных цветочков.
В бассейне плескалась девушка — стильная и простая, как и всё в имении Гришина. Она напоминала диковинную рыбу, когда её гладкое тело растворялось в солнечном свете, пронизывающем воду. Должно быть, наблюдать за ней было весьма приятно — иначе отчего бы Гришину сидеть на веранде за столиком, в тёмных очках и с бокалом в руках, подобно какому-нибудь наркобарону из старых голливудских боевиков?
— Господин Гришин? — спросил Трифонов, приближаясь к поджарому, загорелому человеку с лицом, будто иссечённым мириадами крошечных кинжалов.
— Лучше уж товарищ. Господ у нас и так развелось предостаточно, — ответил Гришин. Голос его был сиплым, и каким-то выцветшим. Он шелестел, будто глотка писателя забилась пылью с тысячи книг. Трифонов отодвинул стул и сел напротив хозяина. Рука потянулась к пустому бокалу со следами помады, и вину, виноград для которого растили явно не на постсоветской земле.
— Как раз собирался предложить вам присесть и выпить, но вижу, что молва не врёт насчёт ваших манер, — сказал Гришин, и улыбнулся. В его улыбке вроде бы не было ничего примечательного, но Трифонова вдруг пробрала дрожь, будто ему улыбается череп. Он почему-то преисполнился уверенности, что под очками Гришина не глаза, а лишь бездонные чёрные провалы… «Чёрт, не стоило смотреть на ночь глядя „Проклятие-2“, — подумал Трифонов, возвращаясь к привычной нагловатой безразличности.
— Манеры — последнее убежище труса, — отчеканил он, и Гришин усмехнулся — всё с тем же гадким шелестом.
— В любом случае, вы здесь не для светских бесед.
— Может, вы тогда, наконец, объясните, для чего же я здесь? — спросил Трифонов, равнодушно вращая в руке сверкающий бокал и то и дело постреливая взглядом в бороздящую бассейн брюнетку.
На самом деле, несмотря на напускные отрешенность и равнодушие, Трифонову было очень интересно, почему из всей журналистской братии этот писака — Его-Высочество-Первый-Русский-Букеровский-Лауреат — выбрал именно его. Сам Евгений Гришин. Или, скорее, Eugene Grishin. Загадочный гений, первый современный русский автор, достигший настоящей мировой известности. «Британский писатель русского происхождения», чей роман «Кристина в одиночестве» удостоился Букеровской премии, и чьё имя теперь красовалось рядом с Исигуро, Барнсом и прочими Маккьюэнами в списке крупнейших британских авторов последних десятилетий. Быть может, даже стоило бы почитать его писанину…
— Я хотел бы рассказать вам одну историю, господин Трифонов, — прошелестел писатель, улыбаясь девушке в бассейне. Та ответила улыбкой, от блеска которой журналисту захотелось зажмуриться.
— С удовольствием послушаю, товарищ Гришин, — ответил журналист, и, подлив в голос фирменной желчи, добавил: — Если, конечно, это и в самом деле будет интересно. Я ведь занятой человек.
Гришин вдруг посмотрел на него, и даже сквозь стёкла очков журналист почувствовал, как взгляд писателя обжег его. Хотелось вскочить и прыгнуть в лазурную воду.
— Пойдёмте в дом, — медленно сказал Гришин. — Становиться жарковато.
Они поднялись и прошли в большую комнату, отделённую от веранды прозрачной стеклянной стеной. После уличной духоты, от прохлады у журналиста закружилась голова. Комната была под стать внешнему облику дома: пространство, заполненное воздухом, белые стены, минимум мебели, супрематический чёрный прямоугольник телевизора на белом фоне. И никаких фотографий и картин, за исключением одного портрета, столь явно дилетантского и сотканного из таких кричащих цветов, что его присутствие в комнате казалось столь же уместным, как кровавое пятно на белой скатерти. Когда они входили, Трифонов заметил, что у Гришина босые ноги: из льняных брюк торчали грязноватые стопы с узловатыми, похожими на корни старого дуба пальцами. Отчего-то вид этих босых ног вызвал в Трифонове тревогу: грязным босым стопам не место в столь стерильном и упорядоченном мире писательского жилища.
— Присаживайтесь… Хотя, простите, я же забыл, вам не нужно моё разрешение, — сказал Гришин, усевшись в кресло, изготовленное из каких-то тонких хайтековых прутьев, напоминавших паучьи ноги. Трифонов сел напротив, и тут же убедился, что кресло было именно тем, чем казалось: модернизированным орудием инквизиции. Постаравшись усесться поудобнее и морщась от врезавшихся в позвоночник проклятых трубочек, журналист заметил, что Гришин смотрит на него, едва заметно улыбаясь. Наслаждается его муками, скотина.
— Давайте сразу кое-что проясним, — сказал Гришин. Несмотря на тень, писатель явно не собирался снимать очки. Его рука легла на какой-то предмет, лежащий на столе. Мгновением позже Трифонов понял, что это: на прозрачном стекле лежал обрез охотничьего ружья, исцарапанный и тронутый кое-где ржавчиной, столь же чужеродной в этом доме, как портрет на стене. Или он сам.
— Я хочу кое-что рассказать, и, для того, чтобы вы были прилежным слушателем, мне пришлось захватить сюда это милейшее устройство.
Писатель поднял ружье, и положил его на колени. Криво обрезанные стволы уставились на Трифонова чёрными и безразличными глазами рептилии. Журналист оцепенел, но постарался не подать виду. Чёрт возьми, он оказался в гостях у психа. «Нужно сохранять спокойствие», — подумал он, но внутри всё бурлило. Он буквально чувствовал, как в его тело вонзается тысячеглавая сталь. За шиворот Ниагарой стекал пот. В мыслях по кругу носилась фраза Чехова о ружье, и мысль о том, что классик ошибался: ружье выстрелит сразу, не дожидаясь последнего акта.
— Я внимательно слушаю вас, — прошептал Трифонов, стараясь подавить дрожь в голосе. Чтобы скрыть страх, пляшущий в глазах, он уставился на портрет. Написанный явно неумелой рукой, он изображал миловидную светловолосую женщину в воздушном бирюзовом сарафане, мальчугана лет семи и мужчину, в котором легко узнавался писатель. Походило на семейный портрет, но ведь чёртов писака никогда не был женат… Должно быть, одна из любовниц. Или вообще воображаемые люди, которые обычно водят дружбу с психопатами…
— Разумно с вашей стороны, — кивнул Гришин. — У нас мало времени, так что слушайте. Я собираюсь вкратце поведать вам историю своего восхождения на литературный Олимп, поскольку уверен, что именно вы, и никто иной, должны это узнать первым. И если вы будете послушно сидеть и молчать, то гарантирую: вы выйдете отсюда живым, на своих ногах, и без дыр от дроби на вашей выгоревшей футболке.
Трифонов был не против.
— Итак, вот вам сказка. Однажды, много лет назад, мы с женой решили поехать в недельный велопоход по Западному Крыму, — начал Гришин. Чувствовалось, что речь заготовлена давно и хорошо отрепетирована. «Так, вот и жена, — подумал Трифонов, не сводя глаз с темноты в ружейных стволах. — Точно рехнулся».
— Зарабатывали мы тогда не густо. Я работал лаборантом в институте, а Кристина кем-то вроде администратора в йога-центре или чём-то подобном. Денег было мало, зато времени — завались. Достаточно, чтобы недельку покрутить педали под жарким летним солнцем. К нам присоединилась ещё одна пара — Саша Кривицкий, мой хороший друг, и его жена Лера. Они были не в самой лучшей физической форме, но поход планировался не слишком изнурительный, и мы решили, что они выдержат. Я рассчитывал, что Лера всю дорогу будет ныть, но главным нытиком неожиданно оказался Саша. То у него ногу натёрло, то вода во фляге кончилась, то тепловой удар…
Гришин усмехнулся, явно пребывая в мире воспоминаний. Трифонов думал о том, успеет он ли выхватить ружьё из рук сумасшедшего, и принял решение не рисковать: в отличие от кинофильмов, второго дубля тут не будет, а почувствовать лёгкую тяжесть в желудке от заряда проникшей туда дроби ему не слишком хотелось.
— В общем, я отвлёкся. Итак, мы вчетвером погрузились в поезд, запихнули велосипеды на верхние полки, и помчались на Юг. Вышли в Джанкое, поехали на запад… В Межводном остановились в кемпинге. И там нам повстречался человек.
Гришин умолк, а затем медленным движением извлёк из кармана пачку сигарет, выудил одну зубами, и чиркнул зажигалкой. Трифонову отчаянно хотелось последовать его примеру, но он решил не искушать судьбу. Покурит позже. Если выживет.
— Если бы мы были персонажами голливудского фильма, то человек этот — в свете последовавших событий — обязательно должен был быть какой-то зловещей фигурой. Сгорбленным стариком-шаманом, бормочущим предостережения кучке безмозглых подростков… Но на самом деле нам повстречался обыкновенный мужичок, который оказался заядлым туристом, и, прознав о нашем маршруте, совершенно ненавязчиво посоветовал слегка изменить его.
— Вот это место…
Худощавый, узловатый, загоревший дочерна мужчина, ткнул пальцем в карту. Его лицо блестело в отсветах пламени костра.
— Оно называется Деретюш. Что-то вроде Долины Сновидений. Не суйтесь туда: там поганый рельеф, сплошь овраги, с велосипедами придётся туго. Лучше возьмите южнее, вот здесь…
Трифонов ожидал, когда же пойдут истории о проклятиях, призраках, и прочей чертовщине, которую любят персонажи, подобные описанному Гришиным.
— И всё, — помолчав, добавил писатель, и, будто прочитав мысли Трифонова, добавил: — Никаких историй о злобных духах, предостережений и зловещих заклинаний… А жаль. Быть может, они бы оказались как раз кстати.
Конечно же, мы направились именно в Деретюш. И очень обрадовались, когда обнаружили, что рельеф там вполне подходит для горных велосипедов.
— Небось, старикан тут на «Орлёнке» пытался проехать, — бросил Саша, и рассмеялся.
Когда мы добрались, закат уже уступал место сумеркам. Местность, пусть и вполне проходимая, действительно оказалась несколько зубодробительной: каменистые дороги, постоянные перепады высоты, огромные валуны, то и дело преграждающие путь… Но, даже будучи абсолютно выжатыми после штурма этой полосы препятствий, мы были рады хоть какому-то разнообразию после ровных и унылых степей, где вполне можно было заснуть, вращая педали, если бы не чудовищные колдобины и ямы на дороге, вынуждавшие постоянно сохранять бдительность.
Места эти не зря были прозваны Долиной Сновидений. Здесь степь спускалась к морю множеством уступов и скал, многие из которых, благодаря столетиям работы ветра и воды, приняли весьма причудливые формы. Вместе с сохранившимися там руинами древнегреческой усадьбы, Деретюш, особенно в сумерках, приобретал поистине потусторонний вид.
Гришин посмотрел в окно — солнечные блики скользнули по стеклам его очков — и, прикурив очередную сигарету от предыдущей, выдохнул облако дыма и продолжил.
— Стремительно заливающая долину темнота вынуждала нас оперативно выбрать место для лагеря. И, несмотря на мои постоянные попытки вспомнить, мне так и не удалось воскресить в памяти момент, когда выбор пал на руины. Это отвратительно, знаете ли, когда не можешь даже быть уверен в том, что стоит винить себя за превращение своей — и не только своей — жизни в кошмар. Мы поставили палатки прямо посреди развалин, представлявших из себя едва видные прямоугольники каменной кладки, растущей из каменистой земли. Костёр в этих голых, продуваемых всеми ветрами местах разжечь было не из чего, так что, приготовив ужин и чай на горелках, мы молча поели и забрались в спальники. Я вырубился практически мгновенно, лишь перед сном почувствовав, насколько устал: ноги страшно ныли и будто бы даже в покое продолжали вращать педали. Сон навалился на меня тяжелой чернотой.
Девушка за стеклянной стеной — в мире солнца и свободы, мире без полоумных писателей с обрезами — выбралась из бассейна. На бронзовой коже россыпью драгоценных камней искрилась влага. Набросив на плечи халат, она прошла в дом. Трифонов понял, что сейчас она на мгновение окажется между ним и вооружённым безумцем. Шанс вырвать у него ружьё! Шанс спастись! Он приготовился, собрав всю волю и храбрость. Девушка приближалась… Ближе… Ближе…
Замерев между журналистом и Гришиным — и перекрыв последнему сектор обстрела — она взяла у писателя сигарету и, коротко поцеловав его, отправилась куда-то в дом. Трифонов так и не пошевелился. Проклиная себя, он смотрел на влажные следы босых ног, протянувшиеся по полу. Проснувшаяся было робкая надежда на помощь девицы угасла, как окурок в луже: она наверняка не обернётся, даже если Гришин решит не дожидаться конца своей байки и всадит в него свинец сию же секунду!..
— Ночью я вдруг очнулся, — прошептал Гришин неожиданно тихо. В голосе писателя появилась едва уловимая дрожь. — Палатка шелестела на слабом ветру. Любой, кто ночевал в палатке, знает о сходстве этого звука с прикосновением человека или животного: множество начинающих туристов благодаря этому шелесту провели бессонные ночи… Но меня разбудили не звуки, нет. Я просто проснулся и, чувствуя, как поднимается и опускается грудь спящей рядом жены, смотрел в темноту… И почувствовал, как что-то зовёт меня.
Гришин усмехнулся, и этот смешок окончательно убедил журналиста: он в гостях у сумасшедшего. Который продолжал:
— Я имею ввиду не паранормальщину какую-то, в духе «Невероятно, но бред»… Вроде зловещего шёпота во тьме, или… ну не знаю… таинственного смеха или прочих звуков. Не было даже всяких «внутренних голосов», то есть никто в моей башке не вещал загробным голосом «встань и иди». Нет, я просто знал, что должен выйти наружу. И я вышел. Тихо выбрался из спальника, стараясь не разбудить Кристину, и вылез наружу. Было удивительно светло. В небе висел огромный диск луны, заливавший всё вокруг своим бледным светом. В этом призрачном, пепельном свечении не только греческие развалины, но и скалы вокруг, и даже холмики наших палаток походили на древние, обесцвеченные временем руины.
Я подошёл к поросшему травой остатку стены и, обнаружив тёмный зазор в кладке, засунул туда руку. Я снова замечу, что никакого зова и прочей мистической чепухи я тогда не услышал. Ничего подобного, нет. Я просто знал, что мне нужно подойти к этой стене и заглянуть в глубокую выемку между древними камнями. Я нащупал там какой-то цилиндр и потянул на себя. Господи, как же я хотел бы вернуться в тот миг и всё изменить!
Гришин застонал, будто испытав настоящую, физическую боль.
— Если бы в тот миг меня поразила молния, или инфаркт, или ещё какая-нибудь напасть! Чёрт возьми, сколько людей остались бы…
Замолчав, он дрожащими руками вытащил очередную сигарету из пачки. Остальные с шуршанием рассыпались по полу. Трифонов смотрел, как одна из них, попав во влажный след девицы из бассейна, постепенно пропитывается влагой. Чёрт, как же хочется курить…
— Но, как видите, я, к сожалению, жив… Если это можно назвать жизнью… — тихо сказал Гришин. Трифонов с удивлением отметил, что ему не терпится узнать, что же нашёл писака в тех развалинах. Пусть даже всё это лишь порождение его воспалённого сознания, как и воображаемая жена.
— Я достал оттуда бумагу, свёрнутую в трубку, — сказал Гришин, будто прочитав мысли своего невольного собеседника. — Обычную бумагу, плотность восемьдесят грамм на метр квадратный, и так далее… На ней даже пыли не было: будто только что из принтера. Цилиндр был перехвачен столь же обыкновенной канцелярской резинкой. Сняв её, я развернул бумагу. И лунного света оказалось достаточно, чтобы заметить — листы были покрыты текстом. Шрифт был довольно мелким, но вполне читабельным. Присмотревшись, я прочёл слова на титульном листе.
Выдержав театральную паузу, Гришин медленно — почти по слогам — прошептал: «Лунные тени».
В комнате повисло молчание. Трифонову показалось, что оно длилось целую вечность, и что буквально через миг писака, уставший от собственной бредятины, нажмёт, наконец, на курок — и грохот выстрела разорвёт эту проклятую тишину в клочья!
Внезапно откуда-то из глубин дома послышались звуки босса-новы. Трифонов вздрогнул, будто музыка была прелюдией к расстрелу.
Присмотревшись к лицу Гришина, он впервые заметил на его мерзкой самодовольной роже признаки удивления.
— Вам ничего не говорят эти слова?
— Абсолютно, — ответил журналист, испытывая невероятное удовольствие от возможности хоть что-то сказать.
— Должно быть, вы не слишком следите за миром литературы? — спросил писака, не скрывая презрения.
— Не слишком, — с вызовом ответил Трифонов.
— Что ж, от человека вроде вас трудно ожидать чего-то ещё, — бросил Гришин и повернул лицо к солнцу. Слово «человек» он сказал так, будто сомневался в принадлежности Трифонова к этому биологическому виду. — Открою вам секрет: это название моего первого романа.
Трифонов начал лихорадочно обдумывать, что из этого следует, и пришёл к выводу, что этот сумасшедший только что заявил, будто нашёл одну из своих рукописей где-то посреди крымской степи! Чёрт, это неплохой желтопрессный сюжетик… Если он выберется отсюда живым, то состряпает статейку для какого-нибудь журнала «Инопланетянин», или газеты «Секретные материалы»…
— Да, я сказал именно то, что вы услышали. Я нашёл свою первую рукопись среди камней, уложенных древними греками на побережье Западного Крыма, — сказал Гришин, слегка закашлявшись от слишком глубокой затяжки. Трифонову показалось, что писатель уже начал курить фильтр. — И могу сказать вам честно: я сразу знал, какой успех её ждёт. Знал так же, как и то, что нужно выйти из палатки, подойти к стене и взять то, что лежит там, в темноте… Что-то, какое-то неуловимое, едва ощутимое желание избавиться от рукописи, всё же промелькнуло где-то на задворках сознания… Но я отмахнулся от него, как от назойливого крымского комара.
Помолчав, Гришин добавил:
— И вот тогда-то, друг мой, началась полная херня.
Трифонов не знал, сколько прошло времени, прежде чем появилась брюнетка из бассейна и принесла стакан апельсинового сока со льдом — только один, Гришину — и, скользнув по журналисту безразличным взглядом, убралась восвояси. Писака хоть ненадолго заткнулся, поглощая прохладный напиток, и Трифонов, не обращая внимания на мучавшую его жажду, воспользовался паузой, чтобы привести в порядок и разложить в уме по полочкам всю ту ересь, что нагородил сидевший напротив псих с обрезом.
А история получалась совсем под стать своему рассказчику: безумней некуда.
Из дальнейшего рассказа Гришина следовало, что по возвращении из поездки он отнёс рукопись в крупное издательство, где её приняли, даже не смотря на недавно заявленный приём рукописей исключительно в электронном виде. Поразительно быстро последовали положительный ответ и публикация. Успех был грандиозным не только по меркам отечественного рынка — последовавшие переводы и публикации за границей принесли Гришину невероятные славу и богатство. Его роман, обласканный критиками, называли чуть ли не «величайшей книгой рубежа веков», а его самого — «волшебником, яркой кометой, осветившей „тусклый небосвод Большой Литературы“. В кратчайшие сроки из человека, вечно балансирующего на грани нищеты, он превратился в чудовищно популярную фигуру, икону, вроде рок-звезды.
— Это было невероятно, — говорил Гришин, сидя в клубах сигаретного дыма. — Будто жизнь, записанную на блёклую выцветшую плёнку, вдруг остановили, оцифровали, подретушировали, и, раскрасив, запустили снова. Я чувствовал себя героем какого-то фильма. На самом деле, мне настолько вскружила голову вся эта известность, что я лишь через полгода после той поездки прочитал собственный роман.
Гришин вновь издал тот загробный шелест, который у него выполнял функцию смеха.
— Представляете? Я даже не заглядывал в собственную рукопись! А стоило бы. И вовсе не из-за её нашумевших литературных достоинств. Я их, кстати, не обнаружил: всегда любил остросюжетное чтиво, а «мой» роман показался мне самому претенциозным занудством. Поразило меня другое. Дело в том, что персонажами книги оказались Кривицкие! Та самая семья, которая ездила с нами в поход! На протяжении без малого пятисот страниц я следил за их жизнью: ведь книга позиционировалась как «калейдоскоп человеческих отношений», «тонкое препарирование замкнутой вселенной брака», и так далее. И по множеству мелких деталей — именам, местам, событиям — я понял, что из-под «моего» пера вышло ни что иное, как биография моих друзей! Я вдруг осознал, что с момента возвращения из Крыма мы ни разу не встречались и не созванивались. А ведь они наверняка в курсе всей этой шумихи, поднявшейся вокруг «моей» книги! Чёрт подери, а ведь в романе было много неприглядных моментов… Ругань, несколько эротических сцен… И всё это якобы написал я, даже не изменив имена! Впервые с момента начала «гришиномании» меня пробрал холод. Нужно было срочно звонить ребятам и пытаться — насколько это возможно — загладить свою вину.
Я кинулся за телефоном и принялся звонить, но слышал лишь голос оператора: «Номер не обслуживается». Ни Сашин, ни Лерин! Меня начал охватывать ужас… Неужели Кривицкие бросили всё и удрали невесть куда из-за «моей» писанины? В старой записной книжке я нашёл домашний телефон Саши… Той квартиры, где сейчас жили его родители… Набрал номер, услышал гудки… И попал в службу такси «Удача». Положил трубку, набрал номер ещё раз — и снова женский голос: «Служба такси „Удача“ приветствует вас!». Вот тогда-то я впервые и заволновался по-настоящему. Нет, я всё ещё прокручивал в голове всевозможные версии событий, но внутри меня поселился какой-то безотчётный, иррациональный страх. Меня колотила злая мелкая дрожь, будто тело знало наперёд правду, которая вскоре открылась мне.
Я выбежал из дома и на такси доехал до района, где жили Кривицкие. Это такой забавный клочок застройки на окраине, со всех сторон окружённый лесом. Он напоминал выставку достижений советского градостроительства: парочка сталинок, несколько хрущёвок и разнообразные многоэтажки брежневской эпохи. Кривицкие жили в трёхэтажном довоенном домике у самой опушки старой дубравы.
Вот только его больше не было.
Молчание Гришина подсказало журналисту, что от него ждут вопроса. А темнота в стволах обреза посоветовала поторопиться.
— То есть как? Его что, снесли? — спросил Трифонов. Слова с трудом вырывались из пересохшего рта. Ему казалось, что язык превратился в иссушенный солнцем камень — вроде тех, среди которых Гришин якобы нашёл свою книжонку.
— В том-то и дело, что нет! — сказал Гришин. В его противном шелесте появились визгливые нотки, и Трифонов вдруг понял, что до него никто и никогда не слышал всего этого. Психопат почему-то избрал именно его для своей «исповеди».
— От дома не осталось и следа. Ни пустыря, ни пожарища, ничего. Как будто и не было его никогда. На его месте росли огромные вековые дубы. Такие же, как и по всему лесу.
Трифонов бросил взгляд на яркую, пропитанную солнечным светом листву деревьев по ту сторону бассейна. Зрение будто обострилось, и он видел каждую жилку на пронизанных солнечными лучами, искрящихся зеленью листьях. Интересно, сколько он уже здесь? Десять минут? Час? Век?
— Я помчался к Сашиным родителям, но на месте их дома торчала труба какого-то завода. При том явно не новая — осыпавшаяся и закопчённая, с аккуратно выложенным плиткой числом «1965» на вершине, — продолжал Гришин. — Вы представляете себе, каково это? Осознавать, что сейчас — прямо в эту самую секунду — сходишь с ума? Что твой рассудок рассыпается, как трухлявый пень под ударами топора? Ведь всё наше самосознание, вся личность покоятся на воспоминаниях, как здания — на фундаменте! И вот представьте себе, что огромный пласт ваших воспоминаний — этой незыблемой твёрдой породы, основы реальности — вдруг предательски ушёл из-под ног, провалился в тартарары, угрожая утащить вас за собой в бескрайнюю тьму безумия. Я зашёл в лес и присел на бревно среди старых дубов, росших на месте дома моего друга. Росших уже не одну сотню лет. Первым, и очень острым, желанием было напиться. Но его я быстро одолел: алкоголь в подобных случаях помогает разве что героям старых фильмов. На деле же он лишь способствует ещё большему истончению и распаду ткани реальности, а подобного я себе позволить не мог. Я постарался собраться с мыслями и резюмировать всё то безумие, которое начинало засасывать меня, подобно зыбучим пескам. Моих друзей не стало. Точнее, их, судя по всему, никогда и не было. Не было катания на велосипедах по двору с Сашей в детстве, не было совместного похода на концерт «Металлики» в девяносто четвёртом… Не было ничего. Всё это оказалось лишь гнилыми плодами моего больного воображения.
Помолчав, он добавил:
— Тем не менее, всё это было в книге. Моей книге. Книге, которую я не писал. Я сидел там, в лесу, глядя на пустые бутылки от всякой слабоалкогольной химии, устилавшие землю вместе с окурками, презервативами и жёлтыми россыпями мать-и-мачехи. Впервые я задумался о том, что происходит с моим рассудком. О книге, найденной непонятно где и написанной неизвестно кем. Романе с персонажами, которых я полагал своими настоящими, совершенно не воображаемыми друзьями. Должно быть, в те мгновения я бы с удовольствием схватил пистолет и прострелил себе голову, лишь бы освободить те сумасбродные фрагменты воспоминаний и переживаний, переставших уживаться друг с другом, теснящихся, режущих друг друга краями… Освободить, пока они не раскололи голову изнутри…
Пауза. Щелчок зажигалки. Очередной сиплый выдох, и струя дыма.
— Естественно, я заподозрил, что у меня крыша поехала, причём давно и очень-очень серьёзно. Ничего не говоря жене — к своему ужасу, я понял, что не могу быть уверен даже в её существовании — я кинулся ко всевозможным специалистам, будучи убеждён, что мои мозги превратились в выставку достижений онкологических новообразований. Однако результат был обескураживающим: за исключением хронического бронхита, никаких серьёзных патологий никто не обнаружил. Настал черёд психиатров, но и они оказались бессильны, углубляясь в бессмысленный профессиональный трёп, сотканный из фрейдизма и прочей бредятины. Тем не менее, в течение следующих дней я ожидал безумия, как чего-то неминуемого, вроде времени года. По ночам я лежал в постели и ждал, когда тьма, окружающая меня, последней волной хлынет внутрь через глаза и захлестнёт тлеющие остатки здравомыслия. Жене я объяснил своё беспокойство нервным напряжением от внезапно свалившейся на голову популярности, почему-то запоздало проявившимся лишь сейчас. С помощью осторожных наводящих вопросов я понял, что она ничего не помнит о Кривицких. Все и всё вокруг указывали на то, что их никогда не существовало. А это означало лишь одно: я безумец.
Впрочем, жизнь шла своим чередом. Постепенно ужас внутри поблек, и я смирился с тем, что огромная часть моей памяти, подобно Атлантиде, скрылась в пучине небытия. Зимой, когда мы катались на лыжах в Альпах, Кристина сказала мне, что беременна, и я понял, что есть кое-что поважнее, чем попытки определить градус собственного помешательства. Ажиотаж вокруг моей персоны постепенно сходил на нет, и мой агент намекнул мне, что пора бы сочинить что-нибудь ещё, если я хочу удержаться на гребне волны. Тогда-то я и почувствовал это.
Оно походило на чувство-близнец того, что разбудило меня той ночью, в палатке, среди руин и дрожащей на ветру степи. Это был какой-то зов, и он снова звал меня туда, к древним камням. Именно тогда я и начал интересоваться, чем же на самом деле являлись эти развалины. И знаете, что я выяснил?
Затянувшаяся пауза подсказала Трифонову, что здесь ему положено проявить интерес.
— Что? — прохрипел журналист. В пересохшее горло, казалось, набили раскалённого песка.
— Во всех учебниках по истории архитектуры и путеводителях по тем местам руины называются остатками частной усадьбы, построенной древнегреческими колонистами в четвёртом веке до нашей эры. Однако, зарывшись в книги, посвященные раскопкам в этом районе, я наткнулся на мнение нескольких авторитетных археологов, утверждавших, что «усадьба» в Деретюше вовсе не является таковой. По их мнению, руины являлись ни чем иным, как культовым комплексом. Святилищем, посвященным зловещей греческой богине Ате — дочери Зевса, помрачающей людские рассудки, покровительствующей обману и вызывающей всевозможные бедствия.
— Статуя у ворот… — начал Трифонов, неопределённо указав рукой в сторону бесконечно далёкой подъездной дороги.
— Верно, — кивнул Гришин. — Найдена в Деретюше и куплена мной у чёрных археологов. Кстати говоря, её изображения крайне редки и попадаются лишь за пределами Греции. Дело в том, что культ этой богини был запрещён, и её почитатели вынуждены были бежать в различные далёкие уголки освоенного греками мира.
«Интересно, к чему вся эта история религии и занимательное краеведение?», — подумал Трифонов.
— Теперь всё немножко становится на свои места, верно? — улыбнулся Гришин.
«Разве что в твоей безумной черепушке», — подумал Трифонов, улыбаясь и кивая в ответ.
— В общем, я под каким-то выдуманным предлогом сумел отпроситься у жены и рванул в Крым. До развалин мне удалось добраться засветло: яркое солнце заливало степь от горизонта и до самого моря. Стояла поздняя осень, кожу кусал холодный ветер, и пространство вокруг было абсолютно пустынным. Я вошёл в очерченный камнями прямоугольник, и в ту же секунду свет будто немного померк. Солнце всё так же ярко искрилось в морской воде, но среди древних камней будто царили сумерки. Мне стало страшно, появилось желание броситься прочь, к машине, и жать на газ, пока это место не растает вдали. Но зов был сильнее. И я поддался ему.
Рукопись ждала меня там же, где и в прошлый раз: в тёмном зазоре между камнями. На сей раз стопка была толще. Честно говоря, наибольшим моим страхом тогда было внезапно обнаружить среди камней не роман, а сборник рассказов, — сказал Гришин. Он забросил ногу на ногу, и в глаза Трифонову уставились его грязные босые стопы — почти столь же чёрные, как и стволы обреза, поглаживаемые мелко дрожащей рукой. — Тогда это походило бы на массовое убийство.
— Но вы нашли очередной роман? — спросил журналист.
— Да, — кивнул писака. — И, думаю, несложно догадаться, чему он был посвящён и как назывался.
— «Кристина в одиночестве», — сказал Трифонов. Даже он был в курсе того, что эта околесица о женщине, потерявшей сына, и сходящей из-за этого с ума, принесла Гришину Букеровскую премию. В какой-то смертельно занудной литературной газетке маститый критик особенно отметил достоверность, с которой переданы страдания женщины, и удивился, как это удалось мужчине, к тому же, никогда не состоявшему в браке и не имевшем детей.
Гришин кивнул.
— По пути в Деретюш я намеревался сам отвезти рукопись издателю, но, возвращаясь, понял, что не желаю, чтобы это ехало со мной весь день в одной машине. В ближайшем посёлке я зашёл на почту и швырнул рукопись в ящик, втайне надеясь, что она затеряется по дороге.
Конечно же, не затерялась.
Последовал небольшой антракт с очередной сигаретой и стаканом сока из рук очаровательной девицы в бикини. Гришин судорожно промочил опалённую сумасбродными россказнями глотку, и продолжил:
— Дети, товарищ Трифонов, это величайшая радость, недоступная людям вроде вас… Впрочем, вам и неведом тот ужас, которым оборачивается их потеря. Знал ли я, что будет дальше? Наверное, нет. Но догадывался ли? Наверняка. Какое-то неясное, смутное предчувствие было всегда, и если бы не моё настойчивое желание отмахнуться от него, не моя безудержная жадность, и что-то ещё, подозрительно напоминавшее симптомы зависимости, то я обязательно расслышал этот тонкий, едва слышный голосок. Но…
Гришин закашлялся, и этот сиплый кашель больше подошёл бы какому-то немцу, умирающему в руинах Сталинграда, а не «Апостолу Современной Литературы». Трифонов буквально чувствовал резонирующую пустоту внутри писателя: тот походил на дуб, выжженный изнутри молнией.
— Знаете, этот роман я прочёл. От корки и до корки — единственный из всех. Меня впечатлило, как хитро был выстроено повествование: героиня замужем, но её муж не присутствует на страницах и почти не упоминается. Ещё бы: ведь тогда и мне посчастливилось бы испариться без следа, а не сидеть сейчас здесь, с вами. А оно не могло позволить мне отделаться так легко!..
Писатель долго смотрел в окно, а затем резким движением сорвал очки с лица и уставился на журналиста. Трифонов вздрогнул, и вжался в кресло: глаза, взиравшие с этого почерневшего, иссохшего лица, были полны безумия и боли столь жутких, что вряд ли доступных сознанию простого смертного. Трифонов понял, что стоило бы ему пережить хоть мгновение того, что пылало в душе и разуме писателя, как и он тотчас лишился бы рассудка.
— Знали бы вы, как нестерпимо… Как жутко жжёт изнутри! Как разрывает грудь, как рвёт на части, как хочется оказаться там, в этой чёртовой книге, исчезнуть с лица земли, но быть с ними, где-то там, в небытии… Она была беременна, знаете ли. Кристина. Нашим вторым ребёнком. Это была девочка. Так было написано в книге. Я попытался нарисовать их, мою жену и сына… По памяти… Ведь фотографии исчезли, сами понимаете…
Писатель судорожно махнул рукой в сторону мазни на стене.
— Художник из меня, понятно, никакой, но теперь у меня есть хоть что-то… Хоть жалкое подобие…
Гришина вдруг заколотила дрожь крупнее прежней. Усилие, которое понадобилось, чтобы хоть немного унять её, должно быть, было чудовищным: на коже Гришина выступила испарина.
— Нам пора заканчивать… Честно говоря, я не рассчитываю на ваше понимание… Да и не для этого я вас сюда пригласил. Я просто уверен — по некоторым причинам — что именно такой человек, как вы, должен был услышать эту историю. Дело в том, что сейчас я вновь чувствую зов. В эту самую секунду.
И прежде, чем журналист успел сообразить, что это значит, Гришин сказал:
— Надеюсь, вы простите меня за потерянное время. Вынужден откланяться.
А потом стволы обреза в мгновение ока уперлись в подбородок писателя — и комнату заполнил грохот. Табачная завеса смешалась с пороховой гарью, вопли брюнетки отражались от стен, а Трифонов смотрел на своё узкое и вытянутое отражение в стакане и задумчиво бормотал, будто боясь забыть: «Деретюш… Деретюш…».
До развалин он добрался, когда уже стемнело. Местные татары то показывали ему неверное направление, то вовсе отказывались указать на руины и принимались бормотать что-то угрожающе, так что на поиски ушло немного больше времени, чем он ожидал. Не то чтобы он поверил всему этому бреду Гришина, но… Чем чёрт не шутит.
Наконец впереди показались развалины; они чернели на фоне налитого кровью заката, напоминая остатки искрошившихся зубов, торчащих в уродливой челюсти. Трифонов бессознательно ускорил шаг. Мысль о том, где он заночует, не тревожила его. То, что он мог найти среди камней, стоило тысячи одиноких ночей на холодной земле. Благо уже совсем скоро он сможет купить себе ночи где и с кем угодно.
У него ушло достаточно много времени на то, чтобы найти расселину в камнях: в отличие от Гришина, никакой мистический зов ему ничего не подсказывал, и пришлось ощупать каждый сантиметр проклятой кладки. Шелест выгоревшей травы и завывания ветра в скалах действительно походили на смешки и приглушенный хохот: будь Трифонов столь же впечатлительным, как писака-суицидник, он сейчас тоже навыдумывал бы всякой чертовщины…
Наконец, луч фонаря выхватил заветную дыру, чернеющую в стене. Журналист запустил туда руку, надеясь, что там её не цапнет каракурт или ещё какая-нибудь местная ядовитая тварь. В первые несколько секунд ему показалось, что там нет ничего, кроме пыли, и он вдруг понял, как же в глубине души надеялся на находку. Но, в конце концов, пальцы нащупали бумагу. Не сдержавшись, Трифонов испустил победный клич, и крик его тысячью голосов отразился от ночных скал. Стопка на ощупь казалась очень тонкой: должно быть, злобная богиня на сей раз выдала лишь рассказ. «Ничего, — думал Трифонов, — рассказ Гришина тоже стоит дорого». Вытащив свёрнутую в трубку бумагу, он стащил с неё канцелярскую резинку и посмотрел на титульный лист.
«Исповедь», прочитал он. Великолепно! Осталось лишь опубликовать эту писанину под своим именем, и он окажется в гостях у сказки!
Трифонов подумал о том, что ночевать здесь не обязательно: за несколько часов он доберётся до крошечного татарского селения неподалёку. Лицо Трифонова буквально сияло счастьем, когда он направился в степь. Рука крепко сжимала листки, трепетавшие на ветру. Когда один из них — титульный — чуть приподнялся на ветру, в бледном свете луны на мгновение показалось начало первой строки рассказа: «Трифонов проехал за ворота и припарковал машину…»
(с) Дмитрий Козлов