Время действия: конец XVIII — конец XIX веков. Место действия: Лондон и Перу, Филадельфия и Таити, Амстердам и самые отдаленные уголки земли.
Мудрый, глубокий и захватывающий роман о времени,
— когда ботаника была наукой, требовавшей самопожертвования и азарта, отваги и готовности рисковать жизнью,
— когда ученый был авантюристом и первооткрывателем, дельцом и романтиком,
— когда люди любили не менее страстно, чем сейчас, но сдержанность считалась хорошим тоном.
«Происхождение всех вещей» — великий роман о великом столетии.
Отрывок из книги:
Теперь в «Белых акрах» хозяйничала Альма Уиттакер, которой исполнилось двадцать лет.
Она заняла место матери само собой, будто готовилась к этому всю жизнь — в некотором роде, так оно и было.
На следующий день после похорон матери Альма вошла в кабинет отца и начала просматривать груды накопившихся бумаг и писем, намереваясь немедленно приступить к делам, которыми по обыкновению занималась Беатрикс. Однако, к своему растущему неудовольствию, Альма поняла, что огромным количеством важных дел в «Белых акрах» — бухгалтерией, счетами, корреспонденцией — никто не занимался в последние месяцы и даже, пожалуй, весь последний год, когда Беатрикс чувствовала себя все хуже. Альма прокляла себя за то, что не замечала этого раньше. Безусловно, письменный стол Генри всегда напоминал свалку важных бумаг, перемешанных с кучей бесполезного хлама, но Альма не отдавала себе отчета в том, насколько критическим стал беспорядок, до тех пор, пока не осмотрела кабинет внимательнее.
Вот что она нашла: за последние месяцы стопки важных документов с края стола Генри высыпались на пол и накапливались там, подобно геологическим слоям. К ее ужасу, в чуланах она обнаружила еще несколько коробок с неразобранными бумагами. При первых раскопках Альма нашла счета, не оплаченные с мая прошлого года, платежные ведомости с невыплаченным жалованьем и письма — толстенные завалы писем — от подрядчиков, ждущих распоряжений, деловых партнеров со срочными вопросами, сборщиков растительного сырья из-за границы, адвокатов, из патентного бюро, ботанических садов со всего света и от директоров всевозможных музеев. Если бы Альма раньше знала, что такое количество корреспонденции лежит без внимания, то помогла бы разобраться с этим еще несколько месяцев тому назад. Теперь же ее положение было почти критическое. К примеру, в эту самую минуту в гавани Филадельфии стоял корабль, нагруженный растениями для компании Уиттакера, и накапливал внушительные суммы за стоянку, а разгрузить его никто не мог, так как капитану до сих пор не выплатили жалованье.
Но хуже всего было то, что среди срочных дел попадались горы абсолютной белиберды, съедавшей ее время. Взять хотя бы записку от женщины из Западной Филадельфии, которую Альма с трудом сумела разобрать; там говорилось, что ее младенец только что проглотил булавку и мать опасается, что он умрет, — может ли кто-нибудь в «Белых акрах» посоветовать, что делать? Вдова натуралиста, служившего у Генри пятнадцать лет тому назад на Антигуа, описывала свое бедственное положение и просила назначить ей пенсию. В другой записке, отправленной давным-давно, заведующий садами «Белых акров» требовал уволить одного садовника за то, что тот привел в свои покои нескольких юных девушек и угощал их арбузом и ромом в неурочный час.
Неужели ее мать, помимо всего прочего, несла ответственность и за это? За проглоченные булавки? Безутешных вдов? Арбузы и ром?
У Альмы не осталось другого выбора, кроме как вычистить эти авгиевы конюшни бумажку за бумажкой. Она уговорила отца сесть рядом и объяснять, что означают различные документы, какие судебные повестки следует принимать всерьез и почему с прошлого года цены на сассапариль так резко выросли. Ни Альма, ни Генри не смогли до конца разобрать закодированную тройную систему учета, которую вела Беатрикс — она чем-то напоминала итальянскую бухгалтерию, — но Альма лучше знала математику и растолковала книги, как только могла, одновременно разработав более простой метод на будущее. Альма поручила Пруденс вежливо отвечать на письма, и та исписывала листок за листком, в то время как Генри, уронив голову на руки и беспрестанно жалуясь, диктовал суть важной информации.
Горевала ли Альма по матери? Трудно было понять. На самом деле горевать ей было некогда. Она глубоко увязла в трясине забот и раздражения, и отличить эти ощущения от горя было не так уж просто. Она устала — слишком много всего на нее навалилось. Порой, оторвавшись от дел, она поднимала голову, чтобы задать матери вопрос, смотрела на стул, где всегда сидела Беатрикс, и поражалась пустоте, царившей на этом месте. Она словно смотрела на стену, туда, где много лет висели часы, но видела лишь пустое место. И не могла приучить себя не смотреть — пустота удивляла ее каждый раз.
Но Альма сердилась и на мать. Просматривая многомесячные залежи непонятных документов, она задавалась вопросом: почему Беатрикс, которая знала, что тяжело больна, не попросила кого-нибудь помочь ей с бумагами еще год назад? Зачем она складывала бумаги в коробки и убирала в чуланы, вместо того чтобы попросить о помощи? Почему никого не обучила своей сложной системе бухгалтерского учета или хотя бы не сказала, где искать подшитую документацию прошлых лет?
Она вспомнила, как Беатрикс много лет назад предупреждала: «Альма, не откладывай работу, пока солнце высоко, надеясь на то, что завтра найдется время, ведь завтра часов будет не больше, чем сегодня, а если запустишь свои дела, то не нагонишь уже никогда».
Так почему Беатрикс позволила себе так запустить дела?
Быть может, она не верила, что умирает.
А может, разум у нее так затуманился от боли, что она перестала следить за происходящим в мире.
Или, мрачно задумалась Альма, ей хотелось наказать живых и продолжать наказывать еще долго после своей смерти.
Что касается Ханнеке де Гроот, то Альма вскоре поняла, что эта женщина святая. Раньше она никогда не понимала, как много работы в поместье выполняет Ханнеке. Ханнеке нанимала работников, учила детей, содержала штат из нескольких сотен слуг и делала всем выговоры. Заведовала погребами и сбором урожая овощей, а это было не легче, чем провести по полям и садам кавалерию. Отдавала распоряжения своему войску — чистить серебро, взбивать соусы, выбивать ковры, белить стены, подвешивать окорока, посыпать тропу гравием, топить сало и варить пудинги. Своим невозмутимым нравом и крепкой рукой Ханнеке удавалось держать в узде завистников, лентяев и глупцов — а их было огромное количество, — и, очевидно, благодаря ей одной в поместье поддерживался какой-то порядок, когда Беатрикс заболела.
Однажды утром, вскоре после смерти матери, Альма застала Ханнеке, когда та чихвостила трех горничных из буфетной; те вжались в стену, словно их собирались расстрелять.
— Один добрый работник заменит вас всех, — рявкнула Ханнеке, — и помяните мое слово, как только я найду этого доброго работника, вы втроем окажетесь на улице! А пока возвращайтесь к своим делам, и хватит позорить себя подобным разгильдяйством!
— Не знаю, как и отблагодарить тебя за службу, — сказала Альма Ханнеке, как только горничных след простыл. — Надеюсь, когда-нибудь от меня будет больше помощи в управлении поместьем, но пока ты по-прежнему должна делать все — я с отцовскими делами никак не разберусь.
— Я всегда все и делала, — отвечала Ханнеке без тени недовольства.
— Кажется, так и есть, Ханнеке. Работаешь за десятерых.
— Мать твоя работала за двадцатерых, Альма, а ей еще об отце надо было заботиться. Мой труд с ее не сравнить.
Ханнеке повернулась, чтобы уйти, но Альма взяла домоправительницу за руку.
— Ханнеке, — спросила она устало и хмуро, — что делать, если младенец проглотил булавку?
Не колеблясь и не спросив, откуда взялся этот странный вопрос, Ханнеке отвечала:
— Ребенку прописать сырое яйцо, матери — побольше терпения. Пусть мать будет уверена, что булавка, скорее всего, выйдет из заднего прохода ребенка через несколько дней, не причинив вреда. Дитя постарше можно заставить прыгать через веревочку, чтобы ускорить процесс.
— А дети от этого умирают? — спросила Альма.
Ханнеке пожала плечами:
— Бывает. Но если прописать это лечение и говорить с матерью уверенным тоном, она не будет чувствовать себя столь беспомощной.
— Спасибо, — ответила Альма.
* * *
В первые недели после смерти Беатрикс Ретта Сноу несколько раз приходила в «Белые акры», но у Альмы и Пруденс, поглощенных попытками наладить семейный бизнес, не находилось для нее времени.
— Я могу помочь! — говорила Ретта, но все знали, что она не сможет.
— Тогда я стану ждать тебя каждый день в твоем кабинете в каретной, — наконец пообещала Ретта Альме, когда ей отказали уже в который раз подряд. — Когда закончишь свои дела, приходи — и увидишь меня. Я стану разговаривать с тобой, пока ты изучаешь непостижимые вещи! И рассказывать невероятные истории, а ты будешь смеяться и дивиться. Ведь у меня всегда найдутся самые потрясающие новости!
Альме казалось, что у нее никогда больше не будет времени смеяться и дивиться с Реттой, не говоря уж о том, чтобы продолжить свои изыскания. После смерти матери она на некоторое время даже забыла, что у нее были какие-то свои занятия. Теперь она стала всего лишь щелкопером, писакой, рабом за письменным столом отца и управляющим пугающе большого поместья, медленно бредущим сквозь болото заброшенных всеми обязанностей. В течение двух месяцев она почти совсем не покидала пределов отцовского кабинета. И отцу не разрешала этого делать — насколько возможно, конечно.
— Мне нужна твоя помощь во всех этих делах, — умоляла она Генри, — или мы никогда не управимся.
А потом, одним октябрьским днем, не дождавшись, когда они закончат разбирать бумаги, считать убытки и принимать решения, Генри просто встал и вышел из своего кабинета, бросив Альму и Пруденс с ворохом бумаг в руках.
— Ты куда? — спросила Альма.
— Собираюсь напиться, — мрачно ответил он. — И знала бы ты, как мне это противно.
— Но отец… — возразила Альма.
— Сама закончишь, — буркнул он.
И она закончила.
С помощью Пруденс, с помощью Ханнеке, но в основном сама Альма полностью разобрала бумаги в кабинете Генри. Она привела в порядок все отцовские дела, решая одну непростую задачу за другой, пока все указы, предписания, распоряжения и постановления не были выполнены, ответы на все письма не отправлены, все счета не оплачены, инвесторы не удовлетворены, торговцы не умаслены, а жаждущие отомстить не успокоены.
Девушка разобралась с делами к середине января, и, когда это произошло, поняла, что механизм работы компании Уиттакера теперь знаком ей вдоль и поперек. Она носила траур пять месяцев и две недели. Пропустила осень — не заметила ни как она настала, ни как прошла. Встав наконец из-за отцовского стола, Альма сняла креповую траурную ленту. И положила ее в последнюю корзину с отходами и мусором, чтобы потом сжечь.
Затем Альма пошла в переплетную рядом с библиотекой, заперлась на ключ и быстро довела себя до экстаза. Она уже несколько месяцев не прикасалась к своему бутону, и, когда по телу разлилось приятное знакомое блаженство, ей захотелось плакать. Не плакала она тоже уже несколько месяцев. Нет, неверно: она не плакала много лет. Она также забыла, что на прошлой неделе ей исполнился двадцать один год — об этом никто не вспомнил, даже Пруденс, которая обычно всегда заботливо преподносила ей маленький подарок.
Но чего еще было ждать? Альма повзрослела. И стала хозяйкой самого великолепного поместья в Филадельфии, а также, судя по всему, главой одного из крупнейших предприятий по импорту растений в мире. Время детских забав прошло.
Выйдя из переплетной, Альма разделась и приняла ванну, хотя была не суббота, и отправилась спать в пять часов вечера. Она проспала тринадцать часов. А когда проснулась, в доме было тихо. Впервые за несколько месяцев этому дому ничего от нее не было нужно. Тишина звучала как музыка. Альма медленно оделась и с удовольствием попила чаю с поджаренным хлебом. Затем, прошагав через старый греческий сад матери (он стоял заледенелый), оказалась у двери в каретный флигель. Пора ей было вернуться — хотя бы на несколько часов — к своей работе, которую она забросила на середине в тот день, когда ее мать упала с лестницы.
К своему удивлению, приблизившись к флигелю, Альма заметила маленькие клубочки дыма, поднимающиеся из трубы. А когда вошла в свой кабинет, заметила там Ретту Сноу — свернувшись клубочком на диване под толстым шерстяным одеялом, девушка спала крепким сном и ждала ее, как обещала.
* * *
— Ретта! — Альма встряхнула подругу за плечо. — Господи, что ты тут делаешь?
Ретта распахнула свои огромные зеленые глаза. Было ясно, что в первый момент после пробуждения девушка не сразу поняла, где находится, и Альму, кажется, не узнала. В тот момент в лице Ретты промелькнуло что-то ужасное, что-то дикое, даже опасное, и Альма в страхе отшатнулась, словно спасаясь от бешеной собаки. Потом Ретта улыбнулась, и первое впечатление исчезло. Она снова стала сама собой — молодой прелестной девушкой.
— Моя верная подруга, — проговорила она сонным голосом, потянувшись и взяв Альму за руку. — Кто любит тебя больше всех? Кто любит тебя крепче всех? Кто помнит о тебе, когда другие позабыли?
Альма оглядела кабинет и увидела небольшую горку пустых жестянок от печенья и стопку одежды, небрежно брошенную на пол.
— Ретта, ты почему спишь в моем кабинете?
— Потому что у нас дома скука невозможная. Здесь тоже скука невозможная, конечно, но хоть иногда можно увидеть милое лицо, если терпения набраться. А ты знала, что в твоем гербарии завелись мыши? Тебе бы кошку завести, чтобы с ними управиться. А видела здесь ведьму? Мне кажется, на прошлой неделе здесь, в каретной, была ведьма. Я слышала, как она смеялась. Может, стоит рассказать твоему отцу? Что-то мне кажется, не слишком безопасно держать в поместье ведьм. А может, он просто решит, что я сошла с ума. Хотя он вроде уже так считает. У тебя есть еще чай? Этот утренний холод просто беспощаден, да? Тебе не хочется лета? А куда ты дела свою черную повязку?
Альма села и поднесла к губам ладонь подруги. Как же приятно было снова слышать этот милый вздор после всех событий последних месяцев!
— Вечно я не пойму, Ретта, на какой из твоих вопросов ответить первым.
— А ты начни с середины, — подсказала Ретта, — и двигайся к началу и концу.
— Как выглядела твоя ведьма? — спросила Альма.
— Ага! Теперь ты задаешь слишком много вопросов! — Ретта вскочила с дивана и встряхнулась, чтобы проснуться окончательно. — Ну что, работаем сегодня?
Альма улыбнулась:
— Да, кажется, мы сегодня работаем… наконец-то!
— И что же мы будем изучать, моя милая, прекраснейшая Альма?
— Изучать мы будем Utricularia clandestina, моя милая, прекраснейшая Ретта.
— Это растение?
— Определенно.
— Судя по названию, очень красивый цветок!
— Совсем не красивый, уверяю тебя, — отвечала Альма. — Но интересный. А что Ретта будет изучать сегодня?
Альма подняла дамский журнал, валявшийся на полу у дивана, и рассеянно пролистала его страницы, где все ей было непонятно.
— Платья, в которых модные девушки выходят замуж, — как ни в чем не бывало отвечала Ретта.
— И ты выбираешь такое платье? — спросила Альма, ничего не подозревая.
— Безусловно!
— И что же ты станешь с ним делать, моя маленькая пташка?
— О, я планировала надеть его в день своей свадьбы.
— Превосходный план! — проговорила Альма и повернулась к столу, чтобы начать собирать заметки шестимесячной давности.
— Только, видишь ли, рукава на этих рисунках коротковаты, — ворковала Ретта, — и я боюсь замерзнуть. Можно, конечно, надеть шаль, но тогда никто не увидит ожерелье, которое мне мама разрешила надеть. А еще я хочу букет из роз, хотя они сейчас не цветут, а кое-кто говорит, что нести букет вовсе не изящно.
Альма развернулась и взглянула на подругу.
— Ретта, — проговорила она, на этот раз более серьезным тоном, — ты что, на самом деле замуж выходишь?
— Очень надеюсь! — рассмеялась Ретта. — Мне тут сказали, что раз уж выходить замуж, то только на самом деле!
— И за кого же ты хочешь выйти?
— За мистера Джорджа Хоукса, — ответила Ретта, — того забавного серьезного джентльмена. Я так рада, Альма, что мой будущий муж тебе так нравится, ведь это значит, что мы все сможем дружить. Он так тобой восхищается, а ты восхищаешься им — значит, он хороший человек! Именно потому, что ты так привязана к Джорджу, я и сама ему доверяю. Он попросил моей руки вскоре после смерти твоей мамы, но мне раньше не хотелось говорить, ведь ты так мучилась, бедняжка. А я и не догадывалась, что нравлюсь ему, но мама говорит, я всем людям нравлюсь, благослови их Бог, потому что иначе и быть не может.
Альма села на пол. Она только и смогла, что сесть на пол.
Ретта подбежала к подруге и села рядом:
— Да ты погляди! Ты из-за меня так волнуешься! Я тебе совсем небезразлична! — Ретта обняла Альму за талию, как в первый день их встречи, и крепко прижала к себе. — Должна признаться, я и сама до сих пор в смятении. Зачем такому умному джентльмену глупая пустышка вроде меня? Отец тоже жуть как удивился. И сказал: «Лоретта Мэри Сноу, я-то всегда думал, что такие девушки, как ты, выходят за тупых красавцев, что носят высокие сапоги и охотятся на лис ради забавы!» Но ты взгляни на меня — я выйду за ученого. А что, если в итоге и я поумнею замужем за человеком такого великого ума, Альма? Хотя, должна сказать, у Джорджа нет и половины твоего терпения, когда он отвечает на мои вопросы. Он говорит, что печатание книг по ботанике — чересчур сложный предмет, чтобы его мне объяснять, и верно: я-то до сих пор не могу отличить литографию от гравюры. Я правильно сказала — литография? Так что, может статься, я как глупой была, так и останусь! Как бы то ни было, жить мы будем прямо напротив вас, на том берегу, в Филадельфии, и это будет так весело! Папа обещал построить нам чудесный новенький домик прямо рядом с типографией Джорджа. Ты просто обязана будешь приезжать ко мне в гости каждый день! Ну или хотя бы каждую неделю! И мы все втроем будем ходить на спектакли в «Олд Друри»!
Альма, которая так до сих пор и сидела на полу, была не в силах вымолвить и слова. Она лишь благодарила Бога, что Ретта продолжала тараторить, уткнувшись ей в грудь, и не видела ее лица.
Джордж Хоукс женится на Ретте Сноу?
Но Джордж должен был стать ее, Альмы, мужем. Она живо представляла это все последние пять лет. Думала о нем, когда была в переплетной. Но не только там! Она и в каретном флигеле о нем думала. И воображала, как они работают вместе бок о бок. Она всегда думала, что, когда придет время выйти за Джорджа, она уедет из «Белых акров»; вместе они будут жить в маленькой комнатке над его типографией, пропитанной теплыми запахами чернил и бумаги. Представляла, как они поедут в Бостон, а может, и еще куда-нибудь. Ее воображение заносило ее даже в Альпы, где они карабкались по скалам в поисках сон-травы и проломника. В ее мечтах он спрашивал: «Как тебе этот экземпляр?», а она отвечала: «О, превосходный и редкий».
Он всегда был так добр к ней. Однажды сжал ее руку в своих ладонях. Сколько раз они смотрели в окуляр одного микроскопа, по очереди наблюдая за чудом, сперва он, потом она, потом снова он. «Да нет же, смотрите сначала вы, — всегда говорил Джордж. — Я настаиваю».
Что Джордж Хоукс вообще нашел в Ретте Сноу, что заставило его выбрать ее спутницей жизни? Насколько помнила Альма, Джордж не мог даже взглянуть на Ретту Сноу без растерянности и неловкости. Она вспомнила, как он всегда смотрел на нее в недоумении, стоило Ретте заговорить, словно ждал от нее, Альмы, помощи, спасения или объяснений. Уж что-то, а эти взгляды, которыми Джордж и Альма обменивались у Ретты за спиной, были одним из самых интимных моментов их общения — по крайней мере, так всегда казалось Альме.
Но видимо, ей слишком много всего казалось.
В глубине души она все еще надеялась, что Ретта просто играет в одну из своих странных игр или же у нее слишком дико разыгралось воображение. Ведь всего какое-то мгновение тому назад Ретта утверждала, что в каретном флигеле живет ведьма, — так что все возможно. Но нет. Слишком уж хорошо Альма знала Ретту. И эта Ретта не шутила. Эта Ретта была серьезной. Эта Ретта твердила о проблеме коротких рукавов и шалей на февральской свадьбе. Эта Ретта вполне серьезно переживала из-за ожерелья, которое мать хотела дать ей на время, — оно было довольно дорогое, но не совсем во вкусе Ретты: что, если цепочка окажется слишком длинной? А что если оно запутается в корсаже?
Альма вдруг встала и подняла Ретту с пола. Она больше не могла это выносить. Не могла сидеть неподвижно и слушать; ни слова больше. Не имея никакого плана, она обняла Ретту. Обнимать девушку было гораздо проще, чем смотреть ей в лицо. Кроме того, это заставило ее замолчать. Альма так крепко сдавила Ретту в объятиях, что услышала, как та резко вдохнула, удивленно пискнув. И как только ей показалось, что Ретта сейчас заговорит, она сказала: «Тихо» — и еще крепче обняла подругу.
У Альмы были очень сильные руки (руки кузнеца, как у ее отца), а Ретта была такой крошечной, с грудкой тщедушной, как у крольчонка. Так убивали некоторые виды змей — обнимали жертву и сжимали, сжимали в объятиях, пока та не переставала дышать. Альма усилила хватку. Ретта снова тихонько пискнула. Альма сдавила ее еще сильнее — так сильно, что оторвала от пола.
Она вспомнила тот день, когда они все встретились: Альма, Пруденс и Ретта. Скрипка, вилка и ложка. Ретта тогда сказала: «Будь мы мальчишками, пришлось бы нам сейчас подраться». Но Ретта была не из тех, кто дерется. И в драке той она бы проиграла, и ей здорово бы досталось. Альма еще сильнее сдавила руками это крошечное, никчемное, прелестное существо. Она зажмурилась так крепко, как только могла, но слезы все равно потекли из уголков глаз. Она почувствовала, как Ретта обмякла в ее руках. Легко будет сделать так, чтобы она вовсе дышать перестала. Дурочка Ретта. Любимая ее Ретта, которую она даже сейчас никак не могла начать ненавидеть, как ни пыталась.
Альма бросила подругу на пол.
Ретта, ахнув, приземлилась и чуть не отскочила вверх, как мячик.
Альма сделала над собой усилие и заговорила.
— Поздравляю тебя…
Ретта всхлипнула всего раз и схватилась за корсаж дрожащими руками. Она улыбнулась — так глупо, так доверчиво.
— Что за славная маленькая Альма! — воскликнула она. — Как же ты меня любишь!
Охваченная странным, почти мужским высокомерием, Альма Уиттакер протянула руку, чтобы Ретта ее пожала, и с усилием выдавила из себя всего одну фразу:
— Ты этого вполне заслуживаешь.
* * *
— Ты знала? — атаковала Альма Пруденс час спустя, обнаружив сестру за шитьем в гостиной.
Пруденс опустила шитье на колени, сложила руки и ничего не ответила. У нее была привычка никогда не вступать в разговоры, не выяснив полностью всех обстоятельств. Но Альма ждала, желая все же заставить сестру заговорить, поймать ее на чем-то. Но на чем? Лицо Пруденс ничего не выражало, и, если Альма думала, что Пруденс Уиттакер хватит глупости заговорить первой в столь напряженной обстановке, она не знала Пруденс Уиттакер.
В последовавшей тишине Альма почувствовала, как ее негодование и гнев превращаются во что-то, больше похожее на печаль и обиду, горечь и скорбь.
— Знала ли ты, — наконец вынуждена была повторить Альма, — что Ретта Сноу выходит за Джорджа Хоукса?
Выражение лица Пруденс не изменилось, но Альма заметила, как всего на мгновение вокруг губ девушки нарисовалась тончайшая белая линия, точно она слегка их сжала. Затем линия исчезла так же быстро, как появилась. Может быть, Альме она даже почудилась.
— Нет, — ответила Пруденс.
— Как это могло случиться? — спросила Альма. Пруденс молчала, и Альма продолжила говорить: — Ретта сказала, что они обручились через неделю после маминой смерти.
— Ясно, — после долгой паузы вымолвила Пруденс.
— А Ретта знала, что я… — Тут Альма запнулась и чуть не заплакала. — Она знала, что у меня к нему были чувства?
— Как я могу ответить на этот вопрос? — отозвалась Пруденс.
— Это ты ей сказала? — резко и настойчиво продолжала Альма. — Ты когда-нибудь ей говорила? Ты была единственной, кто мог сказать ей, что я любила Джорджа.
Белая линия вокруг губ сестры появилась снова и на этот раз дольше не исчезала. Ошибки быть не могло. Пруденс злилась.
— Хотелось бы надеяться, Альма, — проговорила Пруденс, — что за столько лет ты лучше узнала мой характер. Случалось ли хоть раз, чтобы, явившись ко мне за сплетнями, человек уходил довольным?
— А Ретта приходила к тебе за сплетнями?
— Приходила или нет, неважно, Альма. Ты когда-нибудь слышала, чтобы я раскрыла чужую тайну?
— Прекрати отвечать мне загадками! — закричала Альма. — Говорила ли ты Ретте Сноу, что я влюблена в Джорджа Хоукса, да или нет?
Альма увидела, как в дверях скользнула тень, застыла в нерешительности и исчезла. Она успела заметить лишь фартук. Кто-то — горничная? — собирался войти в гостиную, но, видимо, передумал и улизнул. Почему в этом доме никогда нельзя уединиться? Пруденс тоже видела тень, и ей это не понравилось. Она встала и подошла к Альме вплотную. Сестры не могли бы взглянуть друг другу в глаза — слишком уж разного они были роста, — но Пруденс каким-то образом удалось смерить Альму грустным взглядом, хотя она была ниже на целый фут.
— Нет, — ответила она голосом тихим и твердым. — Я ничего никому не говорила и никогда не скажу. Мало того, своими намеками ты оскорбляешь меня и проявляешь неуважение к Ретте Сноу и мистеру Хоуксу, которые, смею надеяться, имеют право на свои чувства. Но хуже всего то, что ты сама себя унижаешь своими расспросами. Мне жаль, что тебя постигло разочарование, но мы должны порадоваться за наших друзей и пожелать им счастья.
Альма снова было заговорила, но Пруденс ее оборвала:
— Советую взять себя в руки, прежде чем продолжать, Альма, иначе пожалеешь о том, что собираешься сказать.
Что ж, тут с ней было не поспорить. Альма и так уже жалела о том, что сказала. Она жалела, что вообще завела этот разговор. Но было уже слишком поздно. И лучше было закончить все прямо сейчас. У Альмы была прекрасная возможность замолчать. Но, к ужасу своему, она не могла себя контролировать.
— Я лишь хотела знать, не предала ли меня Ретта, — выпалила она.
— Неужели? — ровным голосом проговорила Пруденс. — То есть ты предполагаешь, что твоя и моя подруга, мисс Ретта Сноу, самое наивное из всех знакомых мне созданий, намеренно увела у тебя Джорджа Хоукса? С какой целью, Альма? Из спортивного интереса? И раз уж ты начала расспрашивать… неужели ты думаешь, что и я тебя предала? Что выдала Ретте твою тайну, чтобы тебя высмеять? Думаешь, я поощряла Ретту, чтобы та преследовала мистера Хоукса, и мы вели какую-то непорядочную игру? По-твоему, я для чего-то хочу видеть тебя наказанной?
Бог свидетель, Пруденс могла быть беспощадной. Генри всегда жаловался, что Беатрикс рассуждает, почти как адвокат, то же качество было присуще и Пруденс. Альма никогда не чувствовала себя так ужасно и не казалась сама себе такой жалкой. Она присела на ближайший стул и закрыла лицо руками. Но Пруденс встала над ней и продолжила говорить:
— Тем временем, Альма, у меня тоже есть новости, и я намерена сообщить их тебе, так как касаются они похожего дела. Я намеревалась подождать, пока семья снимет траур, однако вижу, ты решила, что траур уже закончен. — С этими словами Пруденс коснулась руки Альмы, где прежде была черная креповая лента, и Альма чуть не дернулась. — Я тоже выхожу замуж, — объявила Пруденс без тени торжества или радости. — Моей руки попросил мистер Артур Диксон, и я согласилась.
На мгновение в голове Альмы образовалась полная пустота: кто такой Артур Диксон, черт возьми? К счастью, она не задала этот вопрос вслух, потому что уже через секунду вспомнила, кто это был, и ей показалось абсурдным, что она не припомнила этого ранее. Артур Диксон — их бывший учитель с бледным, покрытым оспинами лицом. Этот несчастный, сутулый малый, которому удалось каким-то образом вдолбить в голову Пруденс зачатки французского, который безрадостно помогал Альме овладеть древнегреческим. Печальное существо с депрессивными вздохами и скорбным кашлем. Скучнейшая, ничтожная фигура, чье лицо Альма и не вспоминала с тех пор, как видела его в последний раз, а это было… когда, собственно? Четыре года назад? Когда он наконец покинул «Белые акры» и стал профессором классических языков в Пенсильванском университете? Нет, вздрогнув, осознала Альма, неверно. Она видела Артура Диксона совсем недавно — на похоронах матери. И даже говорила с ним. Он любезно высказал ей соболезнования, а она еще думала, как он там оказался.
Что ж, теперь она знала. Приехал обхаживать бывшую ученицу, которая по случайному стечению обстоятельств оказалась также самой красивой молодой женщиной в Филадельфии и, надо отметить, имела все перспективы стать одной из самых богатых.
— Когда вы обручились? — спросила Альма.
— Незадолго до смерти матери.
— Как это произошло?
— Как обычно бывает, — невозмутимо отвечала Пруденс.
— Это все случилось одновременно? — спросила Альма. При мысли об этом ей стало плохо. — Ты обручилась с мистером Диксоном в то же время, что и Ретта Сноу — с Джорджем Хоуксом?
— Я не осведомлена о чужих делах, — проговорила Пруденс. Но потом немного смягчилась и призналась: — Но видимо, так и было — по крайней мере, в соседние даты. Моя помолвка состоялась, кажется, на несколько дней раньше. Хотя это не имеет значения.
— А отец знает?
— Скоро узнает. Артур ждал, пока мы снимем траур, чтобы официально посвататься.
— Но что, ради всего святого, Артур Диксон скажет отцу, Пруденс? Он же до смерти его боится. Я даже представить не могу. Как он выдержит эту беседу, не свалившись замертво? Да и ты… что ты будешь делать всю оставшуюся жизнь, если выйдешь за ученого?
Пруденс приосанилась и разгладила юбки:
— Интересно, понимаешь ли ты, Альма, что более общепринятой реакцией на объявление помолвки было бы пожелать невесте долгого здоровья и счастья, в особенности если невеста — твоя сестра?
— Ох, Пруденс, прошу прощения… — начала Альма, устыдившись в десятый раз за день.
— Не бери в голову. — Пруденс повернулась к двери. — Другого я от тебя и не ждала.
* * *
В жизни каждого из нас бывают дни, которые хотелось бы вычеркнуть из летописи нашего существования. Возможно, мы жаждем стереть их из памяти, потому что эти самые дни принесли нам столь острую сердечную боль, что и подумать о них снова невыносимо. Или нам хочется забыть о каком-то эпизоде из жизни, потому что в тот день мы сами вели себя недостойно. Проявили ужасающий эгоизм или невероятную степень глупости. А может быть, обидели другого человека и теперь хотим забыть о чувстве вины. Увы, бывают в жизни дни, когда все эти вещи случаются одновременно: наше сердце разбивается, мы совершаем глупости и непростительно обижаем других. Для Альмы Уиттакер таким днем стало десятое января 1821 года. Она бы сделала все, что в ее силах, лишь бы целиком вычеркнуть эти сутки из хроники своей жизни.
Она так никогда и не простила себе свою первую реакцию на счастливые известия, услышанные от дорогой подруги и бедной сестры, — ее реакция была самым низким проявлением ревности, безрассудства и (в случае с Реттой) физического насилия. Чему всегда учила их Беатрикс? «В жизни важнее всего достоинство, девочки, и время покажет, кто им обладает, а кто нет». Десятого января 1821 года Альма показала себя молодой женщиной, начисто лишенной достоинства.
Это будет тревожить ее много лет. Много лет она будет мучить себя, вновь и вновь представляя, как можно было бы повести себя иначе в тот день, сумей она лучше справиться со своими страстями. В разговоре с Реттой, рождавшемся в ее уме, Альма обнимала подругу со всей нежностью при одном упоминании имени Джорджа Хоукса и спокойным голосом произносила: «Какой же он счастливчик, что ему досталась ты!» В разговоре с Пруденс никогда не обвиняла сестру в том, что та выдала ее Ретте, и уж точно не винила Ретту в том, что та увела у нее Джорджа Хоукса; а когда Пруденс объявляла о своей помолвке с Артуром Диксоном, благодушно улыбалась, ласково брала сестру за руку и говорила: «Не могу представить для тебя более подходящего джентльмена!»
К сожалению, в нашей жизни второго шанса обычно не представляется.
К чести Альмы, уже одиннадцатого января 1821 года, то есть на следующий день, она изменилась к лучшему. Так скоро, как только можно, она привела свои чувства в порядок. Твердо вознамерилась воспринимать обе помолвки благосклонно. Заставила себя играть роль абсолютно собранной молодой женщины, искренне радующейся счастью других. А когда в следующем месяце сыграли две свадьбы — с промежутком всего в одну неделю, — сумела стать веселой и любезной гостьей на обеих. Она помогала невестам и была вежлива с женихами. Никто не заметил в ней и тени печали.
Но внутри Альма Уиттакер страдала.
Она потеряла Джорджа Хоукса. Мало того, ее сестра и единственная подруга ее оставили. И Пруденс, и Ретта сразу после свадьбы переехали в центр Филадельфии, на другой берег реки. Скрипке, вилке и ложке настал конец. В «Белых акрах» осталась лишь Альма (которая давным-давно решила, что была вилкой).
Альму утешало одно: никто, кроме Пруденс, не знал о ее любви к Джорджу Хоуксу. От страстных признаний, которыми она столь неосторожно делилась с Пруденс в течение многих лет (как же она о них жалела!), было уже не избавиться, но, по крайней мере, можно было рассчитывать, что они уйдут вместе с ней в могилу — девушка никогда не выдала бы тайны. Сам Джордж, кажется, не понимал, что Альме было до него дело, а она сомневалась, что когда-либо нравилась ему. После своей свадьбы его отношение к Альме не переменилось вовсе. В прошлом он всегда был деловит и любезен, деловитым и любезным и остался. Альму это и утешало, и страшно удручало. Утешало — потому что между ней и Джорджем не возникло никакой неловкости, а окружающие не прознали об ее унижении. А удручало — потому что теперь стало ясно, что между ними никогда ничего не было, хотя Альма нафантазировала себе совсем другое. Все это было ужасно постыдно, когда она об этом вспоминала. Увы, она не могла заставить себя не вспоминать об этом постоянно.
Кроме того, теперь Альме, видимо, грозило остаться в «Белых акрах» навсегда. Отец в ней нуждался. С каждым днем это становилось все более очевидным. Генри спокойно отпустил Пруденс (и даже благословил приемную дочь довольно щедрым приданым и вполне милостиво отнесся к Артуру Диксону, хотя тот был занудой и к тому же пресвитерианцем). Но Альму он не отпустил бы никогда. Пруденс не представляла для Генри никакой ценности, но Альма была ему необходима, особенно теперь, когда Беатрикс умерла.
Так Альма и заняла место матери. Она была вынуждена принять на себя эту роль, ведь, кроме нее, никто не мог управиться с Генри Уиттакером. Альма вела отцовскую корреспонденцию, платила по его счетам, выслушивала его жалобы, следила, чтобы он не пил много рома, критиковала его планы и успокаивала, когда его что-то возмущало. Когда он звал ее в свой кабинет в любое время дня и ночи, она не знала, что ему может от нее понадобиться или как много займет времени выполнение той или иной задачи. Порой она находила отца за столом — он сидел и царапал иглой гору золотых монет, пытаясь выяснить, не поддельное ли золото, и спрашивал мнение Альмы. Иногда ему просто было скучно, и он хотел, чтобы Альма принесла ему чашку чая или поиграла с ним в криббедж либо напомнила слова старой песни. В те дни, когда у него что-то болело, или если ему вырвали зуб, или на грудь наложили мазь от нарывов, он призывал к себе Альму лишь для того, чтобы пожаловаться на боль. Он мог вызвать ее и без какой бы то ни было причины, просто чтобы обрушить на нее шквал капризных жалоб. («Ну почему ягнятина в этом доме на вкус как козлятина?» — хотел знать он. Или: «Зачем служанки вечно сдвигают ковры — я уже не знаю, куда ступать! Сколько раз я должен поскользнуться?»)
В дни, когда дел было больше и здоровье ему не досаждало, у Генри находилась для Альмы настоящая работа. Она могла понадобиться ему для того, чтобы написать письмо с угрозами задолжавшему арендатору («Напиши, чтобы возобновил выплаты в течение двух недель, иначе я сделаю так, что его дети остаток жизни проведут в работном доме», — диктовал Генри, а Альма писала: «Дорогой сэр, при всем моем уважении вынужден попросить поторопиться с оплатой этого долга…»). Или он мог получить коллекцию засушенных образцов растений из-за границы и звал Альму, чтобы та восстановила их, положив в воду, и быстро зарисовала, пока они не сгнили. Или просил ее написать письмо сборщику образцов из Тасмании, который жизни не жалел, трудясь в самом отдаленном уголке планеты и собирая экзотические виды растений для компании Уиттакера.
— Скажи этому ленивому олуху, — говорил Генри и кидал дочери блокнот через стол, — что мне толку никакого, если он пишет, что такой-то и такой-то вид произрастает на берегу такого-то ручья, чье название он, видать, сам и выдумал, потому что ни на одной карте в мире его нет. Скажи, что мне нужны практичные сведения. И плевать я хотел на известия о том, что у него, видите ли, ухудшается здоровье. Оно и у меня ухудшается, но заставляю ли я его выслушивать мое нытье? Скажи, что он получит десять долларов за сотню растений каждого вида, вот только информация должна быть точной, а образцы — легкоопределяемыми. Скажи, чтобы перестал клеить засушенные растения на бумагу — это их уничтожает, что должно быть ему уже хорошо известно, черт возьми! В каждый вардианский кейс пусть ставит два термометра — один крепится к самому стеклу, второй помещается в землю. И прежде чем отправить новые образцы, пусть убедит матросов на борту убирать кейсы с палубы на ночь, если ожидается мороз, потому что ни шиша он не получит, если вместо растений мне придет очередная партия черной плесени в коробке. А еще скажи, что я не буду больше платить аванс. И что ему повезло, что я вообще сохранил ему место, хотя он прилагает все усилия, чтобы меня обанкротить. Скажи, что он получит деньги, когда их заслужит. («Дорогой сэр, — начинала писать Альма, — компания Уиттакера искренне благодарит вас за все труды и приносит извинения за любые неудобства, которые вы претерпели…»)
Эту работу не мог выполнить никто другой. Только Альма. Все вышло в точности, как говорила Беатрикс на смертном одре: Альма не могла бросить отца.
Подозревала ли Беатрикс, что Альма никогда не выйдет замуж? Возможно. В конце концов, кто захотел бы жениться на Альме? Кто взял бы в жены эту великаншу ростом выше шести футов, слишком напичканную знаниями, и чьи волосы росли торчком, как петушиный гребешок? Джордж Хоукс был лучшим кандидатом — единственным кандидатом, по правде говоря, — но теперь и он уплыл у нее из рук. Альма знала, что поиск подходящего мужа теперь дело безнадежное, и однажды поделилась своими соображениями с Ханнеке де Гроот, когда они вместе подрезали самшиты в старом греческом саду матери.
— Моя очередь никогда не придет, Ханнеке, — вдруг сказала девушка. В голосе ее не было сожаления, лишь искренность. По-голландски вообще нельзя было говорить иначе, а с Ханнеке Альма всегда говорила только по-голландски.
— Не торопи события, — отвечала Ханнеке, сразу поняв, к чему клонит Альма. — Муж еще придет тебя искать.
— Верная моя Ханнеке, — ласково проговорила Альма, — давай хоть между собой не будем лукавить. Кому захочется надеть кольцо на эти руки, грубые, как у торговки рыбой? Кто захочет целовать ходячую энциклопедию?
— Я, — отвечала Ханнеке и, заставив Альму пригнуться, поцеловала ее в лоб. — Ну вот же, поцеловала. И хватит ныть. Вечно ты ведешь себя так, будто все знаешь, но всего знать нельзя. У матери твоей была такая же беда. Я больше знаю о жизни, чем ты — намного больше, — и скажу, что ты еще молода и сможешь выйти замуж, а может, и детей завести. Спешить тоже некуда. Вот посмотри на миссис Кингстон с Локуст-стрит. Ей не меньше полтинника, а она только что мужу близнецов родила! Как жена самого Авраама. Каким-нибудь ученым взять и изучить бы, что там у нее в утробе.
— Признаюсь, Ханнеке, мне кажется, что миссис Кингстон все же меньше пятидесяти лет. Да и вряд ли она бы захотела, чтобы кто-нибудь изучал ее утробу!
— Это я к тому, Альма Уиттакер, что будущего ты знать не можешь, как бы тебе ни хотелось верить в обратное. И еще кое-что хочу тебе сказать. — Тут Ханнеке прекратила подстригать деревья, и голос ее посерьезнел. — У всех бывают разочарования, дитя.
Альме нравилось, как звучит по-голландски «дитя». Киндхе. Этим словом Ханнеке всегда называла Альму, когда та была маленькой, боялась темноты и забиралась к ней в кровать посреди ночи. Киндхе. Это слово было сама доброта.
— Я знаю, что у всех бывают разочарования, Ханнеке.
— Не уверена, что знаешь. Ты еще молода, вот и думаешь только о себе. Не замечаешь, что происходит вокруг, с другими людьми. Не возражай, ведь это правда. Я тебя не осуждаю. Сама была такой же эгоисткой в твоем возрасте. Так уж повелось, что в молодости все мы эгоисты. Теперь я стала мудрее. Жаль, что нельзя поставить старую голову на молодые плечи, тогда бы и ты поумнела. Но однажды ты поймешь, что страдания не минуют никого в этом мире, даже если человек выглядит счастливым.
— И что же нам делать с этими страданиями? — спросила Альма.
Этот вопрос она никогда бы не задала священнику, философу или поэту, но ей было любопытно — и даже, пожалуй, отчаянно хотелось — услышать ответ от Ханнеке де Гроот.
— Что ж, дитя, со своими страданиями можешь делать все, что пожелаешь, — мягко отвечала Ханнеке. — Они принадлежат тебе. Но я скажу тебе, как поступаю со своими. Беру их за загривок, бросаю на пол и топчу каблуком сапога. И тебе бы научиться делать так же.
* * *
И Альма научилась. Научилась топтать разочарования каблуком сапога. Сапоги у нее были крепкие, поэтому для этого дела она была хорошо снаряжена. И постаралась стереть свои печали в мелкую пыль и столкнуть ее в канаву. Она делала это каждый день, иногда даже несколько раз в день, и так и жила.
Шли месяцы. Альма помогала отцу, помогала Ханнеке, работала в оранжереях, а иногда устраивала в «Белых акрах» ужины, чтобы развлечь Генри. Со старой подругой Реттой виделась крайне редко. Еще реже — с Пруденс, но иногда они все же встречались. Исключительно привычки ради Альма посещала церковную службу по воскресеньям, хотя частенько поступала весьма неблагочестиво и сразу после церкви наведывалась в переплетную, чтобы отвлечься от всех мыслей, прикасаясь к своему телу. Привычка ходить в переплетную больше не приносила радости, но позволяла хотя бы немного расслабиться.
Альма находила себе занятия, но все же чувствовала, что этого недостаточно. Примерно через год она начала ощущать, что к ней подкрадывается апатия, и это ее сильно напугало. Она мечтала заняться какой-нибудь работой или проектом, чтобы дать выход своему огромному интеллектуальному резерву. Поначалу этому способствовали коммерческие дела отца, и ее дни заполнялись внушительной горой обязательств, но вскоре врагом Альмы стала эффективность ее работы. Она справлялась с задачами компании Уиттакера слишком хорошо и слишком быстро. Узнав все, что нужно было знать об импорте и экспорте растений, она вскоре начала выполнять отцовскую работу за него в течение четырех-пяти часов, и этого было слишком мало. Очень много часов оставалось свободными, а свободные часы таили в себе опасность. Свободные часы были чреваты тем, что у Альмы появлялась возможность думать о разочарованиях, а о них нужно было не думать, а давить каблуком сапога.
Примерно в то же время — через год после того, как Ретта и Пруденс вышли замуж, — Альма Уиттакер пришла к значительному и даже шокирующему осознанию: она обнаружила, что «Белые акры» на самом деле не являются очень большой территорией, как ей казалось в детстве. Напротив, владения отца оказались маленькими. Конечно, поместье разрослось и теперь занимало более тысячи акров — речной берег, тянувшийся на милю, внушительный участок девственного леса, огромный дом, великолепная библиотека, обширная сеть конюшен, оранжерей, прудов и ручьев, — однако, если учесть, что все это составляло границы чьего-то мира (в данном случае — мира Альмы), территория оказывалась совсем небольшой. Любое место, откуда нельзя уехать, покажется маленьким, особенно если изучаешь ботанику!
Беда была в том, что Альма всю жизнь изучала природу «Белых акров» и знала это место слишком хорошо. Ей были знакомы каждое дерево и камень, птица и цветок. Она знала всех пауков, жуков и муравьев. В «Белых акрах» не осталось ничего, что она могла бы исследовать. Безусловно, девушка могла бы изучать новые тропические растения, прибывавшие каждую неделю, чтобы пополнить внушительную коллекцию в отцовских парниках, однако это не имело ничего общего с первооткрывательством! Ведь кто-то уже открыл эти виды! А задача натуралиста — по крайней мере, как понимала ее Альма — заключалась в том, чтобы открывать. Но у Альмы не было больше такой возможности, так как в ботанике она достигла границ изученного. Это осознание пугало ее и лишало сна по ночам, что, в свою очередь, пугало еще больше. Она боялась охватывавшего ее нетерпения. Она почти физически ощущала, как ум ее вышагивает внутри головы, запертый в клетку и раздраженный бездействием; ощущала груз лет, которые ей еще предстояло прожить: они наваливались на нее угрожающей тяжестью.
Прирожденный классификатор, которому нечего было больше классифицировать, Альма боролась с беспокойством, раскладывая по порядку все остальные вещи в доме. Она навела чистоту в кабинете отца и распределила бумаги по алфавиту. Убралась в библиотеке и выбросила книги, не представлявшие ценности. Баночки для коллекций на своих полках расставила по высоте и усовершенствовала систему подшивки многочисленных документов. Так и вышло, что однажды ранним утром 1822 года Альма Уиттакер сидела одна в каретном флигеле и перебирала все научные статьи, когда-либо написанные ею для Джорджа Хоукса. Она пыталась решить, распределить старые издания Botanica Americana тематически или хронологически. Делать это было вовсе не обязательно, зато было куда деть свободный час.
И вот на дне стопки журналов Альма нашла одну из своих первых статей — ту самую, что написала, когда ей было всего шестнадцать, посвященную Monotropa hypopitys, подъельнику обыкновенному. Она ее перечитала. Слог был незрелым, спору нет, но научные рассуждения обоснованными, а объяснение, почему растение, любящее тень, на деле является хитрым бескровным паразитом, — верным и убедительным. Однако внимательно разглядев свои старые рисунки подъельника, Альма чуть не рассмеялась их грубой примитивности. Ее диаграммы напоминали детский рисунок, которым, впрочем, по сути и являлись. Не то чтобы за последние семь лет она стала блестящим иллюстратором, однако эти ранние рисунки были очень несовершенны. Джордж проявил немалую любезность, вообще согласившись их напечатать. Подъельник был изображен растущим на подушке из мха но, мох этот выглядел как свалявшийся старый матрас. Никто не смог бы узнать его в этих непонятных комках внизу рисунка. Ей следовало прорисовать его более детально. Будучи хорошим натуралистом, она должна была создать рисунок, в точности отображавший разновидность мха, на которой произрастали подъельники.
Но, задумавшись об этом, Альма поняла, что сама не знает, на каком виде мха растет Monotropa hypopitys. Мало того, она осознала, что не до конца уверена, может ли отличить один вид мха от другого. И сколько их вообще? Несколько? Дюжина? Несколько сотен? К своему удивлению, она поняла, что не знает. С другой стороны, откуда ей было знать? Разве кто-то когда-то писал о мхе? Или даже о моховидных в целом? Ей не было известно ни одного авторитетного труда на эту тему. Да и кому захотелось бы о них писать? В конце концов, мхи не орхидеи. И не ливанские кедры. Маленькие, некрасивые и незаметные, они не имели медицинской и коммерческой ценности, чтобы на них могли заработать люди вроде Генри Уиттакера. (Хотя Альма и помнила, как отец рассказывал, что оборачивал драгоценные семена цинхоны сухим мхом, чтобы сохранить их по дороге с Явы.) Быть может, у Гроновиуса было что-то о мхах? Вероятно. Но трудам старого голландца исполнилось уже семьдесят лет, они сильно устарели и отчаянно нуждались в дополнениях. Видимо, мхами никто не интересовался. Альма даже старые стены каретного флигеля от сквозняков проложила мхом, как обычной ватой.
Вот что она упустила.
Альма торопливо встала, завернулась в шаль и выбежала на улицу, сунув в карман большое увеличительное стекло. Стояло свежее весеннее утро, прохладное и слегка облачное. Свет был идеальным. Идти долго не пришлось. Она помнила, что вдоль берега реки, на возвышении, в тени деревьев, растущих шеренгой, лежат несколько сырых валунов из песчаника. Там она и найдет мох, ведь именно там она собирала его, чтобы утеплить стены кабинета.
Девушка не ошиблась. На границе леса и скал Альма нашла первый из валунов. Камень был больше спящего вола. Как она и надеялась, он порос мхом. Встав на колени в высокой траве, Альма наклонилась как можно ближе к камню. И там, на высоте не более дюйма от поверхности валуна, увидела величавый крошечный лес. В мире мхов ничего не двигалось. Девушка вглядывалась в него с такого близкого расстояния, что чувствовала запах — сырой, насыщенный… древний. Альма нежно прижала руку к упругому маленькому лесочку. Тот сжался под ее ладонью, а затем запружинил, безропотно восстанавливая прежнюю форму. Было в этой реакции на ее прикосновение что-то, что ее взволновало. Мох под рукой был мягким и рыхлым, на несколько градусов теплее, чем воздух вокруг, и намного более сырой, чем она ожидала. У него словно был собственный климат.
Альма поднесла к глазу увеличительное стекло и снова взглянула на мох. Теперь миниатюрный лес перед ее глазами оброс потрясающими деталями. У девушки перехватило дыхание. Это царство поражало. Перед ней раскинулись джунгли Амазонки с высоты ястребиного полета. Альма окинула взглядом удивительный ландшафт и рассмотрела его во всех направлениях. С одного края простирались роскошные плодородные долины, поросшие карликовыми деревцами из русалочьих кос и крошечных сплетенных лоз. С другого сквозь джунгли бежали едва различимые глазом протоки воды, а в углублении в центре валуна раскинулся миниатюрный океан, где и скапливалась вся вода.
А на том берегу океана — размером он был с половину ее шали — Альма обнаружила совсем другой континент из мха. На этом новом континенте все было иначе. Должно быть, этому краешку валуна достается больше солнечного света, чем другим, решила она. Или меньше влаги. Как бы то ни было, климат там был совсем иным. Здесь мох рос горными хребтами длиной с руку Альмы, изящными, конусообразными гроздями более темного, мрачно-зеленого цвета. А на другом участке того же валуна ее взору предстало лоскутное одеяло, состоящее из бесконечно малых пустынь, населенных каким-то толстым, сухим, чешуйчатым мхом, похожим на кактус. А еще там были не только глубокие миниатюрные фьорды со следами нерастаявшего льда, но и теплые устья, микроскопические соборы и известняковые пещеры размером с ее большой палец.
Затем Альма подняла голову и увидела то, что простиралось перед ней: еще около дюжины таких же валунов, больше, чем она могла сосчитать, и каждый был покрыт таким же ковром мха, и каждый чем-то отличался от другого. У девушки закружилась голова. Это же целый мир. Даже больше, чем мир. Это целый небесный свод, Вселенная, подобная той, что видна в один из больших телескопов Уильяма Гершеля. Она обширна и заполнена планетами. Перед Альмой раскинулись древние неисследованные галактики — и все они были здесь, у нее под носом! Отсюда был виден ее дом. Альма заметила знакомые старые лодки на реке Скулкилл. Слышала вдали голоса отцовских садовников, работавших в персиковом саду. Случись Ханнеке сейчас прозвонить в колокольчик к обеду, она бы и его услышала.
Все это время мир Альмы и мир мхов были сплетены и накладывались, наползали друг на друга. Но если один из этих миров был шумным, большим и быстрым, другой был тихим, маленьким и медленным. И лишь один из этих миров казался неизмеримым.
Альма запустила пальцы в короткий зеленых мех и ощутила прилив радостного предвкушения. Все это может принадлежать ей! Еще ни один ботаник до нее не посвящал себя полностью изучению этого недооцененного вида живой природы, а у нее, Альмы, была такая возможность. У нее было время и терпение. И необходимые навыки. И конечно, микроскопы. У нее даже был издатель, ведь, что бы ни произошло между ними (или так и не произошло), Джордж Хоукс всегда будет рад опубликовать открытия Альмы Уиттакер, какими бы они ни были.
Когда Альма поняла это, границы ее существования одновременно значительно расширились и очень сильно сузились, но это изменение было очень интересным. Мир уменьшился до нескольких дюймов, но каждый дюйм таил бесконечное число возможностей. Этого богатого микромира ей хватило бы на всю жизнь. А главное, Альма поняла, что никогда не узнает о мхах все, ведь ей с первого взгляда стало ясно, что в мире их слишком много, они везде и существуют в огромном разнообразии. Она, верно, умрет от старости, не успев постигнуть даже половину происходящего на поверхности одного валуна. И слава богу! Ведь это означало, что Альме Уиттакер теперь было чем заниматься всю оставшуюся жизнь. Ей ни к чему больше сидеть без дела. Ни к чему быть несчастной. Может, даже ни к чему быть одинокой.
Теперь у нее была задача.
Она станет изучать мхи.
Будь Альма католичкой, она бы перекрестилась в знак благодарности Всевышнему за это открытие, ведь осознание это было сродни невесомому, чудесному ощущению, которое испытывают новообращенные. Но Альма не отличалась религиозностью. И все же ее сердце в надежде воспарило. И слова, произнесенные ею вслух, были совсем как молитва.
— Да будут благословенны труды мои, — промолвила она. — Итак, начнем.
Элизабет Гилберт. Происхождение всех вещей |