Великая Отечественная война и блокада настигли меня, когда мне не было и 17. В 1939 году, окончив семь классов общеобразовательной школы, я поступил в школу фабрично-заводского ученичества (ФЗУ). У комсомольцев и несоюзной молодёжи того времени учиться и работать на крупных заводах считалось престижным. В октябре 1940 года (мне 16) я получил специальность «токарь-универсал по металлу» и приступил к самостоятельной работе на ленинградском заводе «Русский дизель». Директором завода был Пассинский. В начале блокады мы с мамой жили на Сытнинской площади, д. 3, в квартире свекрови моей сестры Ворониной Евгении Матвеевны. На работу я ходил пешком и считаю, что это спасло меня от гибели.
О начале войны я услышал на заводе по радио. Вскоре было выступление Молотова, позднее — Сталина. В первые дни войны особых изменений не наблюдалось: работали все предприятия, магазины, городской транспорт.
В июле—августе Ленинград «загудел». Началась организованная и стихийная эвакуация. Хорошо помню, как люди тащили из магазинов продукты охапками и мешками. По своей юношеской наивности я осуждал их, «хапающих впрок», но спустя два месяца с сожалением вспоминал те буханки и батоны, но было уже поздно. Тем более, немецкая авиация сожгла Бадаевские склады, в них сгорело большое количество сахара, муки, жиров. Фашистские полчища приближались к городу. Хорошо помню, как Ольга Берггольц, эта великая женщина, поэтесса, ездила в трамваях, выступая перед пассажирами с пламенными призывами к ленинградцам быть стойкими, не поддаваться панике; заверяла, что Ленинград никогда не будет сдан врагу.
В первых числах сентября начались круглосуточные обстрелы города и авианалёты. Все ленинградцы подвергались смертельному риску быть убитыми. Вскоре наступили холода, транспорт встал, электроэнергия в жилые дома не подавалась, водопровод и канализация не работали. Город замер.
Для работающих блокадников наступила ещё одна напасть — абсолютная темнота. При возвращении с работы пешком по улицам, заваленным обломками порушенных зданий, можно было и заблудиться.
8 сентября 1941 года немецкие войска замкнули кольцо блокады города и приступили к его уничтожению. Только в сентябре—ноябре на город было сброшено 15 000 зажигательных бомб, 3055 фугасных авиабомб и выпущено 30 154 артиллерийских снаряда (БСЭ, третье издание, т. 14, с. 313).
Суточная норма отпуска хлеба стремительно сокращалась. С 20 ноября ленинградцы на рабочую карточку стали получать 250 г, на иждивенческую и детскую — 125 г. Надо сказать, что хлеб этот по сути не был хлебом: это была смесь целлюлозы с отрубями и ещё бог знает с чем. Даже рабочая норма, 250 г, выглядела, как кусок чёрной массы величиной чуть больше двух спичечных коробков, а о вкусе и говорить было нечего. Все ленинградцы в ту пору употребляли хлеб одинаково — резали на очень тонкие ломтики, при возможности подсушивали на буржуйке. Его становилось меньше, но он немного хрустел.
С июня по ноябрь в городе было сформировано 10 дивизий народного ополчения (ДНО), трансформированных затем в части и соединения Красной армии. Они формировались из числа лиц, не подлежащих первоочередному призыву по мобилизации, и добровольцев — без ущерба интересам производства. Эти ДНО не имели номеров и наименований по принадлежности к тому или иному району города.
Я не был добровольцем, но в момент, когда городу грозила смертельная опасность, потребовалось мобилизовать все силы для отпора врагу, вспомнили и о нас, комсомольцах, прошедших в 1940 году через военкоматы «курс молодого бойца», или, как бы сказали сейчас, «начальную военную подготовку».
В одной из воинских частей, дислоцированных, если не ошибаюсь, в районе Колпино, за очень короткое время нас, группу молодых рабочих, познакомили с устройством стрелкового оружия, только изобретённым автоматом системы Шпагина (ППШ), винтовкой Мосина, гранатой РГД-33. Научили ползать по-пластунски, делать лазы в проволочных заграждениях и другим солдатским премудростям. С этими минимальными знаниями военного дела в конце октября 1941 года я был приписан к одной из ДНО и направлен на передовую Пулковского направления. В тот момент здесь не велись особо активные боевые действия. Блокировав город, Гитлер заявил, что «теперь Петербург сам себя выжрет».
Две недели продолжалась моя фронтовая Одиссея, но и этого короткого времени с лихвой хватило, чтобы ощутить всю тяжесть и трагичность окопной жизни, увидеть кровь и смерть своих товарищей, запомнить свист «мессеров» на бреющем полёте вдоль нашей обороны, навсегда запомнить «шелест» летящих снарядов и «кряканье» немецких миномётов.
В начале ноября нашу ДНО с небольшой свитой посетил Алексей Александрович Кузнецов — второй секретарь Ленинградского обкома и горкома ВКП(б), расстрелянный по воле Сталина в 1949 году по известному «Ленинградскому делу». Кузнецов был главным организатором обороны Ленинграда (не считая, конечно, полководцев и генералов). Увидев меня, он спросил, сколько мне лет. В то время ростом я был чуть выше винтовки Мосина без штыка, а она и со штыком 1 м 66 см. Выслушав мой рапорт, что я рядовой ополченец Чекалов, токарь 3-го разряда завода «Русский дизель», мне 17 лет, до войны изготавливал детали для дизельных двигателей, а с начала войны на токарном станке нарезал резьбу на снарядах, минах и стабилизаторах к ним. Кузнецов обернулся назад и какому-то командиру сказал: «Завтра же отправьте его на «Русский дизель», пусть он там на минах резьбу нарезает, а мы здесь без него справимся».
Через три дня меня встретила голодная мама. Я вернулся на завод. Это был мой краткий вояж из блокады на передовую, где кормили кашей, а с передовой — в огненное блокадное кольцо на 250-граммовую пайку блокадного хлеба.
С остановкой городского транспорта возник острый дефицит рабочих-станочников: многие призваны в армию, эвакуированы, умерли, не могут приехать из-за отсутствия транспорта. Меня же весь период пребывания в блокаде (до июня 1942 года) какая-то неодолимая сила тянула на завод. И не потому, что на рабочем месте нам давали по тарелке мутной, невкусной, но горячей болтушки, а потому, что я не мог сидеть в промёрзшей комнате и ждать смерти.
Тем более, что для ленинградского комсомола девиз «Раньше думай о Родине, а потом о себе» не был пустым звуком. Работать у станка в то трагическое время было чрезвычайно трудно. Приходилось пользоваться перчатками, чтобы руки не примерзали к металлу. Всё это при пустом желудке. Не раз я был свидетелем смерти рабочих прямо у станка. У голодного человека все движения (рук, ног, головы) замедляются. Закружилась голова, присел отдохнуть — и вдруг видишь: он на деревянной решётке у станка уже мёртвый... Такой тихой спокойной смертью многие умирали даже на улице. Шёл, упал, умер. Всё это считалось обычным, повседневным, до такой степени было притуплено сознание блокадников.
В полную силу завод работал до января 1942 года. Потом начались перебои с подачей электроэнергии, но в цехах находилась работа и при отсутствии электроэнергии. Например, живой цепочкой несколько дней мы поднимали с земли в цех на 4-й этаж болванки мин, покрытых льдом и инеем (варежки при этом были не всегда). А во время ночных бомбардировок боролись с зажигательными бомбами. Немецкие лётчики в ночное время, боясь аэростатов воздушного заграждения, широко использовали осветительные ракеты, спускаемые на парашютах. Они знали, что бомбить в первую очередь следует Выборгскую сторону, где сосредоточено большинство крупных предприятий.
Авианалёты на город осуществлялись эшелонами по 200—300 самолётов. Горожане нередко целыми ночами находились в холодных бомбоубежищах, так как воздушные тревоги не прекращались до утра.
С наступлением зимы блокадников настиг ещё один враг — холод. Нева покрылась толстым льдом. Воду брать негде. Использовали снег. Правда, на реке какие-то добрые люди делали проруби. Горожане возили воду на санках.
Но самый страшный враг — голод. С каждым днём он всё больше косил ленинградцев. Есть данные о том, что от дистрофии сначала больше умирали мужчины, за ними — дети. Вот такая дьявольская последовательность.
Страшно и больно смотреть на умирающего от истощения взрослого человека, но нет ничего страшнее и трагичнее смотреть в глаза умирающему от голода малышу, который не знает, что такое блокада, кто такие фашисты и почему ему не дают хлеба. У тех, кто видел этих умирающих крошек, и через семьдесят лет подкатывает комок к горлу.
Из всего периода блокады самой суровой оказалась зима 1941/42 года. Люди ели собак и кошек, умирали на улицах от обстрелов, холода и голода, их никто не убирал и не хоронил. По официальным данным, с ноября 1941-го по октябрь 1942 года в блокаде погибли 641 803 ленинградца. Более 17 000 погибло от бомбардировок и артобстрелов (БСЭ, третье издание, т. 14, с. 306). Всего за время блокады на город было сброшено 100 000 зажигательных, 5 000 фугасных бомб и выпущено 150 000 артиллерийских снарядов.
Я продолжал ходить на завод. По своей рабочей карточке получал 250 г так называемого хлеба, мама — 125 г. Итого — 375 г. Мы его при возможности подсушивали и с горячей водой съедали. Несмотря на требования мамы, чтобы я съедал свои 250 г, а она свои 125 г, я убедил её, что все 375 г будем делить пополам. Мы были худые, но не истощённые до предела. Однако в ночь на 11 февраля 1942 года мама умерла. Я спал в этой же комнате на диване, окно занавешено одеялом, в комнате холодно почти как на улице, только ветра не было. 10 февраля мы улеглись по своим местам. В комнате темнота. Вдруг мама заявила: «Серёжа, сынок, я, наверное, умру. Воду тебе вскипятит Евгения Матвеевна, она же постирает тебе бельё — попросишь её, а в остальном ориентируйся сам». Глубоко вздохнув, она добавила: «Чёрт усатый, идол проклятый, что же ты с нами сделал!» Видимо, она имела в виду Гитлера, а может быть, Сталина — оба с усами. На это я ей ответил, что она не умрёт, мы выживем.
Утром я проснулся, как будто меня кто-то толкнул. Я окликнул: «Мама, ты спишь?» Ответа не последовало. Я вскочил, приподнял уголок одеяла на окне, подошёл к кровати мамы, приложил руку к её лбу — он холодный. Она умерла, ей было 47 лет. Я вышел на кухню, там Евгения Матвеевна растапливала самовар каким-то мусором. Я сказал ей, что мама умерла. Мы оба заплакали. Никто и никогда не узнает, отчего наступила смерть.
Тело мамы мы пока решили не трогать: в комнате всё равно как на улице. Решили дождаться, пока придёт проведать Евгению Матвеевну её зять Василий Нартов, и попросить его помочь мне предать земле тело мамы.
Нартов служил в системе местной противовоздушной обороны (МПВО), получал хоть и скудный паёк, но был «в силе». К моему счастью, проведать тёщу он забежал на несколько минут в тот же день. Он согласился помочь мне похоронить маму даже на кладбище, но сделать это он сможет только через неделю с появлением «окна» в его казарменном графике. Такое «окно» появилось у него действительно через неделю. Все эти дни я находился с покойницей в одной комнате, но ежедневно ходил на завод. Ни о каком гробе речи быть не могло. Тело завернули в простыню, затем в одеяло и положили на кровать.
Нартов пришёл лишь 17 февраля. Мы соединили двое детских санок, положили в эту «конструкцию» тело мамы и повезли по снежным сугробам на Серафимовское кладбище. Тащил санки, конечно, Нартов. Я лишь помогал сзади, чтоб санки не съезжали с узких тропочек в глубокие сугробы. В конце этого пути мы были на пределе физических возможностей. На кладбище, естественно, белым-бело от снега, а потому хорошо видны редкие тёмные пятна выброшенной земли: кто-то копает могилы. Видим длинный штабель незахороненных трупов, присыпанных снегом. Наш расчёт был такой: или опустить тело в братскую могилу (если она есть), или похоронить в чужой могиле. Подходим к одной из выкопанных могил. Рядом на снегу лежит труп, тоже завёрнутый в одеяло. Муж хоронит жену. Мы стали просить положить маму в эту же могилу. Он сначала не соглашался, потом «сдался» за полпачки душистого дербентского табака, который выдавали нам на заводе и который был при мне (хлеб, масло и табак — валюта того времени).
Нартов спустился в могилу, сделал в ней боковой подкоп, в который положили тело моей мамы, затем опустили тело жены того мужчины. Дело было к вечеру. Мы быстро засыпали могилу, поблагодарили мужчину и ушли, не обменявшись ни адресами, ни фамилиями. Недалеко от могилы стояло небольшое дерево. Я попытался на нём вырезать свои инициалы, но не сумел — оно было промёрзшее, твёрдое.
Забегая вперёд, скажу: через пять с лишним лет я пришёл на Серафимовское кладбище и ни могилы, ни дерева не нашёл.
Конец февраля 1942 года. Продолжаю ходить на свой завод «Русский дизель». Если нет электроэнергии — сидим вокруг тёплой буржуйки и говорим про еду... Положение ленинградцев всё более ухудшается, они гибнут как мухи. Количество трупов на улицах в сугробах и во дворах с каждым днём увеличивается. Я это вижу, потому что не сижу дома, а почти ежедневно хожу на завод. А это довольно далеко для голодного человека.
Люди, у которых ещё есть силы, выходят на улицу лишь за хлебом и водой. Остальные «берегут силы». По их мнению, надо меньше двигаться — и ты выживешь. Эта «гнилая» теория обрекла на смерть тысячи блокадников. Повторюсь, я остался живым в то трагическое время только потому, что вёл подвижный образ жизни. Удивительно то, что на протяжении девяти месяцев пребывания в блокаде, я ничем не болел, кроме дистрофии.
А между тем стал чувствовать себя хуже, особенно после шестидневного голодания из-за отсутствия хлеба в магазинах (хлебозавод был разрушен). Это случилось в начале марта 1942 года. В течение шести дней я, кроме кипятка с крупной солью, ничего «не ел». Потом когда хлеб за эти шесть дней выдали, многие погибли от заворота кишок. После шестидневной голодовки я посмотрел на себя в зеркало — и увидел череп, обтянутый кожей, с провалившимися глубоко глазами. В тот момент сказал себе: «Ты не жилец». Сев на корточки, без помощи рук встать уже не мог. Через некоторое время, придя на завод (долго шёл), сижу у буржуйки рядом с двумя женщинами, слышу их разговор. Одна спрашивает: «Как ты думаешь, сколько он ещё протянет?» Взглядом она показала на меня. Другая ей ответила: «Неделю ещё проживёт». Я принял это как что-то фатальное и даже не обиделся на них. В то время о смерти говорили как о чём-то обыденном. Обречённых на смерть от голода называли не по науке — «дистрофиками», а «доходягами», то есть дошедшими до смертельной черты.
Ближе к весне меня постигла ещё одна напасть. При бомбёжках и обстрелах я редко заходил в бомбоубежище. Но однажды по пути с завода домой меня застала воздушная тревога. Милиционер буквально загнал меня в бомбоубежище. Там подхватил вшей. «Ну, — подумал я, — теперь они меня доедят!» Однако вскоре на Петроградской стороне была организована баня с дезокамерой. Снятую одежду и бельё подвергали дезинсекции, давали кусочек мыла. Так я избавился от вшей (не мылся до этого в бане около шести месяцев).
Ужасы, страдания, мучения... За 70 лет многое из памяти выпало, однако отдельные моменты блокадной жизни запомнились навсегда. Помню, как очищали город от трупов, нечистот, завалов после трагической зимы 1941/42 года, как специальные отряды обезвреживали неразорвавшиеся, но готовые разорваться в любую секунду авиабомбы замедленного действия на 5-метровой глубине в земле.
Невозможно забыть, как меня мобилизовали на расчистку одного элитного двора на Кировском проспекте. Здесь мы, худые и голодные, лопатами и кирками разгребали полутораметровый слой снега и льда, перемешанного с нечистотами и трупами людей, живших до блокады в этом большом доме. Трупы грузили на автомашины и увозили в траншеи. До места разгрузки сидели на этих трупах в кузове. Было ли страшно? Нет. Никакой брезгливости, хотя некоторые трупы наполовину оттаяли. Этот двор до сих пор стоит перед моими глазами.
Однажды на заводе нам объявили: все оставшиеся в живых рабочие и ИТР срочно эвакуируются в Коломну Московской области вместе с заводом по маршруту ледяной Дороги жизни — теперь уже по воде, для работы на Коломенском тепловозостроительном заводе.
В начале июня 1942 года мы получили эвакоудостоверения и в назначенный день и час явились на Финляндский вокзал. С собой разрешалось брать членов семьи. Мне с собой брать было некого, но Евгения Матвеевна попросила меня вписать в удостоверение невесту её сына Николая, который был на фронте. Её звали Аня (отзовись, если жива). По прибытии в Коломну наши связи с ней оборвались.
Наш путь от Финляндского вокзала до Ладожского озера был тяжёл и опасен. На берегу озера на временной пристани встретили множество взрослых людей и худых истощённых детишек, оставшихся без родителей. Шёл дождь, холодно. Через некоторое время к пристани причалил военный катер. В суматохе моя Аня на этот катер не попала. Катера ходили, как правило, ночью, а днём —лишь под прикрытием тумана и ненастья: немцы рядом. В трюм запустили женщин и детей. Я помогаю передавать их исхудавшие тельца на борт катера. С другими мужчинами я остался на палубе, промок до нитки, дрожал от холода. Несмотря на дождь и туман, наш катер обстреляли фашистские стервятники, но потерь, к счастью, не было. Проплыть предстояло 30 км.
На восточном берегу высадились в районе Кобоны, где добрые люди из соседней деревни угощали нас варёным картофелем.
В Коломне, конечной точке нашего маршрута, всех прибывших распределили по частным домам. Я с напарником поселился в доме пожилых супругов.
Мы получили продовольственные карточки, по которым давали 500 г хлеба и натуральную пшеницу. Пшеничную кашу в чугунке варила нам хозяйка дома. На Коломенском заводе блокадников не очень-то ждали, зная наше физическое состояние.
В начале июля 1942 года меня с группой рабочих направили в город Электросталь для работы на электрометаллургическом заводе. В то время завод ремонтировал танки, отбуксированные прямо с поля боя, со следами крови и фрагментами человеческой плоти внутри башен.
В Электростали нас приняли лучше, чем в Коломне: меня поселили в общежитии, на заводе за мной закрепили токарный станок — я начал работать.
В начале августа Электростальский горвоенкомат поставил меня на учёт как допризывника. А 28 августа 1942 года мне вручили повестку — явиться на сборный пункт с личными вещами. Я был призван в армию. Мне 17 лет и десять месяцев от роду. При прохождении медицинской комиссии никто не спросил, почему я такой исхудавший. Лишь некоторые врачи-женщины смотрели на меня с неприкрытой жалостью и состраданием. В тот же день нас доставили на сборный пункт в Москве, а оттуда на Казанский вокзал. Ночью наш эшелон тронулся (мы в товарных вагонах, куда везут— не знаем). В дороге один раз в день выдавали немного хлеба и небольшой брикет пшённого концентрата. Кипяток — только на станциях.
В середине сентября 1942 года нас разгружают в столице Таджикистана городе Сталинабаде (ныне Душанбе). Сразу на автомашинах едем в расположение 43-го кавалерийского полка войск НКВД, незадолго до нашего прибытия отправленного на фронт. Начались трудные дни учёбы перед отправкой на фронт. Подъём в 6 утра, отбой в 23.00. Ни минуты свободного времени. 17 часов только боевая и тактическая подготовка. Кормят плохо. Ночью поднимают «в ружьё», совершаем марш-броски в режиме «кросса» с полной выкладкой (винтовка, патронташ, противогаз, сапёрная лопата, скатка шинели). Для меня, блокадного, никакой скидки.
По окончании учёбы часть полка, в том числе и меня, отправили на советско-афганскую границу (в/ч 2033). Именно здесь, в предгорьях Памира, я встретил своё восемнадцатилетие уже в зелёной фуражке, снова с оружием в руках. В этой войсковой части мне довелось прослужить восемь лет срочной службы: с 1942 по 1950 год. Впереди была целая жизнь: учёба, многолетняя работа в партийных органах Таджикистана, годичное пребывание в Афганистане с дипломатическим паспортом.
В смутные 1990-е годы со статусом беженцев мы с супругой оказались в городе Кисловодске без жилья и гражданства. В настоящее время обеспечены всем необходимым для жизни. Это уже другие «сюжеты», не связанные с комсомольской юностью. Но всё пережитое мною в блокадном Ленинграде не изгладится из памяти никогда!
(с) Сергей Чекалов